Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
И Гриега. – В XXI веке, – говорит Доктор Гэ, опершись на вилы и отдуваясь, – все знают, что неонацизм – откровенное зло
– В XXI веке, – говорит Доктор Гэ, опершись на вилы и отдуваясь, – все знают, что неонацизм – откровенное зло. С Путиным, коммунизмом или демократическими ценностями всегда возможна вторая точка зрения, и всегда найдётся народу побольше, чем горстка психопатов, чтобы эту вторую точку зрения представлять. Понимаешь? – Его свободная рука дрожит и хлопает по карманам в поисках сигарет. Которых там давно нет. – Уж лучше я буду на стороне откровенного зла, чем такого, которое сплошь и рядом успешно выдаёт себя за добро. – Ну а настоящее‑то добро? Оно себя выдаёт за что? Мои руки тоже. Трясутся. Мне тоже. Хочется на что‑то опереться. Навалиться всем телом на коммунизм или демократические ценности и перевести дыхание. – Сколько раз мне повторять одно и то же? Гарик! Нет никакого настоящего добра. Есть только зло в ассортименте. – А всё‑таки ты с философского. У тебя академическая манера игнорировать то, что прямо под носом. – И что у меня в данный момент под носом? Мы зырим вокруг. Грязный снег уложен в сугробы, из труб ползут грязные на вид дымки. Трое охранников играют поодаль в снежки, но. Вместо того, чтобы делать их похожими на людей. Это ещё сильнее пугает. Как, например, пугает. Робот, наклонившийся погладить собаку. – Ну, – говорю, – например, Киряга. – Я не говорил, что все люди плохие. Но совершая свои хорошие поступки, они поневоле играют на руку тому или иному злу. – Он с неудовольствием смотрит на вилы. – В общем итоге. – А для тебя сейчас важно, что там будет в общем итоге? – Не важно. Ну и что? Общий итог это разве отменяет? Я смотрю в небо. У неба, как ни странно. Хороший, чистый цвет. В нём есть что‑то бесконечно покорное, мирное. Знающее, что не может помочь, но. – Я выбрал самое отъявленное, самое отвратительное и очевидное зло, – упрямо говорит Доктор Гэ. – Такое, которое даже само не называет себя добром. Я считаю, что это честно. Ни у кого нет никаких иллюзий, у меня первого. – Педофилы‑убийцы будут поотъявленнее. – Да, – соглашается Доктор Гэ. – Тут я просто не потянул. Педофил‑убийца строит свою карьеру из поступков. Насилует и убивает детей – или убивает и насилует, как захочется. Для такого нужно призвание. А неонацистом достаточно себя объявить. Ну и одеться соответствующе. – Так если ты объявишь себя педофилом‑убийцей, никто, пожалуй, не станет вникать, убивал ты на самом деле или только объявлял. Повесят на суку за яйца. – Вот именно. – То есть яйцами на суку ты висеть не хочешь, но хочешь, чтобы зло думало, что ты на его стороне? – Гарик, не персонифицируй. Зло не может думать или не думать, а если бы могло, не сочло бы себя в обиде. Потому что злом в приведённом примере будут не только мои яйца, но и руки тех, кто их откручивает, и сам сук тоже. – Сук‑то тут при чём? – При том, что, поглядев на мои страдания, он сделает собственные выводы. – Какие? – Откуда мне знать, какие? О предназначении сучьев. Тут я вижу подполковника, который. Идёт по тропинке поглядеть на наши страдания. Прёт, как сквозь страшный сон. Большое несчастье – попасть в страшные сны подполковника Лаврененко. Даже Доктор Гэ в мгновение ока. Перестаёт быть неонацистом. И превращается в задроченного торчка. – Где Кирягин, орлы? Рапортую: – Проводит мероприятия, содействующие охране личного состава от болезней, общих для человека и животных. Согласно плану ветеринарного обеспечения. Товарищ подполковник. Тяжёлый взгляд Лаврененко с подозрением ощупывает нас, наши сапоги, вилы, сарай за нашими спинами. А чего? Я, что ли, виноват. Что девки хором разучивают устав гарнизонной службы. Хочешь не хочешь, а обогатишься. – Контингент вы, Романов. Контингент, а не личный состав. – Мы же несём все тяготы службы, – вякает Доктор Гэ. – Пора бы уж и повысить. Подполковник скандализирован. – Много ты знаешь о тяготах службы. Ты в карауле в сугробе стоял? В боевой выкладке бегал? На учениях ‑ – Знаем мы эти учения, – сдуру бубнит Доктор Гэ. – Генеральские дачи строить. И он виновато на меня. Зыркает. Потому что за такую клевету на родную армию огребёт не только он сам. Но и те, кому посчастливилось. Стоять рядом. Нас спасает новое. Действующее лицо. Девка, которую за параметры прозвали Булкой, а за характер – Поперечной. Чешет напрямик к нам. И говорит: – Товарищ подполковник! Разрешите обратиться. Какая‑то часть мозга Лаврененко наотрез отказалась осмыслить присутствие девок на хуторе. Они вроде и были, но часть мозга продолжала. Докладывать, что их нет. То есть их обеспечили отдельным бараком, поставили на довольствие, выдали со склада чулки, БАДы и презервативы. Но это ничего не значило: факт их существования так и не был признан легитимным. И особенно наглядно девок не существовало в те минуты, когда они старались вести себя не как девки, а как личный состав. – Ну? – Когда нас будут приводить к присяге? Подполковник Лаврененко, Лаврентий Палыч, видел в своей долгой жизни, вероятно, многое. Войну в Анголе мог он видеть? Легко. Мятежи и перевороты? Поставки туда‑сюда оружия и специалистов – и то, как «туда» и «сюда» менялись местами. И превращённые в сугроб караулы. И генеральские дачи. Но никогда он не видел. Чтобы блядей приводили к присяге. И какая‑то часть его мозга твёрдо знала, что не он будет тем первым. Кто это сделает. – Никогда. – Почему это? – озадаченно спрашивает Булка. Мне становится жаль её: кругленькую, румяную. – Какие же мы солдаты без присяги? Многое в ответ изобразилось. На обвеянной ветрами Анголы морде. Вплоть даже до какой‑то тени милосердия. И сказал подполковник так: – Извини, но здесь нет знамени. – А что, без знамени совсем нельзя? – А чему ты будешь присягать? – Родине, – говорит Булка. – Родина‑то здесь есть? Все мы машинально озираемся. О да, Родина есть. В небе, в снеге, под каждым пнём. – Куда, – спрашиваю, – тебе торопиться? – Я не тороплюсь, – объясняет Булка, – но мне нужен стимул. Чтобы, значит, если потом что случится, назад не повернуть. А если повернуть, то не сразу, а после мучительных раздумий. Какие бывают у нарушителей присяги. – Но послушай, – оживляется Доктор Гэ. – Если ты допускаешь, что возможны какие‑то эксклюзивные обстоятельства, которые могут заставить тебя нарушить присягу, так не надо её вообще давать. У Альфреда де Виньи целая книжка на эту тему написана. Вы же не думаете, – обращается он ко всем, – что теория неповиновения преступным приказам дело умов наших правозащитников? Об этом ещё наполеоновские офицеры думали. – Да? – говорит подполковник. – И что они думали? – Приказ есть приказ, – разводит руками Доктор Гэ. – Книжка Виньи так и называется: «Неволя и величие солдата». Не очень, конечно, нравственно превращать человека в слепое орудие. Но уж лучше, чем каждого прапора – в адвоката. – Солдат выполняет приказ, – хмуро говорит Лаврененко, – а потом его извещают, что он негодяй. Военный человек не принадлежит самому себе. Только я взять в толк не могу, те‑то брехуны кому принадлежат? – Никому ещё не удалось примирить долг и совесть, – кивает Доктор Гэ. – А ты, – поворачивается он к Булке, – пока присяги не дала, сама можешь решать, какой приказ преступный, а какой – нет. Понимаешь, от чего отказываешься? – В том и дело. Я не хочу решать это сама. Я не знаю, какой из них какой. И не хочу, чтобы меня заставляли знать. Как я буду служить, по‑твоему, без присяги? На такой‑то службе? Подполковник густо краснеет. – Вот куда вас, баб, одно место заводит. Знаешь? – Не знаю я. Я вообще девственница. Тут Лаврененко вовсе багровеет и лишается дара речи. Мы с Доктором Гэ, наверное, тоже. – Ты что ж натворила, девочка? – скрипит наконец Лаврененко. – Ты зачем, дура, в такое дело сунулась? – А меня кто спрашивал? Призвали – пошла. У нас в городе населения – двадцать тысяч. Хабзайки, какие были, позакрывали. Куда мне? В Москву? В Москву в институт – не те способности, а в Москву на Тверскую – не та фактура. Я бы и на ферму пошла – где они, фермы эти? Так чем дальнобойщикам на трассе, лучше для Родины. В военкомате сказали, желающие могут и настоящую воинскую специальность получить. Выучусь хоть на связиста, отслужу, пойду на контракт… На лице Лаврененко читается одно: как он хочет назад в Анголу. Золотые горны СССР ему дудят, как никогда не дудели. Куда ж ты дел, подполковник, свою прекрасную страну, в которой всегда. Существовал выбор между хабзайкой и фермой. И никакой альтернативы в виде Тверской, дальнобойщиков, военных борделей. А! Раньше нужно было полки на площади выводить. Лаврененко разрешил охранникам поддерживать дисциплину побоями, потому что другого средства её поддержать не существовало. Но когда. Побои вошли в обиход и контингент, притерпевшись, окреп. Охрана затосковала. Что‑то произошло в их мозгах. Конечно, логично предположить. Что если тот, кого бьют, эволюционирует. Тот, кто бьёт, эволюционирует тоже. У парней словно душа становилась не на месте, если кто вокруг ходил с неразукрашенной и мало‑мальски довольной рожей. Ещё они всё как будто собирались уйти в набег на окрестные деревни. Но в окрестных деревнях невелика ждала пожива. Да и самих окрестных деревень, кроме брошенных. Не было. И вот в день, когда у охраны иссякли сигареты и водка. А позорное будущее стабилизационного фонда подполковника в количестве четырёх бутылок стало предельно очевидным. Подполковник снарядил экспедицию. «Не можешь подавить бунт – возглавь его», – сказал Доктор Гэ. А по‑моему, зря.
Корней
«…а мангуст отбивался и плакал, и кричал: я полезный зверёк…» Господи Исусе! Я так распереживался, что сам зарыдал. Принцесса бросилась ко мне с воплем «где болит?» Душа у меня болит, дура! Бац! я чуть не с ушами окунулся в кефир. Ну вот кто ты после этого? Я сам знаю, что кефир полезен для здоровья. Что эта дрянь – панацея, как ты его ни подогревай и ни сыпь туда сахар и словца два‑три не очень гладких. Выпью я, выпью! Горе не море, выпьешь до дна. Не умею я сразу и жрать, и страдать. И вот, Принцесса вытирает мне нос полотенцем, просматривает какие‑то бумажки, морщится и говорит: – Он забыл расписаться. Вот что, Корень, давай‑ка к нему на работу съездим. «Так ли уж, – думаю, – нужно спешить этим делом?» – Не нужно, но придётся. Опять среда псу под хвост, а виноваты будем кто? «Опять мы?» – Всегда мы. «Если, – думаю, – мы виноваты всегда, так зачем тащиться куда‑то в такую погоду? Можно быть виноватыми дома на диване». Принцесса хмуро на меня глянула, но опровергать сей безупречный резон не стала. Зачем бы ей опровергать? Она одевается, берётся за поводок – вот вам и всё опровержение. И вот, поехали на трамвае. Трамвай – смешное изобретение. Если бы он так не дребезжал, то был бы похож на лодочку. Покачивается с боку на бок, плывёт над камнями и между скалами. Что‑то гулко трещит в обшивке, но это не страшные звуки. Не звуки кораблекрушения, если я его себе правильно представляю. Сквозь мгляный парк идём себе не спеша и прохладно. Принцесса не торопится. Да‑с, нет у нас обыкновения заявляться к нашему супругу на работу, и лучше бы дома на диване. Под лапами у меня песок, лёд, вода, колючий снег – а потом всё то же самое обнаружится во взгляде нашего супруга. Он глянет, он умеет. Я ёжусь. Шли вдвоём, нашли говна ком. И вот, прошествовали сквозь казённые запахи лестниц и коридоров, и я – а сперва подумал, что ошибся, – учуял не только нашего супруга, но и нашего хахаля. Ну дела! Тебя‑то сюда каким хамсином надуло? И вот, дамочка с казённым выражением на лице провела нас в директорский кабинет. Принцесса огляделась – нет директора в кабинете, гляди не гляди – и говорит: – Посиди здесь, я сейчас. И вот, сижу один. В красивом месте наш супруг падишахствует себе. Приют, уют и простор тебе! И такой приманчивый покой в этом блеске: видно, что хотя и блестит, но по паркету ходят, на диване валяются, на стол задирают ноги. На стол я, само собой, не полез. На диван не полез! Сел строго посреди паркета – любуйся, не трону я твою мебель грязными лапами. И вот, открывается дверь, заглядывает внутрь блондиночка. Шевелю хвостом – заходи, я хороший! – а она отшатывается, как от танка, и лицо у неё становится белое‑белое, без жизни, без цвета. Надо же, думаю, так собак бояться. Но это бывает, если кого в детстве покусали. Через какое‑то время слышу, идёт наш супруг по коридору. Один; с Принцессой, значит, разминулся. И странный такой шаг: как всегда, твёрдый, но ещё такой, словно человек из последних сил уговаривает себя не бежать. Странно, да? Чего не пробежаться, если хочется. А того страннее, что нашему супругу чего‑чего, а бегать отродясь не хотелось. И вот, распахивает он дверь, влетает, смотрит на меня и задушевно так говорит: – Какого чёрта? Ну, думаю, извини, что приехали не в голос. Бумажку приехали подписать. Хотели как лучше. Ты домой вернёшься, а все печати уже стоят, – и суп на плите тоже, быть может. Мы же твоя семья. Пожалуйста, не сердись. Привалился к косяку. Молчит, смотрит. Наш супруг одевается и чопорно, и красиво. Он ухитряется выглядеть нарядно там, где другой выглядел бы упакованным в офисную сбрую. То запонка празднично мигнёт, то булавка в галстуке, но главное – погляди! – сами галстуки, рубашки, костюмы и ботинки, как праздник. И весь он, как английский шафер на свадьбе губернатора. А тут я на него гляжу и вижу, что вид у него как есть расхристанный. И галстук сбился, и волосы, и на брюках чуть ли не пятна – и пиджак сидит хотя как на английском шафере, но уже изрядно пьяном. А руки он только что тщательно‑тщательно мыл‑намывал, просто слои мыла на руках побывали. И вот, наш супруг медленно идёт к зеркалу, поднимает руку прихорошиться. Смотрит комыми глазами на себя, меня зеркальных. Фу, фу, не люблю зеркал. Всегда отворачиваюсь. Всегда думаю, что я там – вовсе не я. – Ладно, и где же твоя хозяйка? Я вострю ушки. Громадина‑дом за дверью кабинета весь пронизан чужой жизнью: на чердаках жизнь, и в подвалах, и на связующих их лестницах. Где‑то сквозь неё пробирается Принцесса. Где ты? Где‑то так далеко, что мне не слышно. – Знал бы ты, как вы некстати. Разве, думаю, моя душа лишняя на свете? Почему ты так смотришь, будто прибить изготовился? – Ах, дрянь, – говорит наш супруг страдальчески нараспев. – Ах, скотина. Поджимаю хвост. Есть, признаться, надежда, что дрянь и скоты всё же не мы, – хотя что это за надежда: пострадать ни за Христа, ни за Богородицу. Обидно – жуть! Но зато… зато дело не дойдёт до колотушек. Зато виноватым себя не чувствуешь! Рассудок не улетает! Пусть наш супруг ярится, руками в воздухе выписывает что‑то такое эффектненькое. Мне что – знай оттерпливайся. Понервничает и перестанет: больно интересно орать на овцу, которая присмирела. Только писать хочется. Всегда хочу, когда волнуюсь. И откуда такая связь, просто удивительно. И вот, слышу – ах, вспрыгалось сердце! – ещё далёкие шаги. Ты бежишь, шеринька, мне на помощь, торопишься, и по одному коридору, по другому уже несётся громовой победный топот. Как боевые колесницы скачут, так моя душа; как полки со знамёнами. Наш супруг, приметив мою радость, делает выводы, опускает руки и усмиряется. И правильно, потому что дверь распахивается без стука, и Принцесса, влетев, воздвигает свой гнев. – Где ты ходишь? – А что тебе здесь надо? Обменялись, значит, приветиком. Распрямившийся было, горблюсь опять. – Подпиши, – говорит Принцесса неожиданно спокойно и холодно, доставая бумагу. Наш супруг просматривает и хмуро подписывает. И вот, почему‑то мне кажется, что мысли обоих, вместо того чтобы сосредоточиться на ругательстве, витают далеко‑далеко, и деланная ярость прикрывает другое беспокойство. Только этого не хватало. – Любовь проходит, а недвижимость остаётся. Это сказал наш супруг, но могла бы сказать и Принцесса, таким они взглядом переглянулись. Ну, ну, сейчас полаются. И всё равно есть что‑то другое. – К ужину ждать? – сухо спрашивает Принцесса. – К ужину? – со смешком интересуется наш супруг. – К какому? – К тому, который будет сегодня вечером. Тема ужина у нас не то что самая больная – я‑то, по крайней мере, кушаю по часам, – но насмешки имеют под собой почву. Смешочек, злое фырканье, смешочек – и обоим уже неохота выяснять, идёт он в ресторан, потому что еды нет дома, или дома нет еды, потому что он пристрастился к ресторанам. – Я позвоню, – туманно говорит он. – Позвони, – кивает она. Не будет, я так понимаю, ужина. Гляжу на нашего супруга. Больше всего на свете ему хочется поскорее нас сплавить. Больше всего на свете нам хочется поскорее свалить. И вот, все трое продолжаем топтаться на месте. – А ты? – неожиданно спрашивает он. – Никуда не собираешься? На вопрос «ты куда?» с обеих сторон давным‑давно наложен мораторий. Принцесса так удивляется, что забывает сказать «не твоё дело». – Как я могу куда‑либо собираться, если спрашиваю тебя про ужин? – Ну как, как. Мало ли. Немая сцена. – Костя, – не очень уверенно говорит Принцесса, – ты мне что‑то хочешь сказать? Наш супруг делает такое движение, будто и правда заговорит. Принцесса ждёт без улыбки. Я жду затаив дыхание. Господи Исусе, какие у него сейчас глаза, невозможно смотреть. – Только одно. У меня работы по горло. Если ты закончила… И мы уходим. И снова меня озадачивает запах нашего хахаля в одном из коридоров: свежий, сильный, словно тот пару минут назад прошёл. И шёл он, доложу, просто обуреваемый чувствами. Как есть не в себе. Уж такой остался след: не то что запах, а конкретно амбре.
Date: 2016-02-19; view: 357; Нарушение авторских прав |