Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава I. Докки стояла у окна кабинета в небольшом, деревянном, еще крепком барском доме в Залужном, уныло разглядывая через пыльное в грязных подтеках стекло
Докки стояла у окна кабинета в небольшом, деревянном, еще крепком барском доме в Залужном, уныло разглядывая через пыльное в грязных подтеках стекло запущенный двор. Там буйствовали сорняки, валялись какие‑то доски, разбитые бочки, ржавое колесо от телеги, прогнившие мешки. Перед крыльцом разлилась огромная лужа – следствие дождей, которые с небольшими передышками шли последние несколько дней. – Кхм, – кашлянул за ее спиной управляющий Семен Легасов – крупный мужчина лет тридцати пяти. Он пригладил пятерней свою нечесаную голову и сказал: – Озимые пропали все почти, яровые вон под дождем гниют, скотина от ядовитого сена передохла, яблони град побил… Кхм… Докки вздохнула. Ей давно нужно было приехать сюда – еще в прошлом году, когда пошли жалобы на Легасова, но она все откладывала и откладывала свой приезд, надеясь, что ее письма заставят управляющего более ответственно относиться к своим обязанностям. И сейчас, вместо того чтобы столько времени провести в Вильне, с немалым раздражением на себя думала Докки, ей следовало сразу отправиться в Залужное и разобраться с делами поместья. Царящие здесь разруха и грязь подтверждали, что управитель неспособен навести самый простой порядок, сравнение отчетов, полученных от Букманна, с учетными книгами показало, что ее нагло обворовывали, разговор со старостой деревни не оставил никаких сомнений в немилосердном обращении Легасова с крестьянами и полном пренебрежении к их нуждам. – Вы уволены, – сказала она Легасову. – Собирайте вещи, и чтобы завтра вас здесь не было. – Но как же, барыня?! – искренне удивился он. – Не покладая рук я здеся тружусь, а вы приезжаете и мне с бухты‑барахты такое заявляете? Так не пойдет… Легасов с самого ее приезда решил, что с барыней будет легко справиться. В Петербурге при устройстве на службу он держался почтительно и даже подобострастно; теперь в его голосе слышалось пренебрежение. Всем своим видом и поведением управитель выказывал презрение к умишку молодой женщины, ничего не понимающей в серьезных делах. – Вам, барыня, головку‑то забивать хозяйственными хлопотами не пристало. Заботы – это для мужиков, а для вас ленточки да наряды – на балах там красоваться, али еще где, – заявил он, едва она приехала в Залужное. – Передохните здеся чуток – да в столицу, к дамочкам‑кавалерам. Докки молча слушала его, проходя по дому – грязному, обветшалому, с заляпанной жирными пятнами мебелью, закопченными потолками и паутиной во всех углах. Барскую спальню занимал сам Легасов вместе с ключницей – крепкой румяной деревенской бабой, визгливой и наглой. Неохотно, считая комнату своей, они были вынуждены уступить ее баронессе, и слугам пришлось изрядно потрудиться, наводя там порядок. Запущенным оказался не только дом, но и приусадебное хозяйство. У построек протекали крыши, в стене конюшни зияла огромная дыра, сараи и амбар стояли с покосившимися воротами; разоренный сад, плодовник и заросший огород представляли и вовсе жалкое зрелище. В деревне царили нищета и разорение. Жалоб же на управляющего и ключницу поступило к Докки в эти дни немыслимое количество – и от дворни, и от крестьян, и от соседей. – Как я рада, что вы приехали, баронесса, – говорила ей соседка Марья Игнатьевна – пухленькая пожилая дама в огромном накрахмаленном чепце, наливая чай из самовара. – Уж ваш‑то Легасов что тут творит, такое творит… Давеча вон из моего пруда рыбу уволок. Пришел с мужиком, сеть забросил и карпов штук двадцать выловил. Мой пастух увидел, мне и доложил. Карпов‑то не жалко – я всегда по‑соседски поделюсь, но он же тайком вытащил, будто свое. И сосед наш – Дворов Захар Матвеич жаловался. Мол, у него все яровые Легасов лошадью потоптал. По дороге крюк надобно делать, так ваш управитель напрямик, прямо по полю ездил. Куда ж такое терпеть? Староста деревни, сжимая шапку в огромных натруженных ладонях, исподволь завел разговор, что управляющий отбирает последнее, крестьян палками колотит, а его самого по «роже отмордовал» не единожды и ни за что. Докки пришла в ужас от увиденного и услышанного, и теперь, набрав достаточно доказательств злоупотреблений Легасова, вызвала его в библиотеку, чтобы объявить свое решение. Не ожидавший увольнения управляющий в который раз начал ссылаться на неурожаи, на ленивых мужиков, недоброжелательных соседей и временные трудности, а в итоге намекнул, что может по‑своему ублажить барыню, верно, соскучившуюся по мужской ласке. Докки ожидала чего‑то подобного, замечая, какими бесстыжими глазами посматривал на нее Легасов эти дни. Он отпускал в ее адрес двусмысленности, при случае пытался до нее дотронуться или к ней прижаться. Она злилась, но молчала, демонстративно не обращая внимания на его поползновения, думая, что он не осмелится делать ей непристойные намеки. Теперь же, вспыхнув от негодования, Докки велела ему сей же час убираться вон, если он не хочет попасть под суд за воровство. Вскоре Легасов был выдворен из поместья, и Афанасьич лично проследил, чтобы получивший отставку управляющий вместе со своими вещами не прихватил чего лишнего. Ключница поголосила, но быстро успокоилась, обозвав бывшего полюбовника пройдохой и «чертом окаянным», Докки же закрылась в библиотеке и рассеянно уставилась в бумаги, перед ней лежавшие. «Я совсем не разбираюсь в людях, – думала она. – Жду от них порядочности, а получаю противное. С мужчинами и вовсе не знаю, как себя вести. Как это все неприятно и гадко!» Она встала и вновь подошла к окну, зябко обнимая себя за плечи и всматриваясь в затянутую низкими тучами даль. Снаружи заморосил мелкий дождь, тихо застучал по стеклу, забрызгивая его крохотными тусклыми капельками, которые сделали расплывчатыми двор, постройки, кусты и деревья, и серое хмурое небо… Сами капельки тоже расползлись в мутные пятна, и Докки поняла, что это слезы, вдруг набежавшие на ее глаза, превратили окружающий ее мир в одно неясное, невразумительное и безжизненное пространство.
Возбуждение от лихорадочного побега из Вильны, похожего на мятеж, через несколько часов дороги сменилось безотрадной тоской, не оставляющей ее с тех пор ни на минуту. Докки почему‑то полагала, что время и расстояние, смена обстановки и новые занятия помогут ей обрести прежнее спокойное состояние духа, но этого не происходило, отчего она впадала в еще большую меланхолию, которой не было видно конца и которая засасывала ее в какой‑то беспросветный омут. В имении было много дел, но она не могла отдаться им в полной мере, мыслями постоянно возвращаясь к ссоре с родственницами, к неприятной и нелегкой ситуации, сложившейся в Вильне вокруг нее, и к Палевскому, который был не меньшей, а, может быть, даже самой большой болью. Все это время она пыталась разобраться в случившемся, чтобы понять, каким образом она умудрилась попасть в такую переделку – благодаря ли собственной опрометчивости, глупости и бесхарактерности, или то была роковая цепь событий, которые шаг за шагом привели к плачевному концу изначально увеселительную поездку.
С родственницами было все более или менее ясно. Они привыкли использовать Докки в своих целях, и когда она случайно оказалась у них на пути, не замедлили ей на то указать, считая, что она, как всегда, покорно примет все упреки и поступит так, как они считали должным. «Сама виновата, – самоедствовала Докки. – Я всегда им уступала и шла навстречу их просьбам, желаниям и требованиям, а они привыкли принимать это как данность. Но стоило мне поступить, как хочу я сама, да еще обзавестись парой поклонников, как последовала незамедлительная реакция, которую, в общем‑то, следовало ожидать». Она то и дело возвращалась к последнему разговору с Мари и Алексой, то огорчаясь, что была столь резка с ними и так близко к сердцу восприняла их слова, то, вновь вспыхивая от гнева при воспоминании об их оскорбительных заявлениях, жалела, что не поставила на место дерзких дам более точными и язвительными репликами. Или вдруг начинала сомневаться в справедливости своих мыслей, выискивая огрехи в собственном поведении, которое ей уже не казалось безукоризненным. О Палевском Докки старалась не думать, но это было невозможно, и вскоре ей пришлось признать, что она не просто увлеклась им, а самым непостижимым образом умудрилась в него влюбиться – чуть не с первого взгляда, как девчонка, потеряв голову при одном виде красивого офицера. Здесь, в Залужном, когда она ужасно тосковала по нему, эта истина открылась ей со всей очевидностью. Докки не могла понять, как произошло, что она, взрослая, рассудительная женщина, много повидавшая и пережившая на своем веку, всегда сохранявшая душевный покой и ясную голову, столь неразумно отдала сердце мужчине, которого и видела‑то всего несколько раз. Конечно, она влюбилась не в нарядную форму или статную фигуру, и не в интересное лицо – она встречала мужчин и красивее графа. Тот же князь Рогозин имел более эффектную внешность, которая не производила на Докки даже тысячной доли того впечатления, как только один взгляд Палевского. Ей нравилось и волновало в нем все – ум, обаяние, его решительность, даже самоуверенность, что в сочетании с мужественностью и силой, им прямо‑таки излучаемыми, представляли собой гремучую смесь, от которой сердце Докки не смогло уберечься. «Он совершенно не достоин моей любви», – гордо твердила она, напоминая себе о том, что Палевский флиртовал с ней от скуки, видел в ней лишь короткое развлечение и что надеяться на какие‑либо чувства с его стороны, тем более предполагать, что он мог иметь серьезные намерения, было бы верхом глупости. Уехать из Вильны было единственно верным решением. Куда унизительнее и тяжелее было бы находиться там и наблюдать, как он ухаживает за своей невестой, не обращая на нее внимания, или – что еще хуже – продолжает с нею флиртовать, одновременно готовясь идти под венец с юной графиней Сербиной. Докки оставалось уповать только на время, которое поможет ей освободиться от этого безнадежного и мучительного чувства, хотя именно оно впервые за многие годы дало ей возможность ощутить себя по‑настоящему живой. Увы, вся прелесть того упоительного волнения, какое она испытала при встречах с ним, сменилась такой болью и пустотой в душе, что порой они казались невыносимыми.
Чтобы как‑то отвлечься, Докки энергично взялась за хозяйство. С раннего утра до позднего вечера она разбиралась в бумагах и счетах, объезжала поместье, разговаривала с крестьянами и навещала соседей. Но даже насыщенные занятиями и встречами дни не помогали ей сбросить с себя груз воспоминаний, а усталость не приносила долгожданного освобождения от преследующих ее мыслей – блаженного сна, в котором можно было бы забыться. Афанасьич, однажды посмотрев на ее осунувшееся от страданий и бессонных ночей лицо, по привычке предложил найти успокоение в «холодненькой». Докки же предпочла пить на ночь травяные отвары, приготовленные по его особому рецепту, – они только и помогали ей заснуть. – И чего так надрываться? – не раз говорил с укором Афанасьич, взирая на горы бумаг на столе или отправляясь с ней в очередную поездку по имению. – Дела не убегут, а поправить все и сразу все равно не получится. Только маету себе и другим создаете. Докки в душе с ним соглашалась, но продолжала себя изнурять, заодно погоняя изрядно распустившихся дворовых, заставляя их чистить дом и приводить в порядок приусадебное хозяйство. – Обленились, – констатировал Афанасьич, наблюдая, как здешние слуги всем скопом неловко пытаются поставить обвалившуюся деревянную балюстраду крыльца или нехотя пропалывают огород. – Обленились, – соглашалась с ним Докки, понимая, что едва она отсюда уедет, без должного надзора все работы сразу прекратятся. Поэтому она написала письмо Букманну с просьбой подыскать как можно скорее надежного и умелого управителя для Залужного, а то и подумать о продаже поместья, пока оно что‑то еще стоит.
Именно об этом она размышляла по дороге в усадьбу соседки Марьи Игнатьевны, приславшей записочку с просьбой навестить ее, как только у баронессы найдется немного времени. Докки не слишком стремилась в гости – все эти разговоры о погоде и сплетни надоели ей еще в Вильне, но Афанасьич, считая, что барыне следует развеяться, настоял на поездке. Неожиданно Докки понравилось беседовать с Марьей Игнатьевной, как и находиться у нее в гостях в уютной гостиной, заставленной громоздкой старинной мебелью и цветами в горшках. Сама хозяйка, которую Докки знала всего ничего – за все эти годы видела ее пару раз и толком с ней никогда не общалась, – была дамой говорливой, добродушной и приветливой. – Слыхала я, выгнали вы Легасова, – такими словами встретила ее Марья Игнатьевна, усаживая за стол, где стоял кипящий самовар, пузатые чашки, вазочки с разнообразным вареньем и блюда с пирогами. – И правильно! Едва Докки подивилась про себя скорости распространения слухов в этой местности, как соседка пояснила: – Он заезжал к Захар Матвеичу, соседу нашему. Его дом аккурат по дороге в город стоит. Так Легасов к нему и заворотил, да. Скандал устроил: мол, оклеветали вы меня перед барыней. Дворов его взашей и выгнал – чтоб духу твоего, говорит, здесь не было, а баронесса все правильно сделала. Сенька‑то Легасов ему и сказывает: барыня б меня не выгнала, ежели б я ее ублажил, но мне, мол, эти столичные дамочки не нужны. Так его Матвеич приказал кнутом огреть! – она тоненько хихикнула, отчего мелко затряслись ее пухлые щечки и несколько подбородков. Докки побелела от мысли, что вновь стала объектом сплетен, но Марья Игнатьевна ее быстро успокоила. – Да вы не переживайте так, душечка! – воскликнула хозяйка, пододвигая к гостье чашку с чаем. – Кто ж ему поверит?! Охальник этот Легасов. Сам с Нюркой‑ключницей жил, а по сторонам ой как глядел – и на девок, и на барышень. Ваш управитель, без надзору‑то, барином себя возомнил, а сам по природе мужик нахальный, вот и осмеливался на кого нельзя заглядываться. Я вам вот что скажу, душечка, у вас глаза хорошие: печальные, но чистые, – она чуть наклонилась в сторону Докки. – Я в людях разбираюсь, сколько лет – слава те Господи! – прожила на этом свете. У вас положение вдовое, да и возраст такой, что мужчины липнут. К барышням невинным опасно без намерений, а к одиноким женщинам – самый раз. Я сама в двадцать с небольшим вдовой стала, знаю. Красоты во мне особой никогда не было, а мужчины все равно крутились, потому как удобно было с одинокой‑то. Сплетни ходили про меня, не скрою, но на чужой роток платок не накинешь, а я сама по себе строга была. Кавалеров своих ненужных гоняла, а потом одного встретила, который по‑людски со мной обошелся и замужество предложил. Так я потом без малого тридцать годков при муже припеваючи жила, пока не похоронила. Вот теперь кукую. У меня дочь в Москве с семьей, я к ней на зиму езжу, а летом тут, на приволье. Опять же за хозяйством нужно присмотреть… Соседка явно не подозревала ее в распутстве, а, напротив, понимала, как легко вдове стать объектом сплетен. «Посторонний человек ко мне добрее относится, чем родные», – с грустью думала Докки, слушая Марью Игнатьевну, которая рассказывала ей о своей дочери, внуках, родственниках и соседях. – Так вы из Вильны, значит, душечка, – без передышки перешла на новую тему хозяйка, усердно потчуя гостью пирогом с вишнями, пышками и заварными пирожными. – У нас из Лужков – вы, верно, знаете, городок неподалеку – родственница одной моей приятельницы с дочерью в Вильну поехала. Говорила, дочку замуж только там можно выдать. Конечно, в высокое общество она не попала, но кое с кем там познакомилась и дочку просватала, пишет. За какого‑то молодца – штабс‑капитана. Свадебку в июле сыграют, он уж и об отпуске договорился. Не титулованный, конечно, не богач, но деревеньку ему отец дает, да и невесте приданое собрали… Сказывает, женихи там нарасхват – со всей России, мол, барышень свезли – столько в Москву на зиму не выбираются… «Поменьше бы амбиций у Алексы с Мари, для своих дочерей тоже могли бы кого найти, – подумала Докки. – Посмотрим, как без меня они женихов сразу обретут…» – А вы себе там никого не приметили? – с улыбкой спросила Марья Игнатьевна. – Такая вы миленькая да ладненькая. Докки чуть улыбнулась в ответ и покачала головой, а самой вдруг вновь привиделись серо‑зеленые, искрящиеся насмешкой глаза… Она вздохнула и поднялась, благодаря за гостеприимство, но была отпущена радушной хозяйкой лишь после того, как для нее была собрана полная корзина гостинцев с парниковыми огурцами, клубникой и лимонами. – У вас, душечка, такого нет, я знаю, – приговаривала Марья Игнатьевна, поднося соседке соленых рыжиков с прошлого урожая, моченые яблоки, вишневую наливку – «сама делала, душечка!» – да только что выловленных из прудов живых карпов, толкающихся в деревянном ведерке.
В почтовый день в поместье пришло два письма: одно – от Ольги, другое – от Катрин. Докки долго вертела в руках письмо из Литвы. Она не давала Кедриной своего адреса – они никогда ранее не переписывались, да и сблизились относительно недавно: сначала зимой в Петербурге, а теперь – в Вильне. «Верно, взяла адрес у моих родственниц, – Докки было мучительно не только смотреть на письмо, но и держать его в руках. – Почему Катрин решила написать мне? Предупредить меня о новых сплетнях, заключенных пари? Сообщить о женитьбе Палевского?..» Докки разволновалась, хотя не было ничего необычного в том, что Катрин захотела таким образом продолжить их знакомство. Им всегда доставляло удовольствие общество друг друга, и Докки лишь из стеснения – она всегда боялась показаться навязчивой – не оставила приятельнице адрес Залужного. Катрин же была куда более уверенным в себе человеком и вполне могла разузнать местонахождение поместья, чтобы обменяться новостями с баронессой. Страшась узнать из письма что‑то такое, о чем она не хотела знать, Докки сначала вскрыла письмо от Ольги, которое, как она и предполагала, повествовало о размеренной и привычной столичной жизни.
«Скучно – вот слово, наиболее характеризующее мое теперешнее состояние, – признавалась Ольга. – У нас все еще гостит сестра бабушки, и они целыми днями предаются воспоминаниям о своей молодости и привольном житье‑бытье при дворе императрицы Екатерины, когда состояли фрейлинами при ее величестве. Я уже знакома со всеми подробностями дворцовых интриг и увеселений вплоть до празднеств в честь коронации Екатерины Алексеевны, в которых мои бабушки никак не могли принимать участия по причине малолетства. Я все больше музицирую и читаю (должна признаться – новые романы отчаянно унылы и изобилуют повторениями предыдущих). Иногда выбираюсь на прогулки, реже – на приемы. Погода стоит до отвращения холодная, а общество питается все теми же сплетнями, какие ходили еще до Вашего отъезда, поскольку весь двор, обычно снабжающий нашу столицу свежими слухами, все еще в Вильне. Петербург пуст, и мне крайне не хватает Вашей компании, как и заседаний вечеров путешественников…»
Докки, поглядывая на лежащее на столе письмо Катрин, быстро добежала глазами до конца послания Ольги, приняла ее заверения в дружбе и приветы от княгини, а также надежду подруги на то, что родственницы баронессы и г‑н Ламбург не слишком донимают ее своим присутствием. «Ничего, скоро всем все станет известно», – обреченно подумала Докки, чуть дрожащими руками взяла послание от Катрин и, пропустив обычные приветствия, наткнулась на следующие фразы:
«Отъезд Ваш до сих пор занимает все умы праздной публики. Ваши родственницы отвечают уклончиво, намекая на некие личные обстоятельства, вынудившие Вас покинуть Вильну столь неожиданно, что еще более возбуждает всеобщий интерес. Не стал исключением и Палевский, который недавно обедал у нас – в узком кругу друзей и сослуживцев. Он как‑то вскользь осведомился у меня о причине Вашего исчезновения и отпустил невнятное замечание – что‑то насчет женской взбалмошности или упрямства. Это позволило мне сделать для себя некоторые выводы, в частности, что Ваш отъезд не только не остался им незамеченным, но и весьма его задел. Впрочем, Поль никак не был расположен поддерживать разговор о Вас. Выглядел при этом он, как всегда, невозмутимо, но в глазах его промелькнуло довольно мрачное выражение, напоминавшее грозовую тучу, снабженную молниями и громом. Палевский теперь редко бывает в обществе, ссылаясь на занятость, что выглядит вполне правдоподобно. Графиня Сербина всем сетует на то, что граф не может сопровождать ее с дочерью на увеселения и празднества, отчего они везде вынуждены появляться без него. И хотя в речах графини по‑прежнему содержится намек на решенную свадьбу, многое утверждает меня в мысли, что брачный сговор существует более в ее воображении, нежели на самом деле…»
Далее Катрин описала некоторые события светской жизни Вильны, упомянула о грандиозном бале, намечаемом на днях на даче графа Беннигсена, где она намеревалась непременно побывать.
«С Вашим отъездом родственницы Ваши несколько приуныли, поскольку без любезной всем баронессы, которую все всегда рады видеть, их мало кто приглашает на свои званые вечера. Ваши дамы обычно появляются в сопровождении monsieur Ламбурга, который всяческими ухищрениями добывает билеты на общественные увеселения, увы, не самого высокого уровня. Впрочем, Ваша кузина похвалялась, что они идут на бал к Беннигсенам – как я поняла, благодаря полковнику Швайгену, по доброте душевной постаравшемуся помочь своим знакомым…»
Докки, необычайно взволнованная, уронила листок на колени и откинулась в кресле. «Он не только заметил мое отсутствие – он мрачен и задет моим отъездом, – с радостью и даже неким ликованием подумала она, преисполненная благодарности к приятельнице, которая сочла необходимым упомянуть о Палевском. – Итак, он еще не женат и, судя по словам Катрин, надежды и планы Сербиных пока далеки от осуществления…» Она встала и в смятении заходила по комнате, вдруг отчаянно пожалев, что поддалась мгновенному порыву и уехала из Вильны в самый разгар развития своих взаимоотношений с Палевским. Вероятно, она сделала непоправимую ошибку, разорвав все нити, их связывающие, и тем уничтожила все шансы на… «На что? – потерянно размышляла она. – На „любовь до начала боевых действий“? Или на что‑то более важное и серьезное?» Перед ее глазами возникли необычайно яркие картины: вот он смотрит на нее своими чудесными глазами на виленской площади, танцует с ней вальс, почти не замечает на ужине у Санеевых, но на виду у всех подъезжает на Бекешиной горе и провоцирует на ссору; улыбается уголками рта при встрече в городе; на бале отсылает Рогозина, чтобы самому стать ее партнером, флиртует с ней в саду и во всеуслышание заявляет, что добивается ее внимания; ревнует, говорит колкости и целует в той роще… «Madame la baronne», – она будто наяву услышала его низкий ласкающий голос и встрепенулась, задрожала, охваченная волной непреодолимого желания увидеть его, прикоснуться к нему, ощутить на себе его взгляд и улыбку… «Это наваждение, которое пройдет со временем или… нет», – думала она, отправляя Катрин и Ольге коротенькие письма, в которых постаралась с иронией описать свою жизнь в поместье, а также отъезд из Вильны.
«Беззаботное времяпрепровождение и приятное общество, в том числе и Ваше, – сообщила она Катрин, – грозило затянуть мое пребывание в Литве на неопределенно долгий срок, потому мне пришлось поступить с собой самым безжалостным и решительным образом – быстро собраться и покинуть Вильну, дабы наконец попасть в поместье, где меня ожидали весьма важные, не терпящие отсрочки дела. Зато теперь я веду вполне здоровый образ жизни: ложусь рано, встаю еще раньше, в полную грудь дышу деревенским воздухом, вкушаю свежую деревенскую пищу, хлопочу по хозяйству и развлекаюсь общением с гостеприимными и премилыми соседями, кои меня здесь окружают. Что касается генерала Палевского, то не думаю, что туча в его глазах была связана с моим отъездом – скорее, гроза проявилась в его взгляде при мысли об очередных маневрах или параде, хотя, конечно же, мне было бы лестней думать о себе как о причине его немногословности и сдержанности, столь ему несвойственных. Впрочем, чтобы в полной мере поддержать представление графа о женской „взбалмошности и упрямстве“, можете передать ему от меня приветы и всяческие пожелания…»
Хотя Докки и продолжали мучить всевозможные сомнения по поводу отношения к ней Палевского и оправданности собственного отъезда из Вильны, после письма Катрин ей стало гораздо легче на душе, и будущее, хоть и полное неопределенности, уже не казалось столь мрачным и безысходным. Шли дни, и как‑то поутру Докки с Афанасьичем отправились верхами на дальние луга, засеянные, по бумагам, клевером, которого там не оказалось. – Я писала Легасову, чтобы он отвел место под клевер, – сказала Докки Афанасьичу. – Бумага все стерпит, барыня, – ответил ей слуга, – а окромя, как на бумаге, клевера‑то и нету… Они поехали домой и были уже близко от усадьбы, когда Афанасьич вдруг привстал на стременах, прикладывая ладонь козырьком ко лбу и всматриваясь в даль. – Кто‑то там мчится, лошадь не жалея? У Докки куда‑то ухнуло сердце, когда она увидела на дороге, ведущей к их дому, верхового, скачущего во весь опор. Издали нельзя было разглядеть толком ни лошадь, ни всадника, да и выглянувшее из‑за тучек солнце слепило глаза, потому она толкнула ногой Дольку и понеслась по тропинке, стремясь поскорее разглядеть, кто там так спешит к ее дому. С первого же дня жизни в Залужном Докки, едва завидев на дороге всадника или экипаж, вздрагивала, хотя ужасно глупо было с ее стороны втайне ждать того, кто никогда сюда не приедет. Всякий раз она твердила себе, что Палевский и не заметит ее отсутствия, а если заметит, то лишь пожмет плечами и тут же забудет о ней. Она напоминала себе, что он занят службой, не знает, где она, да и не желает этого знать, и даже если он и поинтересуется, то ему все равно не скажут, и он никогда не сможет ее здесь найти. Так она уговаривала себя и была уверена, что эти рассуждения верны, но ничего не могла с собой поделать и волновалась, как только кто‑то проезжал по дороге. И теперь, зная, что он спрашивал о ней и мог получить ее адрес, Докки отчаянно погоняла кобылу, летя за своим сердцем к усадьбе, где, может быть, в эту минуту о ней спрашивает тот, кого она вопреки всем здравым рассуждениям ждала и молила увидеть… Афанасьич, вскричав, чтобы барыня не гнала, поскакал за ней, и вскоре они влетели во двор дома, где собралась толпа дворовых, а в центре ее на взмыленной лошади, что‑то выкрикивая, крутил верховой.
Велико было разочарование Докки, когда она увидела вместо статного офицера взъерошенного подростка в съехавшей на затылок шапке, восседавшего на мосластой лошадке. Придержав Дольку, Докки перевела дыхание, Афанасьич же грозно обратился к парнишке: – Чего носишься как окаянный, случилось что, иль попусту народ баламутишь? Тот порывисто оглянулся и выпалил: – Война! Толпа задвигалась, зашумела, бабы заголосили. – Погодь! – Афанасьич покосился на Докки, которая с встревоженным видом вслушивалась в их разговор. – Говори толком, откуда слухи такие, кто прислал. – Барин мой, Захар Матвеич, – пояснил мальчишка, сдернув с себя шапку. – Он известия получил и меня отправил по соседям. Сказывал: давай, Федька, скачи, оповести всех, что война, мол. – А сам‑то он где, дома? – Не, барин наш сам в город поехал, разузнать подробнее – что да как. А меня – по соседям. Чтоб оповестил, говорит. – Молодец, Федька, – кивнул Афанасьич и обратился к дворовым: – Ну, узнали – теперь за работу. Там у нас армия стоит – сами с войной‑то разберутся. Бабы, подайте кто мальчонке квасу да бубликов, что ль, – пускай подкрепится и дале скачет. Народ, переговариваясь, начал расходиться, бабы засуетились вокруг гонца, а Афанасьич помог оцепеневшей Докки сойти с лошади, приговаривая: – Не переживайте, барыня, все образуется. Может, слухи это. А ежели и война, так наших молодцов на границе полным‑полно, побьют француза – и все дела. Докки, хоть и знала, что войны не избежать и что в армии даже ждут ее с нетерпением, испытала сильнейший шок при известии о ее начале. В Вильне – совсем рядом с границей, находились ее родственницы, друзья, там же был Палевский, который будет воевать и подвергаться огромной опасности. Она медленно вошла в дом и рухнула в кресло. – Афанасьич, там же Алекса и Мари с девочками! Успеют они выбраться? О, я их бросила, бросила одних, без денег! – причитала она. – Как я могла так ужасно с ними поступить?! Что теперь будет?! Никогда себе не прощу, никогда! Она вскочила с кресла и лихорадочно заходила по комнате, обдумывая, как ей поступить. – Надо ехать за ними! – воскликнула она. – Нужно немедленно выезжать, чтобы забрать их из Вильны. – Успокойся, барыня! – прикрикнул на нее Афанасьич и усадил обратно в кресло. – Нечего тут припадки разводить! – Я не развожу припадки, – сказала Докки, у которой внутри все обрывалось при одной мысли, как страшно теперь там, в Вильне. – Но я должна… – Ничего вы не должны, – сурово оборвал ее слуга. – Они и без вас справятся – чай, не дети малые. Ежели у них мозгов не хватило вовремя съехать, что вам теперь за них трусить? Сами взрослые, и слуги у них, и кареты, и лошади. И бездельник с ними – Вольдемаришка. Выберутся! – А деньги на дорогу? – жалобно спросила Докки. – Я ж их без денег оставила… – Скажу я вам, барыня, без церемониев: они из вас веревки вьют, а вы им все готовенькое преподносите. Я за ваш карман отвечаю и знаю: они все на ваши деньги покупали и своих не тратили ни копейки. И одежу свою, и шляпы, и морожные‑пирожные‑сласти – все за ваш счет. Так что деньжат своих ваши сродственницы сберегли, хватит им и на дорогу, и на все другое. Некуда вам ехать и незачем. А что до генерала‑орла этого, – тут Докки встрепенулась, но Афанасьич так выразительно на нее посмотрел, что она лишь поджала губы, – ему сейчас не до вас, и дамочки в припадке ему не нужны. Мужеское дело воевать – у него голова другим забита. Что случится – то случится, и вы тут ничего изменить не можете, токмо молиться. С места срываться некуда и незачем, вот вам весь мой сказ. Докки закрыла глаза и откинулась на спинку кресла. Афанасьич был прав во всем. Сейчас, немного успокоившись, она поняла, что ехать в Вильну по меньшей мере бесполезно. Вряд ли она застанет там Мари и Алексу, а если они имели глупость задержаться в городе и после объявления о войне, то там находится и армия, и государь, которые, конечно, не дадут французам ступить на нашу территорию. Она сходила с ума от страха при одной мысли о Палевском – ведь генералы могут угодить под пулю или снаряд, как любой солдат, но ее вояж в Вильну ничем ему не поможет, вряд ли она его сможет увидеть. Он будет сражаться и рисковать своей жизнью, и изменить это было не в ее власти.
После обеда она велела заложить карету, чтобы ехать к Марье Игнатьевне – Докки надеялась узнать подробности о войне, а сидеть дома в неведении у нее не было терпения. Едва она сошла с крыльца, как во двор завернул экипаж, из окна которого выглядывала соседка. – А я к вам собиралась, – сказала Докки, поздоровавшись с ней и показывая на свою стоявшую у дома карету. – Хорошо я вовремя успела приехать, – отвечала ей Марья Игнатьевна, – а то б разминулись. Расположившись в гостиной, соседка вывалила на Докки ворох новостей, которыми успела запастись и спешила ими поделиться. – Моя приятельница из Лужков записку прислала. Накануне, поздно ночью родственница ее с дочкой из Вильны воротились. Сказывают, Бонапарте без объявления границу перешел и на нас идет с силой неслыханной. Они как узнали о войне – сразу поехали оттуда, и народ весь из города повалил – кто куда. Дочка ее рыдает – жених на войну пошел, теперь когда свадьба еще будет. А потом заехала я к Захар Матвеичу за новостями – он как раз из города приехал. Говорит, французы реку пограничную перешли и по нашей земле на Вильну надвигаются. Ходят разговоры, что наборы рекрутов будут большие, да поборы для армии – и зерна, и сена, и мяса. Тут молебен в церкви по случаю войны устраивают, так я за вами, душечка, заеду, чтоб вместе. И вот что вам скажу: в такие моменты думаешь: хорошо вдовой быть аль одинокой – сколько сейчас матерей, жен да невест голосят по своим мужчинам, которые воюют, и неизвестно, вернутся ли с войны этой окаянной… Докки только кивала, надеясь, что родственницы ее в числе других оставили Вильну, сердце же ее обливалось кровью при мыслях о Палевском, по которому она и поголосить в открытую не может, а лишь молча терзаться, уповая на лучшее.
Во время службы в местной церкви, битком набитой народом, многие плакали об участи солдат, которым предстояло пасть во имя спасения отчизны. «Паки и паки преклониша колена!» – пропел священник, и все присутствующие преклонили колени, мысленно вторя молитве, прославляющей верность и мужество русских воинов и просившей Творца Небесного способствовать успеху праведной борьбы с врагом, пришедшим на русскую землю, «доколе ни единого неприятельского воина не останется в ней»… Докки усердно молилась, с трудом сдерживая слезы, Марья Игнатьевна тоненько всхлипывала рядом, а после молебна, поминутно промокая покрасневшие глаза большим накрахмаленным платком, пригласила «душечку‑баронессу» с собой – распить бутылочку рябиновой настойки, прибереженную специально на тяжелый день, чтобы «душу успокоить и облегчение на нее снискать». Под настойку она рассказала Докки об очередных новостях и слухах, которые впитывала, как губка, из всевозможных источников. – Вильна, говорят, уже под французами, а наша армия отступает к Свенцянам. Русские жители, боясь Бонапарте, те края покидают – высылают имущество и сами следом едут. Говорят, у него войска – миллион, а сам он еще и мужиков к бунту подбивает, мол, работы прекращайте и хозяев своих гоните. Мои, вон, тоже наслушались, что всех мужиков в армию заберут, а французы‑де вольные обещают. Паника и беспорядок кругом назревают, душечка, помяните мое слово. Что там да как будет – неизвестно, а французы, считай, под носом. Уж думаю, не податься ли мне пока в Москву, к дочери, от всего этого безобразия подальше. Докки слушала ее и разглядывала карту Виленской губернии, которую где‑то раздобыла Марья Игнатьевна. Вильна находилась в четырех днях пути от Лужков – ближайшего города, лежащего к юго‑западу от Залужного. Свенцяны были еще ближе. Докки вспомнила о лагере в Дриссе, о котором упоминал Палевский, и нашла это место на Двине, на севере губернии. Туда от Свенцян по прямой чуть более ста верст. Было неизвестно, будет ли давать наша армия сражение у Свенцян, пойдет вновь на Вильну, отступит ли в Дриссу, и главное – куда пойдут французы. Палевский говорил, что Бонапарте не воюет по планам противника, а придерживается собственных. С одинаковым успехом французы могут преследовать нашу армию, пойти ей наперехват или остановиться в Вильне, ожидая наступления русских. Можно было предполагать всякое, но Докки очень хотелось надеяться, что государь сможет договориться с Бонапарте, как‑то урегулировать все взаимные претензии. Тогда французы вернутся за Неман, и не будет ни войны, ни сражения, в котором – если оно состоится – погибнут тысячи, десятки тысяч солдат. Но в последующие дни пришли тревожные новости о занятии неприятелем Гродно и отступлении армии под командованием князя Багратиона к Минску, что свидетельствовало о наступлении Бонапарте по всей границе. Первая Западная армия, как говорили, продолжала отходить к Двине.
– Душечка, я уезжаю и вам не советую здесь оставаться, – заявила Марья Игнатьевна, заехав как‑то к Докки. – Жалко, конечно, добро оставлять, но самое ценное я упаковала и завтра с утра к дочери отправляюсь. Может, сюда французы и не дойдут, но лучше я об этом узнаю в Москве, чем обнаружу их в своем доме. В моем возрасте стоит избегать всех этих треволнений. Скажу одно: ежели мне, кроме потрясения и грабежа дома, больше ничего не грозит, то вам, душечка, придется гораздо хуже, потому как вы сами должны догадываться, что завоеватели с женщинами обходятся по законам военного времени. Ежели хотите, можете поехать со мной. Но для Докки Москва была совсем не по пути. Поблагодарив Марью Игнатьевну за любезное приглашение, она пожелала ей счастливого пути, пообещав, что уедет из Залужного как можно скорее. – Поспешите, душечка. Не ровен час, французы здесь появятся, – соседка попрощалась с Докки, расцеловав ее по русскому обычаю, и уехала. – Надобно убираться отсюда, – заявил Афанасьич, едва услышал последние новости о французах и отъезде соседки в Москву. – Завтра поутру тоже тронемся. А дворовым да крестьянам оставим наказ: ежели кто хочет, пущай в Ненастное перебирается, там все разместятся. Он приказал слугам паковать вещи и, вызвав старосту деревни и дворню, объявил о решении барыни. – Разве ж их сдвинешь с места? – докладывал он Докки. – От своего добра не уйдут, конечно, но в случае чего будут знать, где можно схорониться от французской напасти. На следующее утро Докки оставила Залужное и направилась в Петербург, а не в Ненастное, где ранее планировала провести лето. В военное время лучше было находиться в большом городе, где быстро становятся известны все новости, чем питаться слухами и изнывать от неведения и тревоги в уединении отдаленного поместья.
Date: 2015-11-14; view: 267; Нарушение авторских прав |