Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Завещание старого ОРЛА





Физик — переводчик — полиглот: познание воли и воля к познанию

Если бы Валерке Илющенко сказали, что он будет читать по-японски, он бы, наверное, при­ложил палец к виску, покрутил и огрызнулся – «от психа слышу». А то и дал бы как следует, хотя били чаще его самого — за несговорчи­вость, непохожесть, за то, что слишком умник, за то, что пришлый, и за просто так.

В деревню он угодил случайно. Хотя время было такое, что людей потяжелее, чем он, под­хватывало ветром и несло через степи и моря, рвало на части, превращало в ничто. Мать успела выскочить последним эшелоном, уходившим из Крыма. Валерка «выпал в осадок» в Са­ратове, где у матери не обнаружилось никаких бумаг о том, что она офицерская жена. Приш­лось мыкаться обыкновенной беженкой, отскребать черные полы, обстирывать пол-улицы, мучительно соображать, что бы такое сунуть ору­щему Валерке в рот. Наверное, не выкарабкаться бы ему из передряги, но бог милостив и решает, где подбросить кувшин.

Полоская на речке белье, мать стертыми до крови руками разгребла мутное глиняное горлышко, показавшееся из песка, принесла домой. Золотые монеты старорежимной чеканки поблескивали темноватой желтизной, холодили пальцы и требовали учета. Она безнадежно пы­талась сообразить, почем выйдут, скажем, три­дцать шесть самых больших, с орлами, в пере­воде на керосин, дрова, хлеб и сало, пальтишко и валенки для Валерки?..

Каким-то образом они оказались затем в За­кавказье, перебравшись к месту службы разыс­кавшего их отца, но начались семейные передряги, вмешалась бабушка, отобрала Валерку у обоих родителей и увезла в деревню. Была он инвалидом, не могла нормально передвигаться костыляла кое-как. Но волю имела железную голову светлую и доброе сердце. Из тех крестья­нок, на ком белый свет держался испокон века, и, сможет ли держаться без них, еще не извест­но. Валерке, уже «вполне взрослому», пятилетнему, бабушка сказала: «Кормить буду, а как тебя учить и что из тебя получится, в толк не возьму». Грамоты она не знала, писать не умела

Так началась его жизнь в Ново-Николаеве Приморского района, что под Керчью.

Года через три, когда есть стало нечего, кроме лебеды и крапивы, и страшный недород опять сделал Валеркино существование на грешной земле проблематичным, мудрая бабушка Татьяна Сидоровна отправила его на прокорм к последней, младшенькой своей дочери, Клаве, ра­ботавшей в керченском детсаду воспитательни­цей. Подпитанный теткой, Валерка вернулся бабушкин дом поступать в сельскую школу. А тети Клавино побитое оспой лицо будет вспоминать он с тех пор как лицо Джоконды, само прекрасное на свете, и понесет через всю жизнь преподанный ею урок сострадания. Первые детские воспоминания переплетутся с другими, более поздними. Но этот рассказ впереди...

Бабушка совсем ослабела, и Валерка рос сам по себе, как почти все растет в деревне. В школе директор смотрел на него грустными глазами и предлагал заняться немецким. Но «фрицевский» этот язык Валерка презирал, и слова ди­ректора, влетая в одно ухо, тотчас же вылета­ли у него из другого. Ново-николаевская улица делала предложения куда более привлекатель­ные. Можно было мчаться с рогаткой, бить стек­ла, драться, ловить рыбу, воровать абрикосы, со­бирать по обвалившимся окопам и балкам ору­жие, сумки и ящики с патронами, стрелять из наших и фашистских пистолетов, винтовок, да­же автоматов по бутылкам или развешанным на деревьях бумажкам, рвануть на пустыре грана­ту, подбросить зажженный трубчатый порох в клуб и давиться от смеха, глядя, как он шипит, подпрыгивает, распугивая людей...

Уже трех соседских ребят, забавлявшихся миной, на Валеркиных глазах разорвало в кло­чья. Уже до крайней черты дошли их отчаян­ные забавы: у гранат выдирали чеку, пальца­ми прижимая пружину,— кто больше выдер­жит? Чем это кончиться могло?

Директор после долгих, терпеливых внуше­ний принял наконец решительные меры: отпра­вил Валерку в Артек.

Директор знал, что война пораскидала, по­убивала отцов, и пацаны вперемежку со своими дикими выходками работают в поле, пасут ко­ров, возят на лошадях зерно, чистят колодцы; и Валерка в огромных резиновых сапогах, дро­жа от страха, обвязывается веревкой и спуска­ется с ведром по скользким вонючим стенам в сырое нутро колодца, откуда подает наверх дох­лых сурков, кошек, ржавые обрезы, а то и че ловеческие останки в надежде, что родничок слабый, и удастся, опередив его, выгрести тух­лую воду до дна; что прямо за деревней клад­бище танков, а поля усеяны взрывоопасными предметами, и нет никаких сил оградить от них подростков... Директор знал все это, но Валер­ка, пораженный, сбитый с толку, ничего не мог понять: почему его, отпетого деревенского ху­лигана, как примерного ученика отправляют в знаменитый Артек?

 

-2-

Если бы грузчику керченского холодильни­ка Валерию Илющенко сказали, что он будет читать по-японски, подивился бы жестокости людей — насмехаются над несложившейся жизнью.

Не прошел по зрению в авиационное учи­лище, лопнула мечта стать летчиком-истребите­лем, которая созрела у него в седьмом классе и привела в Краснодар, где, слышал от ребят, есть какая-то чудная 12-я спецшкола, мальчишки) ходят в кителях, фуражках и брюках с кантами, называя себя «спецами»...

 

...Мы тоже называли себя «спецами» и носи­ли брюки с кантами, только с красными, а не го­лубыми, и в петлицах у нас были перекрещен­ные стволы, а не «крылышки», как у них, и по­тому были они «керосинщиками», а мы, в от­местку, «фитилями»... Ничего не слышал я 12-й краснодарской спецшколе, но пять москов­ских спецшкол — три артиллерийских (я был во 2-й), военно-воздушная и военно-морская, в сентябре рыли противотанковые рвы, а в ночь на шестнадцатое октября мы шли через весь го­род с узлами, собранными в неведомую дорогу...

Меня и собирать-то было некому. Мама, уже не встававшая с постели, тяжело больная, умо­ляла взять ватное одеяло, потому что в Сибири ужасно холодно, полкило колотого сахара и пол­кило пшена, потому что в доме больше ничего не было, а самое главное — мешочек с солью, потому что о ценности ее помнила еще с граж­данской. Мне было, как и Валерке, четырнад­цать, я плакал и целовал маму, которую с тех пор больше не видел, потом подхватил весь этот скарб и потащился на Кропоткинскую, в свою спецшколу, располагавшуюся рядом с нынеш­ним музеем А. С. Пушкина.

Отец сутками не вылезал с авиационного за­вода, готовившегося к срочной эвакуации, Лиля и Галя, сестры мои, дежурили в госпиталях, и больше не с кем мне было проститься. Но Галка в последнюю секунду возникла вдруг на пороге дома, отпущенная на два часа. Мы добрались пешком до метро «Сокол». Двери станции были наглухо закрыты, поезда не ходили, и она втис­нулась кое-как в набитый троллейбус, а я при­строился сзади на лесенке, рядом с веревками, за которыми тянут дуги водители...

И было прощание с Галкой, которую я тоже с тех пор больше не видел, она мне почему-то подала руку, хотя я отроду ни с кем еще за руку не здоровался и не прощался, потом обняла, расцеловала и убежала в свою казарму, откуда утром — на фронт... Смущенно оглядываясь — не заметили ли ребята? — я вытер рукавом дев­чоночьи слезы со щек... Потом пришел треуголь­ник от неизвестного старшего лейтенанта, ее друга. Ночью, на трехэтажных жарах, читал и перечитывал я этот треугольник. Там сообща­лось, что за Вислой, под Сандомиром,.. Слезы душили меня, но пятый наш взвод дружно храпел, и никто ничего не слышал...

Галка убежала, а мы ждали, ждали до но­чи, но машины так и не прибыли, и нам велели идти с Кропоткинской на Казанский пешком. Я плелся, сгибаясь под тяжестью роскошного маминого ватного одеяла, потом в отчаянии бро­сил его на мостовую, где уже лежал чей-то баян, а дальше попадались мне узлы и чемоданы до самой Ленинской библиотеки: колонна рассыпа­лась, растянулась, в кромешной тьме московской светомаскировки мальчишки не могли узнать; друг друга, бросали что только можно и шли в неизвестность.

Я выбрел на голос, истошно кричавший: «Стой!..» «Стой!..» Несколько наших спецов пытались заполучить место в грузовике. Один из них, Володька Разин, побежал искать взрослых; военных и вскоре привел откуда-то капитана, оказавшегося бессильным нам помочь. Капитан стал посреди движения с пистолетом, даже выстрелил дважды вверх, но машины, груженные узлами и людьми, мчались, не обращая на него; никакого внимания, он едва успевал отскакивать в сторону. Потом снял фуражку, вытер тыльной стороной ладони мокрый лоб и, сказав: «Все, ребята, я пошел», скрылся во тьме.

Какие-то женщины катили мимо нас коляску со скарбом, на которой сидел укутанный в платок малыш... Двери соседнего магазина бы. распахнуты, мы вошли, в зале никого, товар: валялись в беспорядке на полках и полу, но не было сил их рассматривать или что-то брать.

«Спецы! — сказал Володька Разин.— Сколь­ко нас? Пятеро? Айда в метро, и в случае че­го — по тоннелям...» В каком случае и куда «по тоннелям», мы допытываться не стали, а покор­но пошли за новым нашим командиром.

Полы на станции были забиты женщинами и детьми, малышня ревела, просила пить, к нам кинулся милиционер, не сменявшийся, как вы­яснилось, вторые сутки,— единственный здесь представитель власти, обрадовался, что мы в форме, расставил по постам, велел помогать женщинам, поить детей. До рассвета дежурили вместе,

А рано утром тот же бессменный постовой сообщил нам о телефонограмме насчет ожи­дающегося пуска поездов. Мы подарили ему книгу с видами Москвы, и Володька Разин на­писал на обложке, а все подписались: «Единст­венному милиционеру, не оставившему свой пост на станции метро «Библиотека имени Ле­нина» ночью 16 октября 1941 года, от учащихся 2-й Московской специальной артиллерийской школы».

Добравшись до Казанского вокзала, весь день еще ждали на сортировочной станции, пока под­тянутся заблудившиеся в ночи, а с темнотой, когда опять началась воздушная тревога, «дернулся поезд, поплыли вперед, ход ускоряя, те­лячьи теплушки»... Где-то в сырой земле спит вечным сном автор этой баллады младший лей­тенант Исаченко, парень из той разинской пя­терки, дежуривший с нами в метро, знаменитый наш спецовский поэт...

Длинный, длинный список имен погибших спецов на мраморной доске музея в том самом здании — на Кропоткинской. ...

 

У меня сжалось сердце, забилось пониманием, сопричастностью, когда услышал: он спец был, принадлежал к неописуемому нашему братству, Валерий Илющенко, спец! Хотя, конеч­но, не в те годы, и всего лишь «керосинщик», а не «фитиль»...

Когда он перешел в последний класс («то есть в первую роту, чтобы вам было понятно», а у нас называлась «первой батареей», но я, разумеется, понял), вышел приказ о роспуске военных спецшкол. «Потешные войска Наркомпроса», как мы себя называли, в новых условиях оказались без надобности.

Валерий уехал доучиваться на станцию Поспелиха в Алтайский край, где отец теперь служил военкомом. И чем ближе к выпускному балу, тем неопределеннее представлялось ему будущее. Невесть откуда взялась близорукость перечеркнула мечты об авиационном училище, полетах.

Что можно было придумать, сидя с аттестатом зрелости в полузабытой богом Поспелихе? Листая справочник для поступающих в вузы, он сделал величайшее открытие: оказывается, Москве есть университет! И если, выяснилось в самой Москве имеется университет, то чего же еще выбирать? Вмиг собрал пожитки, взял билет и отправился поступать на физфак.

Еще во второй роте (в девятом классе) спецшкольный физик по прозвищу Факир показался ему человеком необыкновенным. Увлек и покорил, как меня покорил учитель литературы, приходивший к нам на урок с огромным, набитым «вещмешком», из которого вынимал и клал на стол сначала револьвер (в артиллерийской спецшколе военной поры преподавателя полагалось оружие носить на ремне, но учитель наш был по характеру человек сугубо штатский, белобилетник, освобожденный по здоровью от действительной службы, кобуру надевать не лю­бил), потом гору книг, прихваченных из собственной библиотеки, наконец, старенький, видав­ший виды патефон...

 

Учитель, не обращая на нас внимания, ста­вил на вертящийся круг пластинку с романсом Даргомыжского или музыкой Глинки, молча от­ходил к окну. Мелодия погружала в неведомое, непохожее на все, что окружало нас,— казарму, где яростно скребли полы, авралы на угольной шахте; концерты для раненых в соседнем гос­питале; ночные учебные тревоги с марш-брос­ками километров на двадцать, а наутро уроки; танцы, куда торжественно приглашались стар­шеклассницы из соседней женской школы, и где посреди танго «Утомленное солнце», вырубив его, Володька Разин, мой закадычный друг и начальник школьного радиоузла, кричал из ди­намика срывающимся голосом: «Ребята, наши войска взяли Киев!», после чего мы бросали своих партнерш, орали: «Ура!», неслись шумной гурьбой к большой, утыканной флажками карте...

«Знаете, — говорил учитель, снимая затертую пластинку, прослушанную с двух сторон,— история этого романса поразительна. Однажды в Петербурге зимой...» — и все близлежащее про­падало, мы уже не слышали звонков, извещаю­щих об окончании урока. Мы были молодыми петербургскими повесами, плели при ночных свечах тайные заговоры, мчались в карете с бала, зачитывались рукописными стихами, дрожавшей рукой вскрывали надушенный конвертик от княжны Н., упивались лицейской дружбой, поклонялись Пушкину, ненавидели Бенкендорфа... О, как он умел пленить наши души, Семен Абрамович Гуревич, тогда — тридцати­летний словесник, а к концу жизни — выдаю­щийся педагог, заслуженный учитель школ РСФСР. Необыкновенный учитель!

Да и может ли обыкновенный, потеряв в войну уникальную библиотеку, снова собрать десять тысяч томов, с множеством раритетов, чтобы открыть ее для любознательных воспитанников? Может ли обыкновенный десятилетиями хранить сочинения учеников, следить за судь­бой их, дружить с ними? Может ли обыкновенный, став, как написал о нем президент Академии педагогических наук М. И. Кондаков, «од­ним из лучших учителей литературы Москвы», на склоне лет с такой благодарной нежностью вспоминать своих собственных педагогов: географа, приучившего добывать сведения о миря не из учебника географии, а из справочников, музеев и книг знаменитых путешественников физика, для которого наглядным пособием служило все: сквозняк в коридоре, кляксы на промокашке, зайчик, пущенный зеркальцем озорника?.. Может ли обыкновенный приглашать на урок к своим воспитанникам Всеволода Вишневского, Льва Кассиля, Константина Паустовского, Александра Серафимовича, Александра Фадеева, знаменитых актеров — Качалова, Явя шина, Боголюбова, хирурга Бурденко, академика Соболева?..

Какое везенье, какое счастье, что я оказался его воспитанником! И кто знает, может быть, и обо мне вспомнилось старому учителю в ту минуту, когда рука, не без труда удерживающая уже перо, вывела па листке рукописи последней его книги: «Среди тех, кто у меня учился, пе­чатаются более трехсот человек»...

 

...Валерию запали в душу уроки Факира, спецшкольного физика, «в высшей степени ори­гинального человека», и он ринулся на физфак МГУ, не слушая ничьих резонов. Отец, друзья отговаривали, предупреждали, пугали: «Кто те­бя там ждет? Смешно сказать — из Поспелихи!» Он помахал с подножки вагона рукой, лег на верхнюю полку и закрыл глаза... У него не бы­ло и тени сомнений.

На Ленинских горах спросил у первой попав­шейся девчонки: где принимают вновь прибыв­ших? Сдал экзамены, но не хватило одного бал­ла. Пришлось ждать решения мандатной комис­сии. Долго ли? «Потерпите, объявят». Занервни­чал, сорвался, взял документы — и к тете Клаве. До Керчи лежал, отвернувшись к стенке. Куда тебе с немытым рылом в МГУ! Из Ново-Николаевки, из Поспелихи...

Пришел в отдел кадров рыбокомбината, на­нялся грузчиком на льдозавод. Показали рабо­ту: в рассол ставится металлическая камера с пресной водой, соленую охлаждают до минус четырех, а пресная превращается в лед. Сбрасы­ваешь на опрокидыватель — выскакивают чуш­ки конусообразной формы. Хватай руками и тащи. Дали проолифенную робу, рыбацкие сапоги. Но вода есть вода, к концу смены — мокрый на­сквозь. Чушки тяжеленные. Грузчику семнад­цать лет. «Пора любви и страсти нежной». В его возрасте Онегин «по-французски совершенно мог изъясняться и писал»...

Где ты, ново-николаевский учитель? Поче­му не внял я твоему совету, не выучился не­мецкому? — тоскливыми ночами вопрошал он себя. Где спецшкольная «немка», фронтовая разведчица, оставлявшая одного после всех за­нятий зубрить военный разговорник: «Кто вы такой? — Мне надо пройти в деревню.— Рус­ский партизан? — Нет, я ищу потерявшуюся корову». Где всамделишный немец Поспелихи Андрей Андреевич, или Генрих Генрихович, смотря по обстоятельствам, в зависимости от того, кто обращался — здоровый рыжий мужик, отец приятеля, учитель? Черт побери, почему тогда не увлекся языком, лишь из вежливости, соглашался читать Гейне на вечерах самодея­тельности? Ох, как он слушал, Андрей Андрее­вич — Генрих Генрихович! Приходил в состоя­ние экстаза, горел, шептал вслед за своими «артистами» каждую строчку. Почему, почему не занимался как следует?

Он не был богатырем, но спецшкола дала крепкую встряску. Физподготовка, гимнастика, марш-броски с полной выкладкой. (Еще бы, спецуха давала жизни! Мне самому, когда ле­тел с выпученными глазами, разбегаясь в пры­жке через «коня», физрук орал под хохот всего взвода: «Запомни — бога нет!») Эта закалка добром не раз помянута была им на керчен­ском холодильнике, когда тащил онемевшими руками мокрые ледяные чушки.

С бригадиром ему повезло. Дядя Вася, груз­чик из челкашей, пятнадцать лет отмахал на льду, но не стал, по вересаевскому выражению, «ледяной блохой», которая в глазах писателя-врача символизировала противоположный ин­теллекту полюс. Дяде Васе скрючило руки рев­матизмом, ныли кости, но он держался, вече­ром подрабатывал слесарем. Был умен, имел жизненную задачу, которую объяснял так: «В молодости гулял, вольно жил, любил краса­виц наипервейших, славился среди всех груз­чиков керченского порта. Женился поздно. А когда дети пошли, для себя решил: всю жизнь поднимал ты, Вася, тяжести несусвет­ные, так неужто не поднимешь тобою сробленных малышат из грузчиков в люди?»

Давай-ка, паря, закругляйся, пока не позд­но, говорил он Валерию, пропадешь ты здесь ни за понюшку табаку даже, а за кусок скольз­кого льда, и останется от тебя мокрое место. Хорошую работу советовал, профессия верная в руках, умственное дело: грузчиком Керчен­ского порта. У людей на виду. При механизме. И опять же — сухой!

На курсах обучили его за месяц. Сел за ры­чаги портального крана. Получил квалифика­цию крановщика третьего класса морского ре­гистра. Кран электрический, трехтонный, вен­герский. Экипаж крепкий. Мужики трезвые.

Жил у тети Клавы, и ни слова от нее, ни упрека. Когда бабушка отправила его сюда на прокорм, расстроил он Клавину свадьбу, един­ственный, можно сказать, серьезный шанс. Молодая, в общежитии жила — и с ребенком. Жених не верил, что чужой. А время послево­енное неласковым было к женщине, мужиков поубивало, каждый на вес золота. Как же мог­ла она, тетя Клава, перечеркнуть из-за ново­николаевского сорванца свою судьбу? Не отказалась, не отправила в деревню обратно, не сдала в детдом? Мальчишкой не понимал, поз­же дошло. Гораздо позже, не в семнадцать лет. В семнадцать с получки научился пить, при­ходил под градусом. Могла бы хоть по-житей­ски поругать, укорить. Ни слова, ни звука...

...Вы следите ли за жизненной нитью моего героя? Бабушка — сельский директор — физик Факир — учительница немецкого из фронтовых разведчиц — Андрей Андреевич (Генрих Генрихович) — дядя Вася — тетя Клава — сколько добрых людей оказалось на его пути! Встали в ряд, чтобы спасти от засухи, высушить от лив­ней, выходить один-единственный росток чело­веческой судьбы.

 

-3-

На физфаке МГУ, куда он въехал, можно сказать, прямо на портовом кране, понял, сколь сильно преувеличены его представления о собственных познаниях. Упорства хватило, чтобы пройти барьер приемной комиссии, но обнаружился колоссальный разрыв между шко­лой (не Поспелихой, а всей нашей средней школой) и университетом в точных науках, особенно математике. Да и физика оказалась не такой, какой смотрелась из Алтайского края. По популярным книжкам выходило, наука не без приятности. Тогда был самый бум. Кажет­ся, это прошло совсем или быстро проходит, но в конце пятидесятых Валерия Илющенко и его друзей по «общаге» волна «физического энту­зиазма» поднимала на самый гребень.

Однако с этого момента нас будет интересо­вать не погружение молодого ученого в глубь атомного ядра, не сама по себе работа его в лаборатории академика Флерова, в знаменитом международном ядерном центре в Дубне, не премия Ленинского комсомола, полученная им за открытие и исследование изотопов дальних трансурановых элементов, не кандидатская дис­сертация, не поиски в других перспективных на­правлениях физики, которые, вполне может быть, приведут к новым открытиям, а, наобо­рот, все то, что, казалось бы, от физики уводит его в сторону.

Мы подошли к развилке жизненной судьбы, когда вот-вот покажется из земли, прорежется стебелек новой профессии Валерия Илющенко, профессии, которая увенчает необыкновенную его волю к познанию и познание собственной воли.

А знаете ли, читатель, на что способна ва­ша собственная воля? Испытывали ли вы ее когда-нибудь?

Люди привычно говорят: смогу, если захо­чу... Но часто, очень часто почему-то они не хотят бросить курить, оставить другие дурные привычки, регулярно заниматься спортом, со­блюдать собственноручно выработанный режим, перетерпеть боль, перебороть несчастье, твердо держать слово, соблюдать диету, переделать характер, достичь ближайшей и дальней цели, выстроить жизнь...

Талант рождается с нами, волю приходится тренировать. Даже обычный труд — это приказ себе быть внимательным, усидчивым, не отвле­каться, не расслабляться, не хныкать, превоз­мочь усталость, добиться результата. Самоот­дача — воля, отсекающая лишнее. Подчас ост­рая бритва воли обрезает все соблазнительное, желанное, сладостное в обычном человеческом понимании.

Люди с сильной волей нелегки в общении, не всегда понятны. Им нужна доброта, чтобы не подчинять себе других, быть демократичны ми, покладистыми, снисходительными к слабо­стям ближних. Во многих случаях воля — про­фессиональное качество, без которого невоз­можна работа, но отсутствие ее способно разрушить любую профессию и стать могильщиком таланта.

Скажите: «Я хочу», и вы выскажете желание. Добавьте: «Я смогу» — это будет ваша на­дежда. «Я сделаю» — самовнушение, «предволие», если так можно сказать. «Я делаю» — уже попытка, усилие, способное в любой мо­мент оборваться. И только «Я сделал» — полно­ценная работа воли. Увы, лишь на сегодня и в малом. Как нельзя наесться раз и на всю жизнь, нельзя сохранить волю, не упражняя ее постоянно, ежедневно, не ставя перед собой все новых и новых задач, не фиксируя в созна­нии итоги их, не продвигаясь от ближних же­ланий к дальним стратегическим целям жизни. И тут выясняется, что воля сама по себе — ничто. Инструмент, подобный топору, который может оказаться в руках Раскольникова, про­бирающегося по темной петербургской лестни­це к старухе-процентщице, мясника, разделы­вающего на прилавке говяжью тушу, дровосека, заготавливающего впрок топливо, плотника сооружающего дом, художника, высекающего из бревна образ...

Воля во зло и воля к добру. Нравственности без воли — Обломов. Воля без нравственности — фашизм.

Безвольные люди несчастны, порой опасны, их жизнь не бывает успешной, их ломает и несет куда ему вздумается даже несильный житейский ветерок. Но как закалить волю? Спать на гвоздях, подобно Рахметову? Насило­вать себя, принуждать к тому, что признается важным? Есть тьма советов, пособий, опыт пред­шественников. Но нужна... воля, чтобы к ним обратиться, ими воспользоваться, и, значит, ни­кто, кроме нас самих, нас не наставит...

Все-таки общение с Андреем Андреевичем — Генрихом Генриховичем, рыжим учителем из Поспелихи, не было бесполезным. Валерий знал немецкий получше многих ребят физмата, но им преподавали английский! Студенты учили его несколько лет в школе, а он понимал лишь «хау ду ю ду, аи лав ю, гуд бай». Пришлось приказать себе: догоняй!

Через год Илющенко делал уже злосчаст­ные «странички» — переводы заданных тек­стов — для всей группы.

Преподавательница была из Толстых. Ка­ких — неведомо, но трое Толстых, которых он знал, знамениты. Потомок дворянского рода? Ответвление большого гнезда? Она без труда поняла, кто переводит для группы «странички». Это его удивило — каким образом? «Вы хал­турщик и невежда,— сказала неизвестного про­исхождения Толстая,— профессионал видит, что все списано у одного и того же неграмот­ного».

Он стал заниматься старательно, но Толстая была удручена. «Знаете,— сказала она од­нажды,— если бы вы прилагали усилия, из вас вышел бы порядочный переводчик, но посколь­ку вы усилий не прилагаете, ваши знания на уровне самообслуживания физика. Взял ста­тью, перевел слова, коряво изложил — в общих чертах, в чем там смысл, понятно. А что вам понятно? Ведомо ли вам, что есть подлинный Шекспир и непереводимый Байрон? Что с идущим мимо вас языком уходят великая культура, целая эпоха в истории цивилизации?»

Молодость, зачем ты таишь в себе столько соблазнов? Он отдавался душой всему, что возможно лишь в студенчестве и позже не повторится никогда,— целина и спорт, вечеринки с филологинями, историчками, блуждания до рассвета, театры, споры до одурения, книги. Какое время мог он выкроить для «подлинное Шекспира и непереводимого Байрона»? Какие силы?

Толстая сказала: «По сравнению с другим: успехи у вас достаточно приличные, но другим буду ставить пять, а вы больше четверки у меня не получите. По принципиальным соображениям. Пока не измените отношение к языку»!

Он не поверил — чепуха! Приятель, для которого переводил, получит выше оценку. Но приятель получил пять, а Валерий Илющенко четыре.

Так продолжалось семестр за семестром Спокойно, без крика, без лишнего шума. Он курила сигарету, смотрела на него умными, усталыми глазами и тихо повторяла свое: «Не ставлю и не буду... до тех пор, пока...»

Проснулось любопытство. Потом уважения почтение. Что за Толстая? Откуда она знает столь потрясающие вещи из английской жизни? Слушать ее было прекрасно. Но добиться того, что она требовала, он не мог. Воля была взнуздана, казалось ему тогда, и несла на пределе возможного. Он еще не понимал, что воля не имеет предела...

После третьего курса преподавание англий­ского у них закончилось, и Толстая, тепло по­прощавшись, расчувствовалась, поставила группе больше пятерок, чем обычно, но Илющенко получил «свою» четверку. Ну и твердокаменная леди! Однако его заело. На будущий год, когда ребята повыбрасывали книжки по «инглиш», он, наоборот, обложился ими до потолка.

Взял обзор по физике по проблеме, обозначавшей в те годы передний край науки: Хофстедтер, будущий лауреат Нобелевской премии, автор красивой серии экспериментов. Задачу себе Илющенко поставил такую: сделать полный перевод, страниц на восемьдесят...

Приступил... И понял, что обиды на Толстую, блистательные щелканья вузовских «страничек» — отзвуки детства. Английский — сов­сем не то, что они изучали.

Тогда он нашел третьекурсника из Инсти­тута восточных языков, согласившегося на об­щественных началах позаниматься с физиками английским. Сам же и организовал кружок, преподаватель того же возраста, никаких барь­еров, контакт полный.

Когда он был в стадии «хау ду ю ду, аи лав, гуд бай», ему иногда мерещилось, что он почти разговаривает, лишь чуть-чуть подна­жать. После занятий с Толстой понял: знает, но маловато. Поварившись в кружке «востоковеда», догадался: к языку еще, собственно, не приступал...

Владел английским в степени, достаточной для работы физика, но это был, ему теперь ясно, крайне низкий уровень. Просто знакомство, причем весьма поверхностное.

 

-4-

Любая работа была ему интересна, и чем неожиданнее она, непривычнее, тем привлекательнее. Это еще с детских колодцев вошло кровь, с керченских ледяных чушек, со студенческих стройотрядов, когда убирали целинные хлеб до снега.

В степи казах Кантемир брал его помощником отлавливать местных мустангов, дик зверье. Надо было загнать небольшой табун загон из крепких бревен. Ловец слезал с лошака, брал в руки аркан, прицеливался — хоп! Задачей Валерия было сразу же закрутить конец петли вокруг бревна, чтобы конь, рванув ее, падал, а затем бежать к нему, храпящему, поглядывая, чтобы остальные не убили. Вокруг носятся кони, бьют задом, становятся на дыбы. «Открывай!» — вопил Кантемир, сам бешеный, и Валерий мчался открывать ворота, через которые с топотом вылетал табун. Оставшегося поднимали, недоуздок уже на нем, Кантемир вскакивал на холку, ближе к гриве, почти на шею и прилипал чертом: «Гони!» Валеру гонит арапником, взмок, пот залил глаза, видит ничего. «Гони! Гони!»... Потом шли Кантемиру домой. Он жил посреди степи, отшибе, окруженный муравейником полуголых казашат...

Еще на целине задумался Валерий о способах общения иноязычных людей. Казахи, русские, украинцы, белорусы, немцы, грузины — целый интернационал в совхозе, некоторые совсем плохо говорили по-русски, но смущались, не испытывали стеснения. В овладении языком — он вдруг понял! — психолоческий барьер едва ли не самое главное. Труд-то преодолеть скованность, неловкость, без чего не продвинешься ни на шаг. До него дошло: это сильнейший тормоз, действующий на уров­не подсознания. Его нет у ребенка — не потому ли совхозные дети так бойко говорили по-немецки, русски и казахски? То, что для детей игра, взрослому надо преодолевать усилием воли.

На третьем курсе к ним приехал стажиро­ваться Клаус, полунемец-полуголландец из Западного Берлина. Вначале он по-русски не мог объясняться, ужасно коверкал слова, но про­должал и продолжал говорить не смущаясь, не останавливаясь и на глазах у всех, изумленного Валерия в том числе, за год перешел на хо­роший русский. Так прежде изучил он испанский, французский, английский и итальянский, голландский — родной ему по матери, немец­кий — по отцу. Может быть, именно Клаус помог Валерию побороть неуверенность.

 

Прежде чем попасть к Флерову в Дубну, еще до получения диплома, Илющенко поработал стажером-исследователем в Москве. Жена закончила истфак МГУ на год раньше, сидела дома с ребенком, зарплата стажера сто «рэ», они на частной квартире, ребенку нужно молоко, и найти выход требовалось немед­ленно. Впервые он подумал о языке как спо­собе заработка. Но в Институте технической информации, где предъявил собственный перевод Хофстедтера, сказали: получишь диплом — приходи. Получил — и опять пошел в этот институт, храбро предложил себя в качестве п ереводчика с немецкого, английского и фран­цузского.

Французский-то откуда взялся? От Клауса, полунемца-полуголландца. Общение с ним по­казало, что в английском колоссальное заимст­вование французских слов. Француз скажет «пардон», англичанин «пардон»... Клаус уверял, что если знаешь английский, то пере­водить с французского можно достаточно быст­ро, не разговаривать, а читать. Валерий начал учить, убедился: физическая терминология в этих языках совпадает процентов на семьдесят. За год послал десяток рефератов и был обес­куражен, получив за них двенадцать рублей! В расценках ориентировался плохо, спросить стеснялся и вот крутил в руках извещение о переводе... Но почему — задумался впервые — ме­сяц уходит у него на реферат? Институту тре­буется полстранички текста, они и стоят-то два рубля, предполагается, что хорошо знающий язык потратит на статью час. А у него уходил месяц. Вот она, разница между любительством и профессионализмом!

Горький урок не прошел даром. Он снова — в который уж раз! — понял, что языка по-настоящему не знает.

Пройдет не так много времени, однако, и от медлительности, непрофессиональности не останется и следа. С английского, немецкого и французского он научится переводить квалифицированно и зрело. Войдет в ту же редакцию легкой, пружинистой походкой уверенного че­ловека и услышит: «Вот если бы вы переводи­ли с японского! У нас, знаете ли, почти двад­цать тысяч внештатных референтов, картотека огромная».

И тут его что-то обожгло, какое-то далекое, полузабытое озорство, вроде трубчатого пороха, подброшенного в деревенский клуб. Переспро­сил: «С японского? А что? Это мысль...» — и вышел с достоинством, поблагодарив сотрудни­цу института за совет.

Пребывая в состоянии, близком к тому, что циркачи называют кураж, достал учебник япон­ского. А там... Поставил на верхнюю полку, по­дальше. Хватит валять дурака!

Несколько лет спустя, уже работая в Объе­диненном институте ядерных исследований, Илющенко — к тому времени он в совершенст­ве овладел искусством научного перевода с трех европейских языков — решил попробовать себя в синхронном переводе.

Профессор медицины А. Вейн в статье о психосоматических болезнях, связанных с эмо­циональным напряжением, говорит, что у пере­водчика-синхрониста во время работы частота пульса достигает 160 ударов в минуту. Когда такое напряжение становится постоянным, оно может привести к язве, гипертонии, бронхиаль­ной астме.

Зачем физику Валерию Илющенко понадо­билась эта работа на износ? Может быть, согла­сен с Николаем Михайловичем Амосовым? Бли­стательный хирург, делает операции на сердце, вшивает искусственные клапаны, руководит институтом, в котором 800 человек, и одновре­менно — заведующий отделом Института ки­бернетики в Киеве, автор художественно-доку­ментальных повестей «Мысли и сердце», «Умные дети», «Раздумья о здоровье», «Книга о счастье и несчастьях», член Союза писателей СССР. Взвалил на себя, казалось бы, неподъем ное, умеет ценить каждую секунду и знает воз­можности сердца. Знаменательно, что интервью Н. М. Амосова «Известиям» называется «Не жалей самого себя»:

«Радость от достижения цели тем больше, чем ярче и труднее то, чего хочешь добиться. И тут нужны напряжения, сила... Если человек сделал в своей жизни ставку на расслабление, он детренируется, уменьшает свою силу, сни­жает уровень целей... Как только цель достиг­нута, биология приказывает организму рассла­биться, а то он будет «заводиться» до бесконеч­ности. Но нельзя тренировать лень, превращать ее в главный принцип: за это жизнь отодвинет в сторону от всего интересного, поставит на нижние ступени в иерархии человеческих отно­шений. И тогда возникнет чувство неполноцен­ности».

Итак, академик Флеров не возражал, и Валерий взялся храбро. Как говорится, зажмурил­ся и прыгнул. Так иногда учат плавать, хотя он-то считал себя умелым пловцом и не видел беды в том, чтобы выпрыгнуть из лодки на глуби­не. Но когда приехали англичане и американцы, опозорился по всем статьям: не успевал, про­пускал, сбивался. Гости относились добродушно, а Валерий чувствовал себя убитым.

— Неделю не мог прийти в себя. Для меня! было... было... не знаю, с чем сравнить... Ну просто разрушение Вавилонской башни! Шел храбро, был уверен, что язык знаю, свободно читал и говорил. Все время продвигался вперед на каком-то импульсе самолюбия — глубже, больше, лучше. И вдруг такой конфуз...

Он подошел к проблеме как исследователь, поставил ряд четких вопросов о причинах провала. Искал главную, перепроверял и отбрасы­вал случайное. Сравнивал с работой профессио­нальных синхронистов, особенно одного англи­чанина, переводчика ООН. Стал допытываться и узнал: тот себя совершенно не слышит! Пол­ностью выключает из сознания звук собствен­ного голоса.

— Нужна максимальная сосредоточенность на голосе докладчика,— объяснял англичанин,— его дыхании, кашле, в котором может потерять­ся слово, случайных поворотах от микрофона, неожиданных, «незапрограммированных» от­ступлениях от текста; ждешь формулу, она уже на языке, а докладчик пошутит вдруг о свеже­сти воздуха в зале, которая как-то ассоциирует­ся для него с ветром в избранном направлении науки. Отвлечешься — формула проскочила, идет вывод, который тебе неясен...

Валерий стал анализировать скорость, с ко­торой говорят синхронисты. На очередной кон­ференции «сел» в англо-русский канал, надел наушники, понял: главное — слух иметь. Тут все в порядке, у них по мужской линии в се­мье — сплошь сельские музыканты, баянисты. Играл дед, погибший в четырнадцатом году в Карпатах, отец, оба дяди, да и сам он еще маль­чишкой-третьеклассником получил от бабушки в подарок гармонь, потому выучился на баяне, даже увлекся, играл вполне сносно... Убедился: слух не подведет... А дикция? Начал регуляр­ные занятия с магнитофоном, дефекты речи за­метил, но не смертельные: не заикался, не ше­пелявил, реакция быстрая... Учился говорить с отставанием в два-три слова, под радио, упорно отрабатывал навык... Оказалось, с непривычки даже в «переводе» с русского на русский, за диктором следуя, путаешься на третьей мину­те. Он добился того, что не сбивался ни разу в течение всей передачи...

Опытному синхронисту, понял он, нужна психофизическая мобилизация, отказ от собст­венных подсознательных тормозов. Приходится погружаться в сложную атмосферу чужой мыс­ли, речи. Многие переводчики не достигают это­го состояния, сбиваются на последовательный перевод, сокращая и редактируя текст.

Теперь он умеет переводить со всеми меж­дометиями, что называется, до точки с запятой. И лишь раз воспользовался этим не вполне кор­ректно...

Один весьма чопорный зарубежный ученый был раздражен, что на конференции не оказа­лось профессионального синхрониста и его бу­дет переводить дубнинский физик-эксперимен­татор Илющенко. Гостю изменила традицион­ная воспитанность: счел нужным сказать в микрофон, что ввиду отсутствия квалифициро­ванного переводчика он потребует приобщения к официальному отчету о конференции письменного текста, который представит позже. Ва­лерий Иванович добросовестно перевел и это. Потом в зале стал нарастать хохот. Все тряслись и держались за живот: у оратора была привычка после каждой фразы говорить «э-э-э» и синхронист вслед за ним «переводил» — «э-э-э». В пределах правил: точность не нарушалась.

 

-5-

Много-много лет тому назад, когда Италии] еще не было, а на территории кокетливо выдвинутого в море «сапожка» располагались вольные города и пестрые княжества, в тоскан­ском городке Винчи, на западных отрогах Апеннин, в семье богатого нотариуса и кресть­янки родился редкостной красоты мальчик. Один добрый человек, который живет в Мос­кве, но часто бывает в Италии, Александр Бо­рисович Махов, рассказывал, что необыкновен­ный этот малыш бродил в одиночестве по лугам и садам, вслушивался в голоса земли, пытался узнать тайну жизни камней, растений и жи­вотных. Соседи поражались, как хорошо умел он рисовать, лепить, музицировать и считать. Когда необыкновенному мальчику исполнилось лет десять или одиннадцать, нотариус отвез его во Флоренцию, определил к знаменитому ху­дожнику. И так поразил ученика город дворцов и фантазий, что, став мастером, он подписывал свои работы «Леонардо, флорентиец»...

Он был не только художником, скульпто­ром, архитектором, математиком и механиком, но еще и физиком, астрономом, химиком, гео­логом, географом, ботаником, анатомом и фи­зиологом. Сколь необъятен его мир, созданный в веке XV, столь естественно стремление лю­дей, живущих ожиданиями перемены своей судьбы на стыке XX и XXI веков, осмыслить феномен Леонардо, пророчествующий о буду­щем человечества.

Вот и мой друг, писатель Евгений Богат, незадолго до неожиданной своей, потрясшей всех нас смерти, отдал в издательство рукопись новой книги «Мир Леонардо».

Мы работали с Женей более четверти века, сначала в областной газете, потом в «Литературке», где регулярно печатались его статьи, очерки, эссе. Он был на редкость одаренным публицистом, социальным психологом, масте­ром документальной прозы. Его тревожили бездуховность, жестокость. Он боролся с ними всей силой удивительного своего таланта, всей болью сердца. Каждый судебный очерк стано­вился событием для всего общества. Его вы­ступления обсуждались в семьях, в коллекти­вах, по ним принимали, и не раз, решения выс­шие правоохранительные органы страны, были потоки писем... Судебный очеркист и «Мир Леонардо»?.. Но Евгений Михайлович был ши­роко образованным человеком, философом, кни­гочеем, добрым сказочником и мудрецом. Поэто­му очерки, в которых он сражался с неправдой и душевной слепотой, поразительным образом переплетались у него с эссе и книгами об Ан­дерсене и Софокле, Шекспире и Монтеле, Рем­брандте, Бахе, Леонардо да Винчи... Мысли и чувства великих людей он переплавлял с мыс­лями и чувствами современников — бескорыст­ных чудаков, собирателей, дарителей, жертво­вателей — всех, кто, по его определению, испо­ведует «жизнь как творчество». Он отвергал шаблонно-морализаторское толкование нравст­венности, понимая ее как противостояние добра злу, служение лучшему в себе и человечестве, верность долгу и Отечеству.

Евгений Богат мужественно переносил об­рушившиеся на него страдания. Ушел из жизни несломленным, ушел исполнять собственное, оптимистическое пророчество, высказанное им в книге «Вечный человек»: «Ряд дорогих мне мыслей не удалось сейчас выразить... Ничего, полежат, полежат, как зеленые яблоки на солнце, может быть, пожелтеют, тогда я их и выскажу: лет через десять или через... сто.

Видя вечного человека в любом из вас, я могу увидеть его и в себе самом — с надеждой, что вернусь в XXI или в XXIV столетия и допишу мое повествование. Возможно, это будет одна-единственная строка...» Нет, не строку, что выбьют на печальном камне, имел он в виду...

В ряду дорогих мыслей была для него и ду­ма о Леонардо. Его «Мир Леонардо» — это книга о великом художнике и о том, как вели­ка сила человеческой красоты. Я приведу не­сколько высказываний писателя, вернувшегося к нам быстрее, чем он иронически предполо­жил:

«Леонардо, рисуя, не только запечатлевал подробности мира, но и познавал мир. Для него рисунки были универсальной формой позна­ния.

Можно читать и перечитывать научные трактаты и философские тома, можно их писать.

Леонардо рисует.

Для него рисунок — это мысль».

«Он, может быть, первый в истории искус­ства увидел красоту там, где до него ее не на­ходили: в ткацком станке, в очертаниях земле­черпалки, в форме человеческого сердца или легких... в лицах, обезображенных яростью».

«В жестокую эпоху, когда и художники убивали, как убивал Бенвенуто Челлини, и са­мих художников тоже убивали, как был отрав­лен, если верить легенде, великий Мазаччо, Леонардо был первым... в истории человеческого Духа,— кто ощутил зависимость творческой силы от нравственной основы».

«Абсолютное добро, как и абсолютная истина – великая цель... человечества. А абсолютное зло? Существует? Кисть Леонардо не отве­тила на этот вопрос, на него ответил XX век. Ответил Освенцимом, Равенсбрюком, Бухенвальдом, Хиросимой, Нагасаки, ответил бомбой, которая упала в трапезную Санта Мария делле Грацие, на одной из стен которой старились, меркли лица апостолов, написанных Леонардо (фреска «Тайная вечеря»).

XX век ответил бомбой, упавшей на Лео­нардо,— да, на него самого, потому что в этой фреске весь он — и не убившей его. Смысл это­го ответа в том, что абсолютное зло существует, но оно менее могущественно, чем неабсолютное добро, потому что — это замечено было в бас­нословные тысячелетия мыслителями Восто­ка — все становящееся, растущее, тянущееся вверх сильнее того, что отвердело, окаменело, застыло»...

...Тянущееся вверх сильнее застывшего...

Не правда ли, в этой мысли точно выражен лейтмотив и нашего с вами повествования, читатель? Я имею в виду повести жизни любого из представителей рода человеческого.

Через эстафету десятков поколений гениальный Леонардо донес нам свою убежденность в пагубности пассивного, потребительского отношения к жизни: «Как железо ржавеет, не находя себе применения, как стоячая вода гниет, так и ум человека чахнет от лености и бездействия.

А теперь послушайте занимательную историю, которую поведал нам добрый сказочник.

«У одного цирюльника была бритва красоты необыкновенной, да и в работе ой не было равных. Однажды, когда посетителей в лавке не было, а хозяин куда-то отлучился, вздумалось бритве на мир поглядеть и себя показать. Вы­пустив острое лезвие из оправы, словно шпагу из ножен, и гордо подбоченясь, она отправи­лась на прогулку погожим весенним днем.

Не успела бритва перешагнуть через порог, как яркое солнце заиграло на стальном поли­рованном лезвии, а по стенам домов весело за­прыгали солнечные зайчики. Ослепленная этим невиданным зрелищем, бритва пришла в такой неописуемый восторг, что тут же непо­мерно возгордилась.

— Неужели после такого великолепия я должна вернуться в цирюльню? — воскликнула бритва.— Ни за что на свете! Было бы сущим безумием с моей стороны губить свою жизнь, выскабливая намыленные щеки и подбородки неотесанных мужланов. Разве моему изнежен­ному лезвию место у брадобрея? Вовсе нет. Спрячусь-ка я от него в укромном местечке.

С той поры ее и след простыл. Шли месяцы. Наступила дождливая осень. Соскучившись в одиночестве, беглянка решила выйти из своего добровольного затворничества и подышать све­жим воздухом. Она осторожно выпустила лез­вие из оправы и горделиво огляделась вокруг.

Но... о ужас! Что же стряслось? Лезвие, ко­гда-то нежное, огрубело, став похожим на ржавую пилу, и не отражало более солнечных лучей.

Осознав свою ошибку, бритва принялась горько плакать:

— Зачем я поддалась соблазну?.. Я погибла, нет мне спасения!

Та же печальная участь ожидает всякого, кто наделен талантом, но вместо того, чтобы развивать и совершенствовать свои способности, чрезмерно возносится и предается празд­ности и самолюбованию. Как и эта несчастная бритва, такой человек постепенно утрачивает ясность и остроту ума, становится косным, ле­нивым и обрастает ржавчиной невежества, разъедающей плоть и душу».

Остается лишь назвать сказочника: Лео­нардо да Винчи. Его легенды и притчи, выпу­щенные издательством «Детская литература», пересказал А. Махов.

Гениальный художник, скульптор, механик и ученый был еще, говорит Махов, неистощи­мым на выдумки фантазером. До сих пор в итальянских деревнях живы некоторые его сказки, давно ставшие народными. При жизни притчи и сказки принесли ему не меньшую из­вестность, чем картины. Он был желанным гостем и интереснейшим собеседником для простолюдинов и знати. Слушатели ловили каж­дое его слово, занимательные истории переда­вались из уст в уста.

Александр Борисович Махов, доставивший нам удовольствие познакомиться с фольклор­ным творчеством Великого Флорентийца, окончил в Москве Институт иностранных языков. В его переводе вышли сказки Леонардо, «Джельсомино в стране лжецов» Джанни Родари, «Дневник Микеланджело-Неистового», Кричто Фанелли с предисловием Ренато Гуттузо, «Лирика Микеланджело»... Он художник слова, литератор, поэт — кто еще может переводить с итальянского на русский прозу Леонардо и стихи Микеланджело?! И он же... математик, физик — кто еще сможет перевести и русского на итальянский десятитомник «Теоретической физики» Л. Д. Ландау и Е. М. Лившица, пятитомник «Курса высшей математики» В. И. Смирнова, «Теорию твердого тела» и «Квантовую механику» А. С. Давыдова, многие другие научные труды, около 50 учебников и монографий? И он же, вероятно, искусствовед: кто еще возьмет на себя смелость составить для издания у нас книгу истории итальянского искусства — от художников XIII века до сов­ременных мастеров?

— Нет,— говорит мне Александр Борисо­вич,— я лишь переводчик, это моя стихия.

— Откуда же физика, математика?

— Когда-то учился на физфаке МГУ, два курса окончил, но увлекся итальянским, пере­шел в Институт иностранных языков… Конеч­но, я понимаю ваш вопрос: с осколками сту­денческих знаний за два первых курса Ландау не переведешь. Я много занимался самостоя­тельно, полагаю, в объеме полной программы физико-математического факультета точные науки сейчас знаю.

Какие противоположные векторы движения указывает людям судьба! Физик Валерий Илющенко самостоятельно становится переводчи­ком. Переводчик Александр Махов устремля­ется к физике. Но судьба ли? Счастливое уме­ние слышать зовы собственного сердца, поз­нать природу своего таланта, сделать упорней­ший труд смыслом жизни. Жизни, которая обо­гащает одного и тем самым одаривает многих.

В послесловии к сказкам и притчам Вели­кого Флорентийца переводчик поведал полную символического звучания историю о бессилии времени перед гением. Оно жестоко обошлось с телом Леонардо, не известно даже место его захоронения, но чудом сохранились бесценные манускрипты Леонардо да Винчи. Его насле­дие насчитывает свыше семи тысяч листов, ис­писанных убористым почерком. Записи вел всю жизнь. Это не дневники, поясняет Махов, в привычном нам смысле слова, а рукописи, от­ражающие колоссальную работу пытливого ума. Леонардо ревниво оберегал записи от по­стороннего глаза, продумал свою систему тай­нописи, писал, как правило, справа налево, чи­тая написанное с помощью зеркала. Не одно поколение исследователей разбирает зашифро­ванные рукописи, раскрывая фантастическую по широте интересов деятельность гения.

— А что завещал нам Леонардо? — спра­шиваю переводчика Махова.— Если говорить в узком значении, имея в виду последнюю из записей?

— К концу жизни он поселился в замке Клу, близ французского города Амбуаза, в од­ной из королевских резиденций. Могила не из­ известна, но дата смерти установлена — 2 мая 1519 года. Что касается «письменного завеща­ния» в том смысле, в каком вы спрашиваете, то вот, пожалуй, одна из самых последних записей Леонардо: «Подобно тому, как разумно и дельно проведенный день одаривает нас без­мятежным сном, так и честно прожитая жизнь дарит нам спокойную смерть».

Гений, не отделявший искусства от знания, называвший дело своей жизни «наукой живо­писи», завещал человеку ценить в себе Чело­века.

 

-6-

— С японского перевожу давно,— сказал мне Илющенко.

С японского? Но он же в отчаянии зашвыр­нул учебник с иероглифами на самую верхнюю полку! Ненадолго — на вечер.

Год потратил на то, чтобы понять, о чем вообще идет речь. Что за тайна в причудливых символах? Вот в этих палочках, крючочках или в той звездочке, крест-накрест перепоясанной штрихами. Что они могут означать, чем отли­чаются от букв? Через год попробовал перево­дить — не вышло. Сидел до головокружения. Еще полгода — ни с места!

Зачем так истязать себя? Какой в этом смысл? Испытание воли как самоцель? У нас хорошая школа японистов, их готовят Инсти­тут восточных языков и ряд других, так зачем понадобилось ему любительским, дилетантским способом изучать язык Страны восходящего солнца?

— Да, японисты есть,— соглашается Вале­рий Иванович,— но они не понимают физики. Их общеполитическая лексика, торговая, эко­номическая, правовая далека от моей науки, как небо от земли. Выучить японский было мне куда проще, чем японисту физику. Да никто из них и не взялся бы за такое дело. Науке нужен референт, способный профессионально понимать публикуемые в Японии материалы по физике и извлекать из них суть. Возможно, надо специально готовить научных переводчи­ков, иметь небольшие языковые отделения при физико-математических факультетах, что прак­тически нереально, или выпускников-физиков управлять на специализированную стажировку в Институт восточных языков, что более приемлемо. Ясно одно: нужна новая профессия «физик-переводчик». Японцы издают сотни журналов, используя свой язык в качестве своеобразного фильтра: меньше информации уходит на Запад. Вряд ли сможет японист из­влечь оттуда полезные сведения, даже оценить о точки зрения новизны. Нужен ученый, вла­деющий японским. Это вовсе не моя блажь, как может со стороны показаться... День за днем упорно искал ключ... Учебники и словари были для него немы, дока не догадался: глубочайшая символика, заложенная в иероглифах, откроется по мере знакомства со страной, историей, культурой. Стал покупать книги о Японии. Побывать бы! Такой возможности не представилось. Но не зря утверждал философ В. Ф. Асмус, что «чи­татель должен сам потрудиться, и от этого тру­да его не может освободить никакое чудо». В книгах о Японии Илющенко находил то, о чем авторы их не писали: психологическую по­доплеку языка, рожденного душой удивитель­ного народа.

На курсы он не ходил, привык в незнако­мый предмет углубляться самостоятельно, да и времени не было ходить куда-то. Продвигал­ся черепашьими шажками. Болели глаза, поя­вились признаки расстройства, близкого к ку­риной слепоте: работать приходилось при свете ночника, чтобы не разбудить ребенка. И все-таки еще перед отъездом в Дубну сумел еде-, лать первые рефераты, отнес в Институт научно-технической информации, к той самой сотруднице, что подала ему мысль. Поздоро­вался, положил на стол, сказал: «Извините, кажется, вы меня просили изучить японский?» Сотрудница от изумления не могла вымолвить ни слова.

— Разговорный я знаю плоховато, могу по­дучить, теперь уж нетрудно, но зачем? Чтобы по нечетным годам приходить на международную книжную ярмарку и пять минут поболтать с японцем? А литературу по физике я перево­жу свободно. Могу полностью прочитать любую статью, сделать реферат, выполнить текстоло­гический анализ и даже выловить ошибки, не­суразности... По-английски идентифицирую, что называется, все «бяки», до корректорских опечаток включительно, а по-японски уверен в этом лишь процентов на семьдесят... Для меня языкового барьера сейчас нет вообще. Свободно работаю на любом из шести основных языков, на которых идет около 95 процентов мировой научно-технической литературы. И, естествен­но, в подлиннике читаю прозу, стихи...

Мой собеседник собран, энергичен. Говорит не спеша, будто взвешивает, проверяет на точ­ность каждую фразу. Поначалу он кажется че­ловеком несколько суховатым, сдержанным в проявлении чувств. Но вот зашла речь о сокро­венном — о переводах «для себя» прозы, поэзии, и глаза теплеют, в уголках губ появляется едва заметная стеснительная улыбка: мол, все это несерьезно, так, хобби. Но я вижу, что «не­серьезное» в действительности бесконечно до­рого ему. Интимное, заповедное — там душа находит отдохновение.

— Можно считать, что в области перевода вы работаете профессионально, как и в фи­зике?

— Пожалуй... Переводы дают мне регуляр­ный заработок круглый год. Значит, по этому критерию прохожу в профессионалы? Дело, собственно, не в заработке, а в общественной пользе: приносишь ее — тебе платят, не прино­сишь — занимайся в свое удовольствие.

Его приглашают работать с переводчиками из ООН, приходилось это делать и в Союзе, и в США. Издал три книги — переводы с русско­го на английский. Личный стаж синхрониста — более десяти лет.

День отдан физике, исследованиям в лабо­ратории. Суббота и воскресенье — иностранным языкам. Две жизни. Зато нет для Илющенко препятствий в получении новейшей научной информации. Иной коллега тратит на обработ­ку зарубежного источника три месяца, а Вале­рию Ивановичу достаточно трех дней.

— Язык помогает мне лучше делать физику,— говорит он.— Я задумывался, не пере­ключиться ли целиком на одну из двух профессий? Взвесив, отверг. Лучше переплетение.

— Но физика для языка бесполезна?

— При изучении языков я использую опыт постановки научных задач. В принципе любой
новый для себя язык рассматриваю как некую незнакомую область знаний, которую подлежит исследовать. И наоборот, сталкиваясь с незнакомым разделом физики, подхожу к нему, как к неведомому мне еще иностранному языку», действую методами, которыми хорошо овладел в лингвистике. Задача облегчается колоссально. Не нужно начинать с нуля, идешь путем поис­ка аналогий...

Связи между профессиями, конечно, суще­ствуют. Но я думаю сейчас о более глубоком переплетении, которое рождается из внутренней потребности разнообразить свою жизнь, избежать монотонности, непрерывно искать, творить и добиваться. Разве колоссальное напряжение воли, которое понадобилось Илющен­ко, чтобы превратиться в полиглота, не сделало его более подготовленным к решению сложных и неожиданных профессиональных и жизнен­ных задач? Разве чувство удовлетворения от того, что он достиг, казалось бы, невероятного, не способно окрылить, подвигнуть к новым свершениям? И наконец, несравненно более высокий горизонт общей культуры, кото­рый открывается человеку, шагнувшему «за барьер», не отзовется ли в его жизни доб­рыми чувствами, не передастся ли детям и внукам?

— Знаете, я и художественную литературу перевожу...

— Да ну?! А говорите физика, физика!

— Но только для себя, чистое хобби. У ме­ня скопились гроссбухи самодеятельных поэти­ческих книг. Японские стихи перевел, чехов, из французов — Вийона почти всего, Верлена, Рембо, конечно... Неплохо знаю английскую
литературу, немецкую. Но там у меня, пожа­луй, нет «своего поэта», как, скажем, Вийон. И Байрон мне нравится, у немцев из класси­ков — Гейне, но он у нас здорово переведен, «конкурировать» тяжело. Зато, когда сам сде­лаешь, можно сравнить с образцом.

— А Гете?

— Нет, Гете не мой поэт. Казалось бы, он физикой занимался, интересовался философией, У него много прямо-таки близких мне стихот­ворений, по-своему трактующих физику, но я знаю — не мой. А вот Гейне страшно нравится! Его ирония особенно. В тяжелом состоянии — ручка вываливалась — сидел в Париже, измож­денный болезнью, и писал. Но когда вы посмотрите этого периода стихи — столько в них веселья, сама ирония. Потрясающие!

— Вы пробовали сравнивать оригиналы с переводами?

— Я читаю только в подлиннике, переводов избегаю вообще. Даже в лучших из них ориги­нал неузнаваем.

Его интересует степень свободы в художе­ственном переводе. Это так, для себя, хобби есть хобби, но все же что допустимо? Вот Томашевский перевел Джона Донна, одного из любимых «стариков» Илющенко, на его взгляд, превосходно. Видимо, потому, рассуждает он, что у Томашевского базис литературоведче­ский, научный, связи со школой Шкловского, привившей стремление к точности. «У Марша­ка или Пастернака очень большая «трансфор­мационная свобода». «Гамлет» — выдающееся произведение не только Шекспира, но и Пас­тернака. Закономерно. Пастернак сам большой поэт. А в других случаях? Что допустимо?» Ему и в любительских переводах хочется полу­чить научные ориентиры.

Он физик, жена историк. Две профессии, можно что-то дочкам подсказать, посоветовать. Теперь добавьте языки, рассуждает он,— педа­гогический потенциал семьи возрастает весьма значительно.

— Знания родителей — университет для де­тей. Но захотят ли они в нем учиться? — спра­шиваю.

— Я рассказываю детям о культуре народов мира, и они воспринимают с интересом. Инте­ресно и мне. Проверяю себя в опыте препода­вания, учусь педагогике...

Студентка и школьница слушают отца вместе. Когда он занят, ему некогда, они терпели­во ждут. И вдруг в воскресенье за чаем он предлагает: «Хотите, поговорим о Шекспире?» Идут к Волге. Гуляют, плещутся, а он расска­зывает о сюжетах Шекспира, восходящих к ан­тичности... Вечером, довольный, уткнется в жур­нал, заметив, что дочь потянулась за томиком «Гамлета»...

 

Никто теперь не скажет, как сложилась бы жизнь Валерия Ивановича Илющенко, осуще­стви он свою мечту о профессии военного лет­чика. Могла быть прочерчена иная траектория биографии.

Так что же зависит от случая и что от нас самих? Перебираю мысленно ступени его жиз­ненной одиссеи. Он не закончил краснодарской авиационной спецшколы, не попал в летное училище, но мы, «спецы» московские, в том же возрасте пошли в училища артиллерийские, и через них — в офицерский корпус, войска, од­нако вся эта долгая, тяжкая, пропитанная по­том и солью, нередко и кровью дорога не ист­ребила в наших сердцах семена, посеянные Учителем.

Учителем, который с ходу мог парировать реплику мальчишки, смущенного тем, что о лейтенанте Шмидте в учебнике всего пятнад­цать строчек: «А ведь это немало. От большин­ства людей остается только тире между двумя Датами... Что же это был за человек — лейтенант Шмидт Петр Петрович? Русский интеллигент, умница. Артистическая натура, он и пел, и превосходно играл на виолончели, и рисовал, что не помешало ему быть храбрым офицером, про фессиональным моряком. А какой оратор! Но главный его талант — это дар ощущать чужое страдание более остро, чем свое... Из такого теста делались бунтари на Руси».

Учителем, который приносит в класс из сво­ей личной библиотеки «Резерфорд» и «Вероят­ностный мир» Данина — будущим физикам, книги Обручева, Ферсмана — геологам, «Мысли и сердце» Амосова — мечтающим о медицине, «Далекое близкое» Репина — будущим худож­никам...

Учителем, который сказал нам, мальчиш­кам, в сорок втором году, когда гитлеровцы бы­ли под Сталинградом: «Читайте Гейне, Гете, Шиллера, и вы поймете обреченность фашиз­ма».

Могла ли иначе сложиться моя собственная судьба после встречи с таким Учителем? И судьба многих моих друзей?

 

Могла ли иначе сложиться жизнь Валерия Ивановича Илющенко, если сельский педагог, директор Ново-Николаевской школы смог раз­гадать в подростке способности к языкам? Если Факир, физик из авиационной спецшколы, про­чертил в его сердце глубокий след?

Так оно и есть, конечно, но смущает эле­мент случайности. В школе большинство из нас имеет дело с учителями обыкновенными, не способными оказать заметного духовного влия­ния. И все же обратим внимание на законо­мерность: современный человек все острее чув­ствует ограниченность, узость своей профессио­нальной подготовки. На этой почве могут раз­виться пессимизм, равнодушие, желание самоутвердиться в том, что для личности опасно, разрушительно: легкомысленных развлечениях, пристрастии к вину, приобретательстве. За внешней бравадой порой скрывается комплекс неполноценности, порожденный скукой однооб­разного существования. Кто-то грызет и винит себя, кто-то готов обрушиться на весь мир. И недостает понимания, что ты столкнулся с тенденцией общественного развития, требующей от тебя активной работы души, воли. Другое дело Илющенко. Люди такой складки стремятся к цельности, завершенности, полноте. Обладая завидным упорством, они многого добиваются в жизни.

Поверивший в талант, как бы ни крутила его метелица судьбы, отыщет в итоге себя. Илю­щенко не стал летчиком, но взлетать можно не только в небо.

Перед зданием римского международного аэропорта Фьюмичино стоит величественная фигура первого изобретателя воздухоплаватель­ного аппарата. Пятьсот с лишним лет тому на­зад он писал об этом трактаты и создал черте­жи, практически приступив к воплощению меч­ты человека о полетах. И с тех пор все мечтате­ли мира, кого прельщает полет, видят перед собой путеводные крылья Леонардо.

В «Завещании Орла», одной из сказок-пророчеств Великого Флорентийца, могуществен­ный властелин неба наставляет своих потомков: «

Date: 2015-10-18; view: 379; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию