Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Л. А. Сулержицкий — Т. Л. Сухотиной-Толстой





16 июня 1911 г.

Канев

Дорогая Татьяна Львовна,

не знаю, как Вас благодарить за Вашу память и внимание, которые меня и обрадовали и взволновали очень. Спасибо.

Приехать не могу — письмо Ваше получил уже в Каневе Киевской губернии, где я провожу лето и куда мне его доставили. При первом же удобном и даже неудобном случае заберусь к Вам — очень благодарен за Ваше милое предложение.

Я все вспоминаю Льва Николаевича и никак не могу примириться с мыслью, что он мог бы еще долго, долго прожить.

Читали на днях «Труп» — это одна из самых изумительных пьес, какие когда бы то ни было бывали написаны. Мы все в бесконечном восхищении. Дай только бог найти манеру играть ее. {483} Я знаю, Вы думаете — именно надо ее играть без всякой манеры. Но в нашем деле это и есть самая трудная манера.

Я так счастлив, что пьеса в нашем театре, что ее касаются любящими, осторожными руками[cccxix].

Нефрит мой не лучше — если не будет хуже, и то слава богу.

Крэг, о котором Вы пишете, что «как бы он не провел нас», — чем меня огорчаете, потому что этот великий художник, по-моему, не может это сделать; но, к сожалению, скорее мы можем провести его тем, что, взяв его идею не всю, а то, что при своей неподатливости можем вместить, будем его эксплуатировать. Хотя он на это пошел сам, так как знает, что если кто и проведет ее в жизнь, то все-таки только мы, как бы плохи мы ни были.

Занимаетесь ли живописью?

Надо бы. Вы так хорошо писали.

Я совсем разучился даже и тому немногому, что знал.

Пробую зато писать воспоминания из своей молодости. Это приятно — хотя неприятно то, что не умею писать[cccxx].

Отчего Вы не напишете всего, что помните об отце? Начните только, и работа сама вытянет из Вас все, что так Вы никогда не вспомните.

Я готов себя пороть за то, что, будучи так близко возле Льва Николаевича, был так глуп и недобр к другим, что ничего не записывал. А как бы это было нужно!

Пишите, дорогая Татьяна Львовна. Пишите все — с самых первых воспоминаний, ради бога пишите.

Прочтите булгаковскую книжку, и это Вас вдохновит (простите, что советую прочесть то, что вы, вероятно, прочли раньше меня)[cccxxi].

Очень прошу Вас поклониться Вашему мужу[cccxxii], Сергуньке-Толстуньке[cccxxiii], и спросите его, что это он за обычай ввел ползать перед гостями на коленях по ковру и при этом освещать своей лысиной комнату? Неловко даже вспомнить! Крепко жму Вашу руку.

Ваш Сулер даже жицкий.

92. Е. Б. Вахтангов — Л. А. Сулержицкому [cccxxiv]

8 июля 1911 г.

Новгород-Северский

Милый, хороший Леопольд Антонович, я все выжидал событий, все думал: напишу, когда будет очень хорошо, напишу тогда, когда почувствую, что смогу написать хорошее письмо. Будничное не хотелось отправлять. Но события не наступили.

«Очень хорошо» не было ни разу. Поэтому слушайте прозу. Маленький отчет о нашей работе[cccxxv].

{484} Сыграли мы девять спектаклей (шесть пьес). Еще предстоит три. Если б Вы видели «Огни», остались бы удовлетворенным: и темп, и настроение, и паузы, и четкость, и чувство — много чувства. Остальное хуже. Но все-таки хорошо.

Все пьесы, за исключением «Снега», были сыграны честно и чисто. Публика довольна.

Ходят на наши спектакли охотно. Было уже три полных сбора.

Антрепренер доволен: у него еще никогда не было таких хороших дел (я говорю о материальной стороне).

Вне сцены мы в тени.

Вне сцены публика нас не знает. Ни с кем не знакомы.

Никто к нам не ходит.

«Любовники» писем поклонниц не получают.

«Героини» букетов поклонников не нюхают.

Да нам и некогда. В день две репетиции.

Я уже устал. Вернее — такая работа меня не совсем удовлетворяет.

Недели на пьесу мало. Останавливаться долго нельзя.

А я люблю по-Вашему — посидеть на одном месте подолгу.

И часто-часто тягощусь ролью режиссера, и завидую товарищам, которые могут поработать над ролью, могут поваляться на травке и покурить до выхода. Внимательно слушать сцену за сценой, жить с актерами, искать им все, начиная с чувства, волноваться за ошибки, следить за рабочими, возиться с реквизитом и обстановкой, изобретать дешевые комбинации картона, бумаги и красок — и так от понедельника до понедельника — работа утомительная.

И хочется отдохнуть. Хочется хоть денек ничего не делать. Оттягиваешь часы. Вместо двенадцати назначаешь репетицию в час. Если легкая пьеса — освобождаешься в понедельник от работы.

Но с другой стороны — отнимите все это у меня, и я, наверное, затоскую.

Думаю о Москве. Мечтаю о театре. О «Гамлете». И уже тянет-тянет.

Сидеть в партере и смотреть на серые колонны.

На золото.

На тихий свет.

Я буду просить дирекцию допустить меня на все репетиции «Гамлета».

И страшно.

Никак не могу себя приклеить к театру.

Не вижу своего места.

Вижу робкую фигуру с тетрадкой в руке — фигуру, прилепившуюся к стене и маскирующую свою неловкость фамильярным {485} разговором с Вороновым, Хмарой[cccxxvi]… Вижу больших людей, которые проходят мимо. Которым нет дела до тебя, до твоих желаний.

Каждый за себя.

Надо идти.

Надо что-то делать.

А я не умею. Не умею.

Слушаю добрые советы Вороновых и Хмары.

Они все знают. И ходят, как дома. Здороваются и громко разговаривают. Покровительственно похлопывают по плечу. Отходят к другим.

И страшно.

И стыдно.

И тоскливо, тоскливо.

Утешаюсь одним: наверное, все испытали мое.

А Вы? — Печетесь на солнце. Возитесь с Митей. Посматриваете на свои листы анализа и приятно улыбаетесь. Напеваете об «Ильмене-озере». Пишете острюку.

Почему-то мне кажется, что Вы отдохнете за эти два месяца и приедете в Москву бодрым.

Отдохнете от людей, которые делали Вам больно.

Милый Леопольд Антонович, в воскресенье мы играем водевиль. «Сосед и соседка». С Бирман. Все вместе многое вспоминали. За многое меня снова ругали. Многому снова радовались[cccxxvii].

Несем Вам свой привет, свою благодарность.

Как много было прекрасного!

Как часто и много мы все вспоминаем Вас.

Хотел написать веселое письмо, своей обычной шуткой, хотел прислать Вам стихи — но чего-то нет для этого.

Низко Вам кланяюсь.

Привет Ольге Ивановне и Мите.

Если хотите доставить мне большую радость, Леопольд Антонович, и мне, и товарищам, — то напишите о себе хоть открытку. Буду ждать, ждать.

Много любящий Вас

Е. Вахтангов.

Новгород-Северск. Черниг. губ.

Театр народного дома

Евгению Богратионовичу Вахтангову.

 

10‑е. Водевиль сыгран. Не было ни одной фразы, которой публика не приняла бы смехом. Во время игры нашел много новых положений, новых переживаний… Их уже не повторишь. Было хорошо. Бирман играла идеально. Лучше Марины[cccxxviii]. Да и нельзя сравнить. …

{486} 93. К. С. Станиславский — Л. А. Сулержицкому [cccxxix]

22 декабря 1911 г.

Москва

Милый Лев Антонович!

Сегодня Вы не были в театре, вчера не поехали к нам…

Или Вы захворали, и тогда напишите словечко о состоянии здоровья, или Вы демонстративно протестуете и сердитесь, и тогда мне становится грустно, что работа, начатая радостно, кончается так грустно[cccxxx].

Когда я стою перед такими догадками, я чувствую себя глупым и ничего не понимаю. Чувствую, что мне надо что-то сделать, что-то понять, и не знаю и не понимаю, что происходит. Вы рассердились на Крэга за перемену освещения? Не верю и не понимаю. Ведь декорацию и идею создавал Крэг… Казалось бы, ему лучше знать, что ему мерещилось… Как смешон Ганзен, считающий «Бранда» своим произведением[cccxxxi], так был бы смешон и я, принимая ширмы и идею постановки «Гамлета» за свое творение. Победителей не судят, а ведь «Мышеловка» имела вчера наибольший успех[cccxxxii].

Кроме того. Разве Вы не почувствовали третьего дня, когда Качалов пробовал играть в темноте, только что установленной Крэгом, что в ней-то (то есть в темноте) и спасение всего спектакля. И действительно, вчера темнота закрыла все недоделанное. И боже, как выступили недостатки Болеславского[cccxxxiii], когда свет осветил его всеми рефлекторами! И последняя картина сошла именно потому, что свет скрыл всю оперность костюмов.

Есть предположение, что Вы обиделись за афишу. Но причем же я?

Крэг закапризничал, отверг все предложения. Театр требует, чтобы было имя Крэга, так как сделанный им скандал стал известен в городе. Крэг требует на афишу мою фамилию, так как боится ответственности и запасается мной, как козлом отпущения. Среди всех этих хитросплетений я должен примирить Крэга с Вами или Вас — с Крэгом, так как не могу стоять один на афише. Я ничего не соображаю в такие минуты. Иду за советом к Вам, а Вы мне говорите о «Синей птице». И я уже тогда ничего не понимаю. Неужели этим закончится так хорошо, дружно начатая работа? Если да — тогда надо бросать лучшее, что есть в жизни, — искусство и бежать из его храма, где нельзя больше дышать.

Нельзя же жить, жить — и вдруг обидеться, не объяснив причины. Что Вы обижены на Крэга — понимаю, хоть и жалею. Но… Крэг большой художник, наш гость, и в Европе сейчас следят за тем, как мы примем его творчество. Не хочется конфузиться, а учить Крэга — право, неохота. Не лучше ли докончить начатое, тем более что остался всего один день.

{487} Смените гнев на милость и не портите хорошего начала дурным концом.

Завтра в два часа устанавливаем появление призрака в спальне[cccxxxiv].

Обнимаю Вас.

К. Алексеев.

94. Л. А. Сулержицкий — К. С. Станиславскому [cccxxxv]

23 декабря 1911 г.

Москва

Дорогой Константин Сергеевич!

Крэг — большой художник, и таким для меня и остается и останется навсегда. Что он гость наш, я тоже знаю и, кажется, в течение двух лет работы с ним доказал, что умею терпеть и грубость, и раздражительность, и путаницу этого человека и, несмотря на это, искренно любить его.

Что за ним следит Европа, мне решительно все равно, от этого мое отношение ни к нему, ни к кому бы то ни было измениться не может.

Освещать он может, как ему угодно, — это его право, и я ничего не имею против этого, и помогал ему, и буду сегодня работать над освещением «Спальни», потому что в спектакле, как и во всей пьесе, не одни ширмы, а есть и Ваша, и моя работа, и работа театра, и раз нужно что-то переделать, то буду переделывать, раз этого хочет главный режиссер пьесы — Вы.

Да и пока не окончен «Гамлет», я готов выполнять задания Крэга, даже если они и не сходятся с моими мнениями, раз только Вы находите, что Крэг прав.

В области художественной работы я не могу быть обиженным — Вы это знаете очень хорошо, и знаете почему: потому что уж слишком мало я верю в себя и свои силы, тем более когда имею дело с Вами, — это было бы смешно и глупо.

Не совсем так с Крэгом.

Когда он говорит о линиях, рисунке композиции и даже освещении, я чувствую, что это — Крэг, но когда вопрос касается режиссуры, то тут я не уверен, может ли он быть безусловно прав — слишком мало он интересуется актером.

И с этой точки зрения нахожу, что «Мышеловка» освещена неудачно, и если она имела успех на генеральной, то не благодаря освещению, а несмотря на это освещение. Все жаловались, что не видят Гамлета, а публика первого представления этого не простит театру.

Но и эта перемена меня нисколько не обижает и не может обидеть. Я могу жалеть, что это освещение повредит спектаклю и {488} Качалову, но отнюдь не обижаться, так как, опять-таки мало веря в себя, легко согласен думать, что ошибаюсь, хотя мне обидно, что Вы так скоро уступили мнению всех, так как сами спорили с Крэгом минут десять о том, что в такой темноте играть нельзя, что ширмам хорошо, а актерам и спектаклю плохо.

Но повторяю — и тут нет никакой обиды.

Крэг не захотел, чтобы я был на афише — после двух лет тяжелого труда, после многих, скажу, жертв Крэгу, сознавая, что без меня вряд ли у нас в театре удалось бы ему довести свое дело хотя бы до такого конца, — это для меня неожиданно.

И только.

Но не обидно.

Крэг-художник для меня остался, Крэг-друг совершенно пропал — навсегда.

Этот тип англичан мне хорошо известен за время моей деятельности в Англии и Америке.

Ничего общего между мной и им быть не может и поэтому не будет. Тут нет никакой обиды, но дела с ним никакого никогда я иметь не буду — просто не интересно иметь дело с таким человеком, вот и все.

А работу его, что бы то ни было, я с наслаждением буду смотреть, как всегда.

Единственно, где за все это время у меня было чувство мгновенной обиды, довольно острой, это когда Вы стали спрашивать меня, как быть со мной, что Крэг, мол, не хочет, чтобы я был на афишах.

Обидно было то, что на днях не я (я иначе думаю), но Вы сами говорили, что меня надо поставить на афише, так как, по Вашему мнению, для меня это важно, ввиду того, что я работаю на стороне.

Но стоило Крэгу, не Крэгу-художнику, а Крэгу-авантюристу, наглому дельцу, который в нем сидит и каким он является в этой истории, этого захотеть, и Вы, считая, что он несправедлив ко мне, и думая, что мне это важно, готовы тотчас же, немедленно отдать меня ему, да еще меня же самого об этом спрашиваете.

Я невольно вспоминал, как всегда, где я имел право, но где надо было меня отстоять, Вы при малейшем натиске со стороны, или даже от одной возможности натиска, немедленно готовы были отдать и меня и мои не только мнимые, как в данном случае, но и настоящие интересы.

И всегда отдавали.

А между тем я вижу, что с другими своими друзьями Вы умеете сделать так, и крепко сделать, чтобы их интересы не страдали несправедливо.

И когда все это вместе вспомнится, как вспомнилось последний раз, то становится очень обидно, и возникает вопрос — правильно ли стоят наши хорошие отношения?

{489} Очень скоро это забывается, но след от каждого такого случая невольно остается в душе и на моем отношении к Вам проводит легкую царапину.

И только.

Обида была, я чувствовал ее несколько часов, а потом она прошла, и конец.

Вы говорите — надо хорошо кончать то, что хорошо начато. Об этом надо сказать не мне, а Крэгу и Вам.

В заключение:

на Крэга я не обижен за его поступок, но люди, способные на это, мне не интересны — это не моя компания, я просто избегаю встреч с такими людьми и вовсе не собираюсь их ни учить, ни перевоспитывать, — их слишком много, — просто избегаю, они мне скучны и неприятны.

А на Вас, ей-богу, не обижен — это не в первый и не в последний раз.

Так будет всегда.

Нет во мне чего-то такого, что мешало бы так относиться ко мне, тем более что Вы даже не замечаете таких случаев.

Сделать тут ничего нельзя.

А если наберется слишком много таких царапин, так много, что они сольются в одно целое, тогда, вероятно, наши хорошие отношения остынут.

Но жизнь коротка, а такие случаи не часты, так что места для царапин хватит с избытком, и, значит, все идет по-старому.

Обнимаю Вас.

Ваш Сулержицкий

95. Е. Б. Вахтангов — Л. А. Сулержицкому [cccxxxvi]

4 августа 1912 г.

Москва

Добрый мой, милый Леопольд Антонович, вчера Константин Сергеевич сказал, что я весь год был некорректным…[cccxxxvii]

Так он подвел итог моей работы, так определил и охарактеризовал всю мою деятельность в театре.

Ночь напролет я искал, в чем же проявилась эта моя некорректность.

1. Некорректным к театру я не мог быть, если бы даже захотел, потому что слишком уж незначительное место занимал я там. Невозможно даже придумать такое положение, в котором статист может оказаться некорректным по отношению к такой организации, {490} где он стоит в последних рядах и где его деятельность вне народных сцен совершенно игнорируется.

2. Некорректным по отношению к актерам, режиссерам и своим товарищам я не был ни разу, потому что по своей индивидуальности я не могу быть грубым и нечутким к людям вообще.

3. Некорректным к Вам я не мог быть, потому что слишком велики мое уважение, преданность, моя любовь к Вам и как к своему учителю, и как к человеку, и как к художнику.

4. Остается Константин Сергеевич…

Если я оставил все, что могло бы составить мое земное благополучие; если я ушел из семьи; если я ушел из университета, когда оставался только один экзамен, чтобы его окончить; если я решился почти на полуголодное существование (так, как было в начале года), то, значит, в душе моей есть наличность святого отношения к тому, ради чего я все это сделал. Разве можно быть некорректным к тому, что любишь так много, так радостно? Ни словом, ни мыслью, ни делом я никогда не оскорбил Константина Сергеевича. Ни при нем, ни за глаза. И если бы не было его в театре, то я, во-первых, туда не поступил бы, а во-вторых — ушел бы в тот момент, когда почувствовал бы, что театр потерял связь со своим великим основателем и идет по какой-то своей дороге, куда уже не лежит мое сердце.

Люди не могут и не умеют быть некорректными к тому, на что они молятся. И я не могу составлять исключения, ибо это было бы против моей природы.

Так в чем же моя некорректность в течение целого года? Я растерялся, милый мой, добрый. Я ничего не понимаю. Помогите мне разобраться.

Теперь о моей работе.

Я занимался с молодежью четыре месяца с небольшим. И вот что я сделал.

A) Подготовил молодых настолько, что им теперь не чужд язык Константина Сергеевича.

B) Сдал свою работу Вам, как это и требовалось инструкциями Константина Сергеевича.

Вот и все. А что же можно было сделать другое?

Если теперь, после пятимесячного перерыва, я отказываюсь, решительно отказываюсь демонстрировать перед Константином Сергеевичем способность моих учеников пользоваться приемами системы, так это только потому, что я твердо верю и знаю, что упражнения только тогда ощутимы по результатам, когда они производятся часто. За два месяца (с каждой группой я занимался около этого времени) нельзя усвоить способность владеть собой, а после шести семимесячного перерыва нельзя показать даже того, что было еще свежо непосредственно после занятий.

{491} Я не знаю, как можно требовать с меня больше. Я выполнил все, что с меня требовалось, что позволило время. Я сдал Вам свою работу. Пять месяцев ни с одним учеником я не встречался на почве занятий. Они что-то делали, где-то играли, что-то усваивали — и как же я могу показывать Константину Сергеевичу тот балласт, который они восприняли за эти пять месяцев? Не могу же я быть наивным и думать, что двухмесячная работа так глубоко пустила корни, что ученики остальные пять месяцев провела в еженедельных упражнениях и усвоили то, что кое-как начали только понимать и чувствовать.

Когда я, только что пришедший в театр, стал работать с людьми, которые до меня долго были в этом театре, и увидел, как превратно они все понимают, как вовсе ничего не понимают, как смеются над всем, что дорого Вам и Константину Сергеевичу, то я понял, что этим людям не сумели привить любви к системе. Вот почему я осмелился вчера заявить, что занятия г. Марджанова принесли молодежи меньше пользы, чем мои. Привить любовь можно тогда, когда сам любишь. И это не некорректность, если я утверждаю факт, что занятия Марджанова сделали меньше, чем мои, если я констатирую факт, что я нашел в театре людей, которые до моих занятий абсолютно ничего не понимали, а теперь кое-что чувствуют, увлечены и не высмеивают (за немногими исключениями). Я говорю о сотрудниках, части школы и части филиалов.

Что же мне делать, как не сослаться на факт в тот момент, когда мне брошен упрек, такой тяжелый и большой?

Если я заслужил этот упрек, то я понесу достойную кару. Я прошу освободить меня от всех занятий.

Если я не заслужил, то ведь это большой грех: за любовь, за пылкость, за молодость, за веру, за безграничную преданность заплатить упреком в некорректности.

Что же касается денег, то я хотел иметь 1200, основываясь на сравнительных данных, и этот вопрос скорее вопрос самолюбия, чем корыстолюбия: мне стыдно получать меньше такого-то за работу, которая ничуть не легче. Деньги я не люблю, и мне в конце концов безразлично, сколько я буду получать: все, что мне нужно, я заработаю на стороне.

Разговор, происшедший вчера, так на меня повлиял, что я не в силах был прийти сегодня на работу, в чем извиняюсь перед Вами и что прошу передать Константину Сергеевичу.

Переварю все, успокоюсь и завтра приду.

Пишу же для того, чтобы Вы не думали обо мне дурно.

Любящий Вас

Е. Вахтангов.

{492} 96. Из письма Л. А. Сулержицкого М. А. Дурасовой [cccxxxviii]

11 мая 1913 г.

Севастополь

… В море идут суда, одно за другим, туда в даль, в безбрежность и за ними все следят взорами — чайки, чайки! Всё и все мне говорят о чем-то, чего не надо думать, чего не должно быть, но я не думаю — а просто все так есть, все вместе полно этой грустной задумчивости, в которой живет греза, — я вижу в глубине зеленой воды, среди голубоватых камней, среди моха и водорослей играющую акулу, очаровательное серое создание с черной блестящей спиной, с гибкими плавниками, с глазами, горящими блеском светящегося фосфором жаркого июльского моря.

Когда-то в Олеизе, когда я ловил в море с рыбаками рыбу, мощных осетров, неуклюжую камбалу, нам попалась эта стальная пружина. Еще далеко в глубине видно было, как она, пойманная, блестела, как серебряный серп, извиваясь, — рыбак бросил ее на дно ялика, и там она лежала, пока не кончился лов. Потом моряки курили, гребли, смеялись, берег был далеко, а она все лежала тихо и неподвижно, глядела перед собой светящимся зрачком. Потом ее бросили на берег — она не двигалась.

Когда рыбаки отошли дальше, я взял ее под плавники и пустил в море — она тихо двинула хвостом, волна ее перевернула, еще раз взмахнула хвостом и как стрела унеслась в глубь моря. Так было. …

Вот тебе наставления для Одессы. … Сходи на маяк, что в заграничном порту, где стоят пакгаузы Добровольного флота. Там, на молу, зимой сидели мы с товарищем, спустив ноги, и голодали в ожидании прихода парохода.

… Сходи в Карантинную гавань, обойди ее всюду, до самого конца, а потом, когда будешь уходить из нее, поднимись мимо таможни немножко выше, два‑три дома по левой руке, загляни, если хочешь, в ворота дома № 1 Сулимского. Тут я когда-то жил, когда был без места, платил в месяц 75 копеек за квартиру. Увидишь на площади прямо против Таможенных ворот бар, где моряки всех стран пьют и дерутся, увидишь здесь лавки, в которых евреи продают матросам всякую рвань. Тут всегда шум, пыль…

Когда-то, много лет назад, каждый вечер я после работы ложился на носу своего парохода, на бушприте, где сложен парус-кливер, и одиноко тосковал, слушая музыку, несшуюся с бульвара. Сколько часов я пролежал так, глядя на бульвар, вверх, на дрожащие там огни, и думал о том, что если бы хоть одна живая душа была бы там для меня в черном потоке людей. …

Одессе не верь, не верь ее как бы легкомысленному виду — это город жестокого, железного труда, страшной нищеты, копеечных расчетов. Все зависит от моря, вся жизнь в гавани, это ее сердце, {493} ее жизнь… Много пароходов в порту — Одесса живет, мало — Одесса бедствует, все живет только морем и через море, как весь низ Одессы, так и нарядный верх. Наверху это только не так заметно для неопытного глаза. …

97. Из письма Л. А. Сулержицкого М. А. Дурасовой [cccxxxix]

9 мая 1913 г.

Евпатория

… А как бы я хотел, как бы хотел вместе видеть могучую грудь синего моря, утонуть взглядом вместе за далеким, бесконечным горизонтом того самого моря, по которому я столько раз ходил и под жарким солнцем, и в снежную бурю, когда тяжелые свинцовые волны окатывали меня с головы до ног и тут же на мне замерзали, когда стонал и гудел пароход от бешеного натиска стихий, когда я боролся смело не только с морем, а со всем миром, ломая все условные рамки жизни в поисках одной правды. Когда не боялся и не стыдился идти по бульвару с вымазанным краской, которой красят мачты, лицом, с грязными корявыми руками, совершенно одинокий среди нарядной толпы, сторонящейся безработного матроса, добывающего себе хлеб тяжелой поденной работой на верфи.

… Если я ушел оттуда, снизу, из этого ада кромешного железного труда, то не потому, что захотел сладко есть и пить, а потому, что силы душевные, вера моя в путь этот поколебались изнутри — я искал и ищу, и ушел оттуда, чтобы продолжать искать. И, боже мой, сколько с тех пор пережито, перемолото, сколько скитаний перенесли душа и тело, а найдено ли? А сколько позора душевного перед самим собой, когда не веришь самому себе!

Мне всегда грустно и тяжело бывать в Одессе, потому что, глядя туда вниз, где кипел такой жестокий бой, где каждый шаг я добывал с бою, где остались те же люди, а я ушел, — мне кажется, что я изменил чему-то, а это неправда, потому что после было хуже, — о, куда хуже! Тяжелее, как дорого за все платилось. …

Времени еще много, еще многое можно сделать; а не успеем, не найдем — тогда уйдем в поисках, уйдем с вопросом, с полной душой, не замерев в сонной тупости душевного сна, и будем знать, что кто‑то другой, когда-нибудь найдет, найдут другие и что в том, что они нашли, — будет и наша душа.

Только бы не сдаться, не поверить лукавому — «Э, все равно!».

А это так легко среди нашего суматошного нервного искусства, где люди так легко теряют сами себя, где сгорает человеческая душа легко и незаметно, и на ее месте остается красивая, играющая разноцветными огнями шелуха, которую ты сам начинаешь принимать за душу и жить ею, и тут-то и подкарауливает смерть «человека».

{494} Тут, в этой борьбе, нужна бдительность, тонкая осторожность и внимание.

Скоро приедешь туда, где пахнет солью, где с великого синею моря несется влажный вздох беспредельного пространства, покойного, величавого, кроющегося где-то там, далеко, за краем далекого горизонта, куда не хватает глаза человеческого, чтобы проникнуть туда и понять, для чего все это так, а не иначе, и как нам быть, куда устремлены взоры всех и снизу — из котла труда, и сверху — от свободных от этого тяжкого труда за жизнь людей.

Станешь там на краю — взгляни подальше за горизонт, сколько хватит молодых прозрачных глаз, вздохни всей грудью и живи радостно и бодро, будя в себе все, что есть лучшего, а худшее само отпадет. …

98. Из письма Л. А. Сулержицкого М. А. Дурасовой [cccxl]

15 июня 1913 г.

Евпатория

… Мне очень хочется помочь тебе. Чтобы из тебя вышла хорошая актриса для театра и для студии. Это в наших интересах столько же, сколько и в твоих. Что бы ты ни читала из пьес, ни в каком случае не читай в голос. И часто не читай, — затреплешь слова и пропадет свежесть. А так: прочти сосредоточенно всю пьесу, в том числе и свою роль — читай про себя, в хорошем настроении, когда хочется петь, смакуй пьесу и роль, а потом брось книгу и живи, не насилуя себя тем, что возбудит в тебе пьеса и роль. Вообще береги слова, это самая большая опасность — затрепать. И никогда не доводи себя до пресыщения пьесой, иначе зимой нечем будет жить. И уж ни в каком случае не «играй» для себя, даже читая эти слова. …

Date: 2015-09-17; view: 329; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.133 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию