Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Л. А. Сулержицкий — С. Г. Бирман
20 мая 1914 г. Евпатория Серафима Германовна, где же Вахтангов? Я его уже давно поджидаю, а между тем о нем даже и не слышно. Удивительная, ей-богу, манера — условиться, а потом, не выполняя условий, не предупреждать. Чудак, право! Погода замечательная в Крыму, он болен, ему надо серьезно заняться желудком, а он где-то пропадает. Может быть, я что-нибудь напутал? Но ведь «Мысль» в Киев не поехала?[cccl] Значит, он после Петербурга свободен. Мы, насколько помню, условились, что он приедет в Евпаторию прямо после петербургских гастролей. Ничего не понимаю, волнуюсь и жду. Может быть, он раздумал ехать ко мне? Пусть бы сообщил тогда. Дело в том, что тут будет интересная поездка, и я его поджидаю. Вообще надо знать. Очень прошу Вас, окажите мне услугу, сообщите, если сами знаете, где он и что с ним? Пишу Вам, потому что совсем не могу понять, поехала ли Лидия Ивановна в Киев или нет? Если она в {501} Киеве, то очень прошу Вас, передайте ей это письмо, пусть она ответит мне, даст его адрес, чтобы я мог повлиять на него, если он где-нибудь застрял по глупости и как-нибудь случайно и теряет такую важную вещь, как летний отдых и возможность вылечиться от своей болезни. Уж не болен ли он? Очень прошу Вас, если нет Лидии Ивановны, ответить мне на все эти вопросы. Меня беспокоит, что случилось с Вахтанговым. Жалко каждого дня, который он теряет для себя. Итак, жду от Лидии Ивановны или Вас, если ее нет, «сообщения», как написал бы полковник[cccli]. Артем-то? Нет Вафли, нет доктора, Фирса. У меня такое чувство, точно какая-то белая, прекрасная птица, может быть, сама чайка, тихо снялась и полетела из гнезда, ставшего слишком шумливым и большим[ccclii]. Если Лидия Ивановна в Киеве (я все перепутал, — может быть, и Вас нет в Киеве? Но ведь «Трактирщицу»-то повезли, конечно? Черт его знает в конце концов, кто поехал и кто нет), то если она будет проезжать морем через Евпаторию, пусть напишет, а лучше пусть телеграфирует, какого числа она будет проезжать Евпаторию, я выеду на ялике на пароход встретить ее. Только пусть не спит, а выйдет на палубу встретиться, потому что пароходы я вижу каждое утро и вечер, так что выезжать на пароход из-за парохода мне не хотелось бы. Пока до свидания. Не знаю кто — Серафима Германовна или Лидия Ивановна, вообще та прекрасница, которой попадет это письмо в руки. «Ты лети, мое письмо, и высоко и далеко, где мой миленький живет». [Рисунок — голубь несет письмо, запечатанное печатью-сердцем.] 106. Из письма Л. А. Сулержицкого М. А. Дурасовой [cccliii] 22 мая 1914 г. Евпатория … Что делают птицы? Сколько хлопот, сколько радости с птенцами, сколько любви со своей подругой. Вот на верхушке акации сидит скворец, растопырил все перышки, вертится, кричит, приседает, то трещит, то свистит перепелом, то мяукает кошкой (заглянув вниз и увидя ее там, белую, ленивую, валяющуюся в зеленой высокой траве). Прилетела подруга, такая же веселая, такая же переливающаяся всеми цветами радуги, такая же черная, каждое перо отдельно, — что-то наболтала своим желтым длинным клювом, нащелкала, и разлетелись оба за червями в разные {502} стороны. Должно быть, это она ему выговор сделала за глупое препровождение времени. Женщина не понимает, что без поэзии нельзя. А из-под черепицы орут, раздирают три клюва с блестящими, как стеклярус, глазками… Ну! Чего тебе еще надо, человек? Ей-богу (мысль старая, надоевшая, но как часто она мне приходит в голову), если бы мы были обязаны во время летнего отдыха работать в поле, в саду, в огороде, на море, как угодно, но работать руками, ухаживать за землей, растениями, животными, — насколько бы мы были уравновешеннее, спокойнее, радостнее, насколько бы все наши горести и тоска стали бы легче, прозрачнее. А так мы ходим, оторванные от всего мира, праздные, унылые, оторванные от жизни, окружающей нас, ходим унылыми наблюдателями и целый день только смотрим, — чуждые всей этой красоте, этому вечному празднику жизни. Мы так отделились, так изолировались, так ушли в свое «я», так сами себя наблюдаем и от этой пустоты так скучаем и раздражаемся. Мы везде чужие. Нам надо ехать и в Крым, и в Испанию, и всюду, и всюду мы только смотрим и смотрим; у нас нет никакой связи с землей, на которой мы живем, мы ничего ей не дали, мы ничего в нее не вложили и потому живем всегда в чужом доме. Мы, как рыба в аквариуме, видим все, но ни с чем не можем вступить в связь, в общение… И это толстое непроницаемое стекло, эта перегородка есть наш предрассудок о физическом труде и отдыхе, о том, что труд есть наказание, а отдых — радость. Мы потеряли труд, потеряли отдых, променяли все это на унылую праздность и ходим чистенькие, но ни себе, ни другим не нужные. А те, кто работает, кто принужден работать, работают слишком много, и тоже тяготятся, и готовы проклясть труд и смотрят с завистью на нас, несчастных, шатающихся и изнывающих без труда. … 107. Л. А. Сулержицкий — К. С. Станиславскому [cccliv] Май 1914 г. Евпатория Дорогой Константин Сергеевич! Я давно Вам не писал, но все не выходило. Вероятно, мешало сознание, что я тут наслаждаюсь, а Вы все еще сидите перед двумя — вернее, тремя — зеркалами и тоненькой кисточкой осторожно рисуете или кавалера Рипафратта, или Фамусова, или Гаева, или младенца — бог его прости — Крутицкого, который благодаря Вам уже, наверное, прощен. {503} И ничего я не могу Вам написать. Фактов никаких. Один-единственный факт, — что я безмерно счастлив, празднично счастлив, и мне только хочется как можно лучше это сказать всем, кто утомлен, измучен, раздражен, что мы забыли, что есть солнце, что люди хороши, и именно все, что стоит только на минутку это вспомнить, и начинается праздник — немедленно. Вы только посмотрите, как просто, хорошо. Как иногда мы плохо живем, и ссоримся, и злобствуем, а люди с таким дурным характером, как я, сколько вносят какого-то зуда — но это жизнь, и у кого характер полегче — легче нашему обделенному природой человеку должны прощать и мы сейчас же и перестанем; и все это гадости от земли, а не от бога. И посмотришь на жизнь театра, только рукой махнешь, но не в этом дело, что мы неважно живем — это так и должно быть, — уж очень это трудно, а вот что мечты наши хороши — вот в чем наше великое счастье и за что мы так крепко любим друг друга — и в этом тоже наше великое счастье. А что мы злословим друг про друга — понятно, уж очень соблазнительно. Это своего рода творчество, и такое легкое и благодарное — и сколько юмора и насмешки над самими собой! Окунуться в море, полежать десять минут на солнце — и от всей этой мелочи останется один пар, а чувство радости, что нас много, что все вместе, в один такт столько сердец бьется, все крепче скрепляясь и переплетаясь и творя красоту, беспрерывно питая людей высшим и радостным, столько лет стучась и давая весть сердце сердцу и, слава богу, удержавшись на этом пути серьезного труда и жертв, — вот это сознание дает чувство какой-то несокрушимости, слитности, объединенности, не написанной нигде, да и нельзя этого ни написать, ни сговориться. Это все надо чувствовать, и в течение многих лет, соединившись, прочувствовать и, доверившись, не зная еще, куда это все приведет, идти, упорно трудясь, и воспитывая и себя и других, и кипя в борьбе и всяких постижениях и поисках. И это ощущение радости, неотделимости друг от друга в лучшем, в котором все, как по условному знаку, вдруг соединяются, бросая все дурное, — это ощущение радости, ощущение единения так наполняет меня, что с трудом выдерживаю. Это, если можно так сказать, какое-то звучащее сверкание, которое наполняет все мое существо. Я понимаю, что вряд ли мне удастся долго еще то, что называется «жить». Но это нисколько меня не смущает. Я проснулся после обеда — на стуле луч солнца и дрожат тени от листиков акации. Я опять просыпаюсь, — опять, опять, как я пишу, именно счастливым, а подлая мысль — свое: «Да, а вот ты умрешь, и все кончится». — «Чепуха. Ничего не окончится, потому что и не начиналось никогда. Так было». А за то, что умный немец Шопенгауэр {504} так все это рассказал хорошо, за то я его и переплел в кожаный переплет за три рубля пятьдесят копеек, и поставил на полке, и пусть там поскучает, а я повеселюсь, совершенно освободившись от его менторского пальца и забыв его. Немец вообще ошибся. Думал, философия нужна, чтобы быть умным и все понимать. А все дело в том, чтобы понимать радость! И раз это найдено, то, раскланявшись и предоставив им полный почет, — запереть в шкапу, чтобы они не убежали, а то такое разведут, что и не поймешь, и, пожалуй, сам влезешь и запрешься вместо них в шкап. Такие случаи уже бывали. Что касается моего здоровья… [Письмо оборвано.] 108. Из письма Л. А. Сулержицкого М. А. Дурасовой [ccclv] 4 июля 1914 г. Евпатория … Уже июль, а еще ни душевно, ни нервно и не начинал отдыхать. Почему-то мне тяжело со всеми. И только когда я совсем один, наступает какое-то отдохновение. Но тогда мне стыдно, что я не принимаю участия в общей жизни. Я слышу внизу голоса, и мне кажется, что я убежал некрасиво. Спускаюсь вниз, — и опять та же история, и опять раздражительность, нетерпимость, несправедливость с моей стороны. А как меня смущает, не волнует, а именно смущает осень. Студия, — как мне это совсем чуждо сейчас, как все это далеко от моей души. Ведь все-таки то, что еще как-нибудь дает возможность заниматься мне театром, это стремление жить теми чувствами, которыми пропитан «Сверчок», это любовь к людям, к обиженным, к правде божьей. Это то, что можно найти в «Каликах»[ccclvi] — отдайся богу, иди к нему путем смирения, отречения, а главное, благой любви к таким, как ты сам. И как погибает человек, когда сходит с этого пути. А «Бесы» — Шатов — опять бог, сердце, любовь[ccclvii]. И вот, когда мне кажется, что молодым людям в студии все это равно, что всякая пьеса есть просто постановка без всякого отношения к тому, что для меня самое главное, — мне вдруг все становится настолько чужим, и все учреждение, и люди, в него входящие, что хочется совершенно не иметь со всем этим делом ничего общего. Тогда вдруг все мои хлопоты в студии создают для меня самочувствие невыносимое, тогда студия для меня какая-то фабрика целлулоидных игрушек, на которой я за деньги должен вникать во все отношения между людьми, во все детали дела, которое мне кажется не только ненужным, но чем-то безусловно лишним и развращающим. Нет у меня силы проповедника, а в студии нужен именно такой руководитель. Я робок во всем, чем я именно, может быть, и силен или по крайней мере ценен. {505} Надо изменить манеру жить, увлечь всех другим идеалом жизни — я этого не могу, мне только тяжело оттого, что этот идеал не прививается, но проповедовать его я не умею, не могу. И потому у меня такое тяжелое чувство к студии вообще, то есть, вернее, к моей в ней роли. Сколько бы она под моим руководством ни процветала внешне, меня это не может радовать. Я не многого хочу, я вовсе не думаю, что все должны сделаться святыми, недотрогами, пуританами, но пусть все были бы такими же, даже хуже, то есть жили бы так же, но, даже никогда не упоминая в разговоре, хотели бы быть другими, хотели бы другого, ценили бы только одно самое главное и единственное в жизни — это стремление любить все живое, ценили бы и искали кротость, уступчивость, деятельную любовь к людям в ущерб даже себе. Ценили бы и искали душевную и физическую чистоту, одним словом, то, что выражено в Евангелии. Пусть бы жили еще хуже в десять раз, но любили бы это и хотели бы этого. Я чувствовал бы себя счастливым, если бы все были гораздо менее по-мещански порядочны, если бы и пьянствовали и буйствовали, стремясь к другому идеалу, тогда все было бы пропитано высоким душевным светом, все это прошло бы когда-нибудь — это неизбежно — и страсть и порок ушли бы, а жестокость и не ночевала бы в студии, а теперь она везде, начиная с передней и кончая самим творчеством. Это мировоззрение, так нужное людям, сквозило бы во всем, во всякой постановке, и в водевиле, и в фарсе, а то, что уж никак не вязалось бы с этим мировоззрением, то не попадало бы на сцену. Не думайте, что понадобился бы какой-то исключительный репертуар — актерское дело такое, одно из тех редких дел, где сердце может сказать все, чем оно живет, всем сердцам в зале — и друг друга отлично поймут. Публика заражается только тем, чем живет актер не только в данную минуту на сцене, а тем, что любит его душа, чему он поклоняется или просто любит инстинктивно, — тем, что он есть в своем главном сокровенном существе. Вот это и есть обаяние. Это милота душевная хотя бы и очень дурно живущего человека. Милота ласки, любви, того, чего хочет и ищет всякий. Мировоззрение, взгляд на жизнь передается бессознательно от сердца к сердцу. Это те минуты, когда зал я сцена сливаются в одно целое любовью и жаждой к лучшему, единственному, что лежит в душе у каждого и что есть высшее начало, от которого единственно можно еще понять жизнь. Одним словом, если студия с этим направлением двигаться не будет, тогда уйду опять совершенно в театр, где все-таки хоть время от времени я, как режиссер, могу еще сказать что-то нужное. {506} Но как жаль, и как тяжело пропускать такой удобный случай создания из театра чего-то высшего, а не развлекательного учреждения! А сам я? Годы уходят, силы тоже, растут дети, а я уже шестой год «дачник» — что может быть для меня позорнее! Зачем я говорю об этом? Только, вероятно, для того, чтобы еще раз возбудить в себе надежду, что все это еще осуществимо и возможно. Да, я еще надеюсь, и оттого так и трудно, что надеюсь еще, еще верю, что это будет, и волнуюсь, что не успею ничего сделать, а делать так трудно. Внешне много препятствий таких, о которых трудно даже говорить, а находясь в этом ложном положении «дачника», испытываешь столько беспрерывного страдания и унижения, что и внутренне все не держится и не владеешь собой от беспрерывного презрения к себе. … 109. С. Г. Игнатенко — Л. А. Сулержицкому [ccclviii] 21 декабря 1914 г. Евпатория Многоуважаемый Леопольд Антонович! Во первых строках моего письма спешу уведомить Вас, что мы все, слава богу, живы и здоровы, того и Вам желаем; кланяется Вам все семейство, Вашей семье. У нас никого не взяли на войну, все дома. Ваш ялик «Отважный» жив и здоров, стоит во дворе как герой. У нас дела сейчас очень плохие, работ нет никаких, сидим как курица на яйцах, негде заработать даже 10 копеек у день, я свою посуду продал всю, всё, как называется, дотла продал и теперь рыбалю, остались только два ящика и невод (сети), у нас рыбальство в этом году было плохое, так что кто заработал немного, а кто с кармана доложил. Сейчас у нас погода, как летом, теплая, я от вас передал почтение В. М. Черногорскому[ccclix], он очень благодарен Вами. Передаю низкий поклон и нижайшее почтение Леопольду Антоновичу, Ольге Ивановне, Дмитрию Леопольдовичу и Алексею Леопольдовичу. Желаю Вам всего хорошего, бог даст летом увидимся, если будем живы. Почтение Анне Михайловне с семейством, Анне Николаевне с семейством, Георгию Сергеевичу и Евгению Богратионовичу[ccclx]. Дмитрий Леопольдович, за Вами уже соскучился «Отважный», некому с «Отважного» падать у море. Как Вы живете, у гимназию уже ходите или еще нет, мне интересно Вас увидеть в форме гимназиста. {507} А Алеша как, уже бегает или еще нет, уже время матери мешать[ccclxi]. Поздравляю Вас с великим праздником Рождества Христова, желаю Вам встретить и провести во здравии и благополучии. С почтением С. Г. Игнатенко. 110. Л. А. Сулержицкий — петроградским студентам [ccclxii] 9 ноября 1915 г. Москва Милые, милые юноши! Спасибо вам за ваше внимание, за вашу любовь, за вашу заботу, работу, в частности за альбом, который вы так бережно сработали и прислали мне, который доставил мне радость; а самое большое спасибо за то, что вы есть, по грамматике «суть», такие, какие вы есть. За то, что вы умеете так нежно и преданно любить то, что кажется вам прекрасным и чистым, возвышенным, за то, что вы сумели сберечь в себе молодость, которой так мало теперь. Стоим мы или не стоим этой вашей любви и веры, — не важно. Если даже не стоим, — не беда, эта ошибка не страшна, потому что любовь всегда права, потому что она одна есть то, что всегда и везде есть единственная необходимость, единственное, без чего нет жизни и без чего все существование всего живущего — полная и жестокая бессмыслица. И потому еще не бойтесь ошибок, что любовь всегда приносит больше тому, кто любит, чем тому, кого любят. И кто это поймет, тот всегда будет счастлив. Вспомните Дон-Кихота и Дульцинею (между прочим, правдами и неправдами, но добейтесь видеть Шаляпина в «Дон-Кихоте»). Я так написал, как будто наша студия очень плоха и уж наверное не стоит, — но дело в том, что я сам слишком близко к ней стою и потому совсем не судья ей — что она такое. Я так же, как и вы, люблю в ней то, что в ней хорошо. Пока до свидания. Спешу на репетицию, сын теребит, и очень некогда. Простите, что не назвал вас по именам-отчествам. Я очень плохо помню эти вещи; но души и чем они живы помню всегда. Будьте же здоровы и молоды и дальше и верьте только себе во всем хорошем, не меняйте его ни на что. Простите сентенции, это от старости и болезни. Извините и почерк, я только что встал от болезни и выхожу всего второй день и еще слаб. Ваш Л. Сулержицкий. {508} 111. Л. А. Сулержицкий — К. С. Станиславскому и М. П. Лилиной [ccclxiii] 25 апреля 1916 г. Евпатория Дорогие Константин Сергеевич и Мария Петровна! Лето очаровательное! Пахнет в степи медом. Солнце. Ольга Ивановна оказалась огородницей. Громадное количество земли засадила всякой всячиной. Но что страшно смешно — это Алешка. Ольга Ивановна копает, а Алешка сейчас же вслед за лопатой бросает картофель. Да так деловито. Таким ловким жестом, размашистым. Как будто он всю жизнь сажал. И вдвоем они массу картошки насажали. И он не шутя работает. Куда Мите! Вчера досажался до того, что спать захотел. Повел я его под копну соломы поспать. Но у него в руках была кукуруза старая, и он начал ее лущить и так увлекся, что весь початок в семена превратил. Сидел, сопел, кончил, собрал и понес матери. Вижу, что они не пропадут. Им теперь только домик, какую-нибудь будку сделать — и их судьба обеспечена. Сами деревья посадили. Я ведь теперь только зритель. И если бы вы знали, как это горько. Всю жизнь ждать работы на своей земле и так и помереть, глядя голодающими глазами на землю. Но все-таки я дождался, что мои дети работают, и это теперь самая моя большая радость. Если бы я был художник, музыкант, я бы без перерыва рисовал бы, писал бы оратории: «В поте лица своего неси хлеб свой». Выше этого, поэтичнее, грандиознее и прекраснее нет ничего в мире. И никто меня не убедит в противном, и я так счастлив, что понимаю это и вижу. Об одном мучаюсь, что не могу заразить всех, — я бы хотел весь без остатка раствориться в этой мысли, в этом чувстве. Это есть величайшая поэма. Уже одно то, что при этом целый день находишься под этим синим куполом, что над горячей вспаханной землей дрожит и струится теплый воздух, полный всевозможных ароматов, тончайших, чистых; что творишь жизнь. Безграничная земля, дающая всем место. Я готов, как мужик, выстрогать деревянный крест со Спасителем и поднять его над золотящейся нивой, бегущей далеко за горизонт. Что может быть величественнее и полнее? Ах, Кира! Это в Вашем таланте[ccclxiv]. Возьмите громадное полотно и спойте на весь мир Христа, и не как-нибудь, а со всей силой, на которую Вы способны. Вы чистая девушка, Вы можете быть сильным человеком, — кому же, как не Вам, это сделать. Ну, хорошо, что медные тазы пишете — это нужно и увлекательно, и должно быть в свое время, и может быть, — но не залезайте в эти тазы окончательно. Питайтесь пищей богов. Я не юродствую, я совершенно серьезно, — проходит жизнь. И столько всякой моли и гнили расплодилось, — надо чистить, возвышать человека, блюсти {509} его. И кто может — должен. Надо в искусстве рыцарей, нужен романтизм, возвышенность и смирение. Мир погибает, задыхается в собственном смраде. Свою жизнь надо спеть во славу божию и так и унестись в недосягаемую высоту. Брать из жизни только лучшее. Довольно комедий, разыгрываний тех или иных жизней. Как это пошло и недостойно! И не хочется никаких слов говорить — все известно, все есть — только отражать в себе лучшее, углубляться в него. Мария Петровна, Вы меня понимаете с моей темой. Мне почему-то кажется, что все можно сказать такой картиной. Больше об этом не хочу писать. Если хоть как-нибудь мне удалось это сказать, то удалось, а нет, то никакие слова не помогут. Если бы я был, как Кира, я бы посвятил свою жизнь этому. Надо это так сказать, чтобы всякий задрожал от грядущей радости перед такой картиной. Читать Евангелие, святых отцов, мудрецов и просто так работать, работать просто руками, очищать душу, поститься и все думать, думать, наполняться и потом запеть. Какое счастье! Всем надо напрячься, искупить эту войну. Это мы только привыкли, но ведь мы же живем в ежедневном преступлении. Мы бьем по лицу Христа, раздираем его, как собаки. И так жить и не содрогнуться! Но верю — это будет. Это все газета подлая делает. Эта ежедневность, и возможность, и привычка сделать ежедневным то, что не есть ежедневно и не может быть. А это насилие над человеком, это — «телеграмма», «новая телеграмма»! Вот где великая блудница из Апокалипсиса — это газета. Вчера у нас был «Бреслау», какая гадость![ccclxv] Пришел, ночью подкрался, дождался рассвета и давай пулять, все залпами. Разрушил не особенно много, убил несколько, пробил дно кораблю, — все это на наших глазах, надымил, навонял и удрал изо всех сил. Какой болван, какая тупость. И никто не боялся этих пукалок. И как это ничтожно и мелко! Все повылезли, только военные попрятались по подвалам, а то все забыли, что надо в подвал. Нас не тронул. И стрелять не умеют; четыре раза стрелял в маяк, и все разы через пускал. Теперь, говорят, уж не пустят. Наш флот праздновал Георгия Победоносца. Что же тут поделаешь! Надо отпраздновать. Натура не дозволяет так оставить. Поголовно, говорят, отпраздновали — в пух. Ну, этот дурак и пробрался. Какая победа! Поприезжали калеки, безногие, больные — знайте на весь мир, какой «гросс»[139] кайзер Вильгельм и какой страшный. И никто не испугался. {510} Про себя: доктор мой, хоть и Рабинович, но хороший доктор, лечил много лет нефритиков в Каире, — говорит, что положение мое очень серьезно, но не безнадежно; через месяц будет видно. Говорит, что вот, говорит, как у Вас в глазу на сетке нервной отлагается кусочками белок, так и вообще везде отлагается кусочками белок, и от этого я хуже вижу, хуже действую, в зависимости от того, где ему вздумается отложиться. Но обещает, что не ослепну, и даже надеется, что кровь осилит и очистится от этой массы всего, что в ней застряло, — даже пиявки будет ставить. Пусть ставит. Я так счастлив всем, что ничто меня не смутит. Всегда будешь счастлив, когда поймешь, что счастлив. Самая большая ошибка в жизни — это ощущение ожидания, что должно быть еще впереди что-то чрезвычайное. А ничего не будет, кроме умирания, и к этому надо привыкнуть. А умирать — так же неизвестно, как и родиться. И, может быть, в то время, когда тут над тобой читают «Ныне отпущаеши», где-нибудь в Аргентинах рыжий испанец держит тебя за ноги вниз головой и шлепает волосистой рукой по задним яблокам, и ты заливаешься до краю, и начинается новое существование в качестве какого-нибудь гидальго Переца. Я всем доволен — Перец, так Перец. Простите за болтовню. Целую Вас всех крепко и обнимаю сильно. Если бы повидать вас всех. Ваш любящий Сулер. Напишите мне, собравшись все вместе за столом. Поблагодарю. Часто о вас думаем, говорим. Я живу на стеклянной террасе, на солнце постоянном. Сейчас пишу, а солнце греет снизу. Петухи поют. Море вижу. Тихое, не плеснет. Рай. Скорее приезжайте, кто может. Ваш Сулер. Поклоны. Где Игорь, и что с ним? Пусть сам напишет. Адрес наш: Евпатория, почта, ящик № 153. Л. Сулержицкому. [Приписка вверху.] Я очень прошу Вас, по страницам читайте. Иначе непонятно. Я писал утром в кровати, на солнце, и потому перепутал страницы. Date: 2015-09-17; view: 415; Нарушение авторских прав |