Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Л. А. Сулержицкий — Гордону Крэгу





19 декабря 1909 г.

Москва

Дорогой друг!

Ваше последнее письмо дышит молодостью! Так много надежд, такая сильная вера!

Я счастлив за Вас, дорогой Крэг, и… кто знает, может быть, Вы и правы, … вероятно, это возможно. Очень возможно, что Ваша школа на открытом воздухе оправдает себя… Если это будет, то только благодаря Вашей энергии, а в основном благодаря Вашей большой любви к театру и Вашей глубокой неприязни к театру[cclvi].

Я большой скептик. Если я мечтаю о какой-то вещи и вдруг наступает момент, когда я могу получить эту вещь, меня тут же охватывает страх…

Дело в том, что настоящая и чистая правда существует только в мечтах, а когда она начинает превращаться в действительность, мы часто теряем все…

Но у нас в России есть на это хорошая пословица: «Волков бояться — в лес не ходить».

Я ничего не сделал для «Гамлета»… Нет помещения во всем театре. Но за две‑три недели я подготовлю Вашу комнату и постараюсь соорудить небольшую сцену и макет декораций. Я подумаю также, как осуществить это на Большой сцене.

Мой дорогой, молодой друг Крэг, — до свидания. Я надеюсь скоро увидеть Вас. Это намного лучше, чем писать письма… Я не очень культурный человек и до сих пор не верю в то, что {446} перо и чернила являются лучшим изобретением нашей эпохи…

Я не вижу Вашего лица и не знаю, как вам понравится мой «прекрасный» почерк…

Итак, до свидания, до встречи, мой дорогой Крэг.

Ваш старый верный друг Сулер.

Вся наша семья и наш старый верный кот посылают Вам наилучшие пожелания.

[На обороте письма — контуры рук Л. А., О. И., Мити и отпечатки кошачьих лап.]

70. Л. А. Сулержицкий — Д. О. Лазаревой [cclvii]

Весна 1910 г.

Уважаемая Дора Осиповна!

Пишу Вам на вокзале, куда я удрал с «Синей птицей» проводить Сапунова[cclviii]. Дело в том, что приехал Гордон Крэг из Италии, и у нас экстренное заседание по «Гамлету», и уехать мне в это время равносильно выходу из театра. Вот почему я до последней минуты не знал, удастся ли мне приехать в Москву. Если бы Крэг не приехал сегодня утром, то вечером я бы выехал в Москву. Сапунова не хотели отпускать, и почти насильно я добился, чтобы его отпустили на один день. В понедельник утром он во что бы то ни стало должен быть в театре, чтобы поставить декорацию «У царских врат». Без этого не может идти спектакль, то есть мы сделаем убыток театру около четырех тысяч. Каковые могут наложить на наше жалованье на много лет. Или, во всяком случае, сильно оштрафовать; следовательно, ему надо выехать из кружка не позже одиннадцати с четвертью часов вечера. К этому времени он успеет поставить последнюю декорацию и уехать с курьерским поездом, уходящим в двенадцать часов по московскому времени. Поезд этот только с первым классом, билет стоит 26 рублей.

Поэтому я прошу Вас, хотя мне это и очень неприятно, дать Сапунову не 100 рублей, как Вы хотели, а 125 р., так как Вы сами видите, — 26 туда, да 26 назад, да извозчики — это уж будет около 60 рублей расходу. Очень грустно, что все так случилось, но все это ряд случайностей, которые трудно было предвидеть.

Но непременно сделать следующее: чтобы спектакль не затянулся, сейчас же по приезде к Вам Сапунова прикажите всем участвующим во всех отрывках быть в уборных ровно в пять часов тридцать минут, то есть в половине шестого. Поезжайте затем к костюмеру и велите ему от моего имени (скажите, что я просил так, в виде личного для меня одолжения) прислать {447} костюмы ровно в пять часов тридцать минут в уборные кружка с очень опытным человеком. Очень настойте на этом часе. Дальше — скажите участвующим, чтобы в уборных не болтали — сидел бы каждый в своей уборной, пил чай, вспоминал все, что ему нужно сделать в смысле игры. Как только принесут костюмы — немедленно их надевать всем участвующим. Не волноваться о внешнем виде своем и о гриме, все будет осмотрено Сапуновым — ому верить без всяких сомнений. Тут уж будет гример, который будет всех гримировать по указаниям Сапунова — отнюдь не по желанию участвующих. Чтобы с Сапуновым не спорили, а слушались бы его во всем, что касается грима, костюма и декораций, а также освещения.

На занавесе должен стоять человек, а Вы возле него, и Вы должны говорить ему, когда открывать и когда закрывать занавес. Именно Вы.

Вам лично: не волноваться, стоять у занавеса, не делать во время действия никому никаких замечаний — хвалить, поощрять, уверять, что успех в публике. Это необходимо для бодрости и самообладания участвующих. Отнюдь во весь вечер не охнуть, не показать вида, что что-то не ладится, а уверять, что все идет великолепно. Да я и уверен, что все отлично пройдет, только ради бога, не волнуйтесь.

Абсолютно ни одного человека, кроме Вас лично, на сцену не пускайте, будьте грубы, как дворник!!! Ни души!!! — Также и в уборные. В этом — половина успеха. Поймите это. Еще прошу: начать, как у Вас сказано в афише, ровно в восемь часов. Если промедлите, то не более десяти-пятнадцати минут. Двадцать минут уже нельзя. Это отвратительная любительская привычка — начинать позже назначенного на полчаса и более. Одним словом, начать не позже восьми часов пятнадцати минут.

Господ участвующих очень прошу, как товарищ по сцене, — помогите Доре Осиповне, женщине неопытной в сценическом смысле. Помогите ей, помогите себе — и спектакль в ваших руках!

Нужно не болтать зря ни одного слова.

Прошу вас предупредить ваших родственников и знакомых, чтобы они ни в коем случае к вам ни в уборные, ни на сцену не приходили.

Совершенно не беспокоиться о том, каков грим, костюм и освещение.

Каждому самому принести на сцену все, что ему может понадобиться, и положить на том месте, где нужно, например: письма Шарлотте, конверт, запечатанный служанкой, в «Травиате», в нем письмо, письменный прибор и бумага и так далее. Пусть это каждый из вас в течение дня соберет для себя, привезет в уборную и положит на сцене, где ему надо.

{448} Хорошенько за день все это обдумайте, запишите на записке, приготовьте вещи и перед началом своего акта по записке проверьте — так ли все это.

Когда придете на сцену, займите каждый свое место и позу, но не копайтесь долго и не оттягивайте ненужной суматохой поднятие занавеса. Перед смертью не надышишься!

Владейте, ради бога, собой и не суматошьтесь, а когда устроитесь на сцене для начала акта, дайте знак Доре Осиповне открывать занавес. Она просчитает мысленно — раз, два, три — и велит рабочим открывать занавес. Если вы все отнесетесь к делу серьезно, — повторяю — все будет хорошо и даже очень хорошо. Я верю, что вы художники, а не любители. Если это действительно так, то все пройдет гладко.

Соберите все мужество, всю силу воли.

И дай бог вам всем успеха.

А вообще говоря, помните, что лучше один жест, чем три. Помните — смотреть в глаза партнеру.

Отцу — не забудьте трогательного слабого старика. Вспомните все, что я Вам говорил. Вообще пожертвуйте весь день и вечер серьезному, вдумчивому отношению к делу — и тогда мы будем друзьями и будем работать и дальше вместе, а не сможете серьезно отнестись — значит, вы все просто забавляющиеся сценой любители, и мне с вами не по дороге.

Ну, вперед! Смело, серьезно и уверенно — а главное, покойно — делайте свое дело и все будет у вас в руках!

Дон-Карлосу — реже менять положение, не забыть смотреть перед собой повыше, чтобы видно было лицо.

А в докторе — как можно меньше металла в голосе — больше воздуху, мягкость, ласковость.

Виолетте — как можно шире играть конец последнего акта.

Во втором акте не забыть медленно идти на слезах от стула, что посередине сцены, мимо стола к другому столу, вытирая слезы платком, и на словах отца о том, что Альфред может перемениться, остановиться ей у стола, а потом уже перейти и сесть на стул.

Служанке — все время следить глазами за Виолеттой в последнем акте.

Альфреду — как можно мягче, покойнее, не размахивать руками, не прикладывать их к груди. У Вас эта роль должна выйти хорошо, если Вы о ней просто долго и внимательно будете вспоминать… (часть письма оборвана).

Шарлотте — нерв, нерв и нерв.

Софье — помнить переходы и все положения. Шло хорошо. Очень чисто и определенно переходите из положения в положение.

{449} Ну, всего лучшего. Жму руку и верю вам, господа, да и пожалейте Дору Осиповну! Ваш полюбивший вас наставитель.

Л. Сулержицкий.

71. Записка К. С. Станиславского Л. А. Сулержицкому [cclix]

Май 1910 г.

Петербург

Сулер!

Дункан[cclx] плачет по Вас. Очень просит сейчас приехать в Европейскую гостиницу, в отдельный кабинет. Ждем.

К. Алексеев.

Анархист — Сулер.

Анарфист — Сулер.

72. Л. А. Сулержицкий — А. М. Горькому [cclxi]

7 мая 1910 г.

Крым, Евпатория

Алексей, только что прочитал твой «Городок Окуров»[cclxii]. Раньше не мог, был страшно занят «Гамлетом», и ничего другого в голове поместиться не могло.

Слушай — ты знаешь — много, много разных мыслей вызвал твой рассказ. Я не говорю о тех, которые ты хотел вызвать в читателе, но других, лучших, тех, которых ты не хотел, но которые вызвал, потому что они есть у тебя в душе, и которые передаются от автора читателю непосредственно, какими-то неведомыми путями.

И первое, что я стал думать, когда закрыл книжку, после всего, что она во мне вызвала, — это о тебе, как о писателе и прекраснейшей души человеке, которая (душа) видна во всем, которая видна отовсюду, звучит в каждой; странице (впрочем, не в каждой — об этом дальше) и которая больше всего нам нужна. Может быть, у тебя прекраснейшая голова — она и действительно очень хороша, но нам — читателям, ей-богу, она не важна; нам — людям совершенно не важна твоя голова, голов хороших много, от этого никому не лучше, а часто только хуже. Пусть она остается для твоего собственного хозяйства…

А вот сердце твое теплое, которое греет любовью к людям, душа твоя широкая, не знающая границ для любви, принесенная откуда-то оттуда, с широкой теплой Волги, — это только и нужно. И знаешь — это именно и вызывает самые большие, самые неожиданные мысли у каждого человека, самые важные мысли — и главное, что ценно, его собственные мысли, а не твои. {450} Он начинает думать своими новыми для него мыслями и потому живыми. Своим сердцем ты толкнулся в его сердце, и пошли чувства, и вышли мысли вместе — живые чувства, живые мысли.

И вот где так, там сильно — красиво, поэтично. Одним словом, хорошо. А есть страницы, где ты рассуждаешь — уже хуже, сразу хуже — уже не Алексей писал, а писатель; правда, таких страниц немного, в этом рассказе меньше, чем в других последних твоих рассказах, и потому я считаю: он много лучше, много-много лучше, а потому и короче. Извини, говорю все, как думается, в беспорядке. Удивляюсь тебе, зачем тебе пользоваться какими-то странными инструментами, когда у тебя есть такой великий инструмент, как талант, который все делает много лучше, понятнее, ближе, вернее и, главное, самого тебя учит, как лучше, на каждом шагу, и ведет, и вел тебя правильно, верно, как компас. А ты захотел его вести — не трогай его пальцами — брось! По этому рассказу вижу, что компас берет свое, и жду еще и еще…

У меня такое впечатление, что ты точно сам выучился и других стал учить, как по-умному устроить жизнь надо, чтобы было хорошо. И все это голова. А ты рассказывай нам, что ты видел, что ты видишь, и никуда не гни, — само нагнется, и поймем все, что тебе нужно, и такое поймем у тебя, чего ты и сам хорошенько не знаешь, что только красивыми теплыми туманами носилось в твоей широкой душе.

Все само собой выйдет — ты будешь говорить о самых простых вещах, будешь что-то петь, а люди будут делаться лучше, добрее и жить станут лучше. Как пел соловей в сказке Андерсена — эх, дорогой мой, только этим и можно научиться и научить быть лучше, добрее и умнее. Научить все равно нельзя, а заразить, сделать — можно.

Прости ты меня, что так я тебе пишу, но так пришли мне чувства-мысли в голову, и не хочу я их фильтровать, а пишу, как люблю.

Много бы, ох, много мог бы я тебе наговорить по этому поводу — столько я вижу обмана, столько вместо любви ума («Ишь! — можешь сказать, — на что пожаловался, живя в Москве, на избыток ума — да и ум-то ведь глупый же в конце концов, особенно наш русский ум»). Но если ты захочешь, если не отнесешься пренебрежительно ко мне в эту минуту, то поймешь меня, что, когда видишь, как говорит живое сердце, — хочется еще и еще.

Вот Куприн написал свою «Яму»[cclxiii], а тут же и объяснятеля привел, который объясняет скучно, неинтересно и, главное, как все объяснятели, объясняет то, что и без него понятно и даже без него лучше понятно, а что непонятно, того и он объяснить не умеет.

{451} Есть художник (Зарянко такой был в Академии[cclxiv]), который к картинам прилагал расстояние, определял для зрителя точку зрения, с которой-де следует на картину смотреть. Вот и ты было стал так объяснять необъяснимое… Не надо!

Картина сама собой определяет точку зрения, твоя душа со всеми ее чувствами, красотами и любовью сама собой понятна нам, а она только и важна, и много надо поработать, чтобы она не говорила того, чего она может не говорить. Отпусти себя окончательно на свободу и пой, пой и пой, и все будет, как надо, как раз как надо и тебе, и мне, и всем.

Очень хорош Сима Девушкин — по-моему, самое главное лицо в рассказе. Удивительно тонко и волнительно написана его встреча с Лодкой, и все, что делается с Лодкой, когда она смотрит в глаза Симе. Это едва ли не сильнейшее место и по содержанию и по живописи. Сима для меня большой человек, и, ничего не говоря, кроме нелепых стихов, он говорит моей душе очень много, он трогает и объясняет и Россию и людей вообще больше всех. Его не забудешь и не усомнишься в верности тех мыслей и чувств, которые он пробуждает. Без него «пока» не может существовать русская жизнь. Оттого и Четыхер слушает его, крестясь, и Лодка тянется к нему, и Тиунов разговаривает по душе, как, вероятно, ни с кем не будет разговаривать. И написан он превосходно. Тиунов, несмотря на массу удачных штрихов, метких, острых, вроде разговора о серебряном рубле, об уездной России и так далее говорит, для меня, уже по-готовому — особенно в разговоре с Бурмистровым о том, что возникает Россия и так далее. Тут, как и в большинстве его разговоров, я чувствую твою голову.

А сам он, пока ты о нем говоришь, — очень правдив и интригует. Лучший его разговор — это последний, с Симой. И мне кажется, что только с этого момента ты начинаешь правильно писать его разговоры, так что если бы ты писал рассказ дальше, то, думаю, дальше он стал бы говорить уже как следует, потому что, повторяю, в последнем разговоре он уже говорит, как он, а не как надо автору по каким-то там его посторонним, умным соображениям.

В Вавиле, хотя он и знаком нам, много новых черт, интересных, но он меня в этом рассказе меньше занимает.

Да, обо всех можно поговорить много, а в общем мне особенно кажется важным то, что между этими двумя мирами (господами и Заречьем) лежит какая-то безнадежно бездонная пропасть, которая не может не беспокоить зрячего человека уже самим фактом своего существования. И хорошо это сделано, что даже не поймешь, как ты ее сделал, а она зияет тут же под ногами, черная, страшная, и невольно спрашивает — как же это будет? Как с этим быть? Отвечать надо немедленно, а никаких {452} ответов нет. А большинство, как твои окуровские интеллигенты, ходят по краю этой пропасти и даже и не видят ее.

Устал я, не могу больше писать, прости дурной почерк, на пишу лежа, так как надо мне лежать побольше.

Мало пейзажа — жалко. То, что есть, хорошо. Но такое впечатление, точно ты боишься писать пейзаж. А может быть, это моя фантазия. Хорош дом, где живут девицы. Стол у исправника.

А пока прощай, Алексей, напиши мне открытку, что получил от меня это письмо, и не сердись на меня, если что не так написал. Написал, как написалось. Ужасно хочется, чтобы ты еще свободнее, еще независимее от твоих дум написал что-нибудь. Напиши что-нибудь оттуда, с Капри. Наверное же хочется тебе написать и про море и про итальянцев, и не знаю, почему тебе этого не сделать. А сколько ты пережил за это время! Открывай ворота, жарь, — надо! Что бы ты ни писал, все будет правда и тепло, если оставишь себя в покое, и нам всем будет лучше житься от хорошей твоей песни.

Говорю я тебе вздор, сам знаю, что ты все это и сам знаешь, но как мне найти ту заслонку, которую ты нащупал уже сам и стал открывать в этом рассказе, и стал глядеть на божий мир, как раньше, свободными глазами художника, верного только своей правде, своей песне?

Смелее, милый Алексей!

Голубчик, прости, ты можешь обидеться на эту фразу — но пойми меня — если хочешь по-хорошему отнестись — то, кроме большой любви к тебе, ничего в этом письме не найдешь.

Твой Л. Сулержицкий.

Поклон Марии Федоровне[cclxv]. Ее ножик, что она подарила, все у меня, и я часто вас вспоминаю.

73. Л. А. Сулержицкий — А. М. Горькому [cclxvi]

16 нюня 1910 г.

Ессентуки

Милый, дорогой Алексей, я переехал на месяц в Ессентуки, и потому мой адрес пока другой. Получил твое письмо и весьма возликовал. Вижу, что ты бодр, весел, не утратил аппетита к песням, солнцу, смеху и даже горю человеческому — вещь по нонешним временам редкая.

Я, кажется, скоро начну менять жизнь — больше не могу. Но об этом пока помолчим[cclxvii].

Слушай, Алексей, а нельзя мне прочесть твои пьесы?

А уж как бы я рад был! Пришли, если есть у тебя лишний экземпляр. И пришли сюда, — сейчас я свободен, и как бы хотелось {453} прочесть! Пришли, ведь наверное же у тебя найдется лишний экземпляр. Милый, сделай это. Именно сюда.

Читаю дальше «Городок Окуров» — замечательно хорошо. Прекрасный отзыв был в «Киевской мысли», я отложил и хотел послать тебе, но с переездом где-то затерялась проклятая газета.

Поищу, — может быть найду, тогда пришлю. Хорошо там почувствовали красоты и самобытность языка. Очень хорошо убийство Симы и самочувствие Вавилы — совершенно неожиданное. Смело это написано. Хорошо они втроем впотьмах с трупом сидят и разговаривают. Дальше завтра будут читать — интересно, что дальше будет со всеми ними.

А ты знаешь, что чуть-чуть было Москвин и Александров не поехали к тебе этим летом[cclxviii]. Их посылали сюда, в Ессентуки, но им так безумно захотелось к тебе съездить, что они было совсем уже решили двинуться с дороги на Кавказ, свернуть к тебе, — остановила маленькая подробность: у Александрова не оказалось не только заграничного, но даже и русского паспорта, так что уж поехали в Ессентуки. Узнав, что я буду тебе писать, очень просили послать тебе поклоны, присоединяются также Константин Сергеевич и Мария Петровна, которые вместе с Москвиным и Александровым посылают тебе и Марии Федоровне свой привет.

Я пью какую-то соленую сволочь из никелированной трубки и хожу в зеленом галстуке, — говорят, что от этого проходят почки, — может быть, все может быть. Я дошел до того, что если бы сказали, что надо стоять на голове, то стоял бы. Вообще можно меня класть, ставить, поить, завязывать зеленый галстук и производить надо мной прочие операции — мне все равно.

Пока целую тебя, дорогой, и кланяюсь Марии Федоровне, поблагодари ее за приписочку! — был тронут — не забыла еще, стало быть, меня. Скоро помру. Всего хорошего, дорогой мой. Пришли же, пришли сюда пьесы. Меня очень занимает актер, заговоривший человеческим языком.

74. А. М. Горький — Л. А. Сулержицкому [cclxix]

Июнь 1910 г.

Слушай!

было так: приехал я в Неаполь, закружился в тамошней суматохе и незаметно, впопыхах, проглотил что-то вроде бомбы, — она разорвалась во внутренностях моих, и мои печенки, почки, селезенки покрылись многими ранами, отчего я начал скрипеть зубами, кататься по полу — вообще умирать. Может быть, это я съел чайный стакан. И вот, значит, помираю. Профессора приехали из Неаполя, {454} люди очень серьезные и хотя говорят по-итальянски, ma molto male per me[136].

Вдруг — все хорошее, как и все смешное, совершается вдруг, — вдруг, говорю, является кавказский человек Пурценадзе.

«Памырайш? Жить не хочишь? Какоэ право памырать имэйшь? Я тебэ приехал кавказку революцию рассказыть, а ты памырайш? Пэрестан!»

Я исхохотался и перестал. Перестань, пожалуйста, и ты. Не надобно помирать! Это тебе не идет, как зеленый галстух. Сними-ка его! Это, наверное, от галстуха у тебя мрачная мысль завелась.

Пьесу прислать не могу — нет переписанного экземпляра, да и неинтересна она для тебя. Но, переписав — пришлю[cclxx].

А вот нечто вроде водевиля[cclxxi]. Приехал недавно землячок и рассказал мне изображенный случай, а я — написал.

Жалко мне, что Москвин с Александровым не попали сюда — очень я этих людей люблю и хорошо помню их милые рожицы. Вообще — я все помню. А ты — не скули.

«Окуров» — это, брат, очень плохо. «Кожемякин», может быть, лучше будет. Почитай.

А умирать — не торопись. Галстух же обязательно сними. Это он путает твои почки, наверное он!

Лучше — будь здоров!

Кланяйся всем знакомым. Мария Федоровна кланяется. Эх, кабы ты приехал сюда! Вот бы где я тебя вылечил! В два дня все почки выскочат! Очень хорошо здесь. Приезжай? Будем писать фарс. А то комедию! Приезжай, старик!

А. Пешков.

75. К. С. Станиславский — Л. А. Сулержицкому [cclxxii]

Конец июля – начало августа 1910 г.

Кисловодск

Дорогой Сулер,

пишу Марджанову, что, если ему некогда, чтоб он передал Гзовскую Вам[cclxxiii]. Мне не пришлось с ней заняться летом, и потому она совсем беспомощна.

Раз что Марджанов ведет общие репетиции, Вы поймете, что нельзя затрагивать его самолюбие; поэтому, чтобы приготовить Вам ход, я пишу ему.

Кроме того, подойдите как-нибудь к костюмам. Из письма Крэга Вы поймете, что он сам не имеет почвы. Чувствую, что костюмы падут в конце концов на нас. Когда я приеду, мы все должны будем, первым долгом, навалиться на костюмы. Будьте же {455} готовы к этому, тем более что Марджанову, который в курсе костюмов, придется вести народные сцены.

После костюмов мы с Вами должны навалиться на Качалова и Гзовскую, пока Марджанов слаживает общий ансамбль[cclxxiv].

Берегите силы. Работайте систематически и отдыхайте. Силы нужны впереди.

Игорь очень болен, и мы проводим тревожные дни.

У него обострившийся колит с лихорадкой. Изнурен, исхудал, измучен. Лежит третью неделю в кровати, не считая прежних двух недель.

Обнимаю, люблю.

Ваш К. Алексеев.

76. Л. А. Сулержицкий — К. С. Станиславскому [cclxxv]

1 августа 1910 г.

Москва

Дорогой Константин Сергеевич, не падайте духом, успокойтесь, все это пройдет скоро. Игорек (так мне кажется) в таком возрасте, когда такие вещи случаются часто. В его возрасте я постоянна болел желудком с большими болями и жаром и потом само все соскочило и больше не повторялось. Я был также худ и бледен, все говорили, что у меня будет туберкулез и что в девятнадцать лет я помру и так далее. А как видите, ничего этого не было, и был я здоров и крепок и вынослив на редкость. Это такие годы. Я помню, как я валялся на телеге по несколько раз в лето от болей и слабости желудка, или там кишок, не знаю уж чего.

А все вы изнервились и устали потому, что живете неуютно, на юру, среди чужих людей, в чужой стороне, и потому все воспринимается острее. Читаете газеты, читаете про холеру, и это тоже нервит. А почему Вам бояться холеры? — Шансы на то, чтобы заболеть, почти равны нулю при вашем образе жизни. При всех тех возможностях ежедневной, ежеминутной смерти от всяких случайностей и опасностей, постоянно угрожающих нашей жизни со всех сторон, холера является совершенно ничтожной причиной. Видите же вы ее только потому, что ежедневно услужливые репортеры, зарабатывая по 5 к. за строчку, преподносят вам сведения о ней жирным шрифтом.

Если бы они писали также о всех смертях от других причин, то жить было бы невозможно. Да прочтите на последней странице главу — «Жертвы трамвая», «Жертвы автомобиля», «Смерть от ушиба, ожога и т. д.» и вы увидите, что этих смертей не меньше, если не больше, чем от холеры.

Чепуха! Это все делают газеты, это состояние духа.

{456} Жить вообще очень тяжело, это я согласен, — но возможно. Надо только покойнее относиться ко всему и терпеть, терпеть.

Я постараюсь найти интересную книжечку Игорю и если найду, пришлю. Поцелуйте его от меня. Я уверен, что он вовсе не так плохо себя чувствует, как это кажется вам. То есть я хочу сказать, что смотреть на то, как болеет близкий, гораздо мучительнее, чем самому болеть. Как, например, хорошо чувствует себя человек в жару, а между тем это самое страшное для окружающих, которые следят за каждой десятой на градуснике. Тяжело болеть, когда на спине семья, которая после твоей смерти пойдет по миру, а так если больших болей нет, болеть не так уж мучительно. Это все преувеличено, как сидеть в тюрьме и тому подобные вещи. Конечно, сердце болит глядеть на близкое любимое существо, лежащее в кровати, но стоит только на минутку перенестись в его положение, чтобы успокоиться и перестать нервничать. Когда случилось мое горе с Митей, я был в таком состоянии, в таком ужасе, в такой растерянности и оцепенении, что такого напряжения не мог бы перенести, если бы не сам Митя, который совсем по-другому отнесся и относится к своей болезни. Я помню, что когда он падал при попытке стать на ноги и при этом смеялся и говорил — «Нет, не выходит пока» — от этого смеха и этого «пока» — я должен был уходить в другую комнату, где плакал, по нескольку часов, не имея возможности успокоиться. И только потом, глядя на его ясное лицо, я стал переноситься в его самочувствие, и острота, нервность моих страданий исчезли — стало легче жить и мне и от этого и им.

Это уж так мудро устроено, что страдания близких ощущаются больше своих страданий, вероятно затем, чтобы побуждать нас помогать им, заботиться о них. И надо страдать, и надо болеть, но не надо нервиться, теряться, потому что от этого делается тяжело жить и нам и всем окружающим. И вот тут мне помогает, когда я мысленно переношусь в положение больного.

Простите, что пишу Вам по этому поводу, но по письму Вашему я чувствую, что Вы очень болезненно страдаете и растеряны, и стараюсь Вам сказать то, что помогает мне в таких состояниях.

Театр? Первое, когда я приехал, — на сцене и во всем театре шли работы по «Miserere» и ремонту всего театра, но что делать мне, было совершенно неясно, так как никаких указаний — ни одной строчки ниоткуда не было.

Я полагал, что мое дело «Гамлет», но тут стали говорить, что «Miserere» надо ставить первым, и я ничего не понимал. Злой, я стал было собираться телеграфировать Владимиру Ивановичу: «Что мне делать», но совершенно случайно Кириллин сообщил мне, что Владимир Иванович написал ему, что «18‑го июля приедет Сулержицкий, который примет от Вас освещение всех пьес и вообще освещение». Что стоило написать мне об этом хоть открытку?

{457} Я тотчас же стал ставить пьесы одну за другой и записывать освещение, а заодно и ремонт по декорациям и бутафории. В то же время все пьесы занесены теперь на план, с таким указанием мебели и предметов освещения, как фонари, бережки, щитки и т. д.

Каждый день осматривал, как производится ремонт, потому что я ясно понял, что если я сам не кончу с ремонтом старых пьес до-начала работ по «Гамлету», то пойдет обычная каша — сцену будут занимать под ремонт и т. д.

Теперь с 3‑го августа сцена будет абсолютно свободна от ремонта.

В освещении страшный беспорядок, — но это все мною устроено, и я ручаюсь, что можно сделать так, что освещение всегда будет одинаково во всех пьесах, и не будет хищений, если дадут сделать лишь то, что я считаю нужным.

Вы говорите — «работайте систематически и не утомляйтесь». Невозможно.

С 20‑го июля я ежедневно с девяти утра и до семи вечера смотрел пьесы, руководил ремонтом декораций и бутафории и принимал освещение. И только благодаря этому я 3‑го августа окончу все пьесы. Иначе это растянулось бы до 15 августа минимум.

«Мудрец», «Месяц в деревне», «Три сестры», «Вишневый сад», «Дядя Ваня», «У царских врат», «Бранд», «Синяя птица», «Ревизор», «Царь Федор», «Горе от ума», «На дне» и еще что-то, уж не помню.

В театре темно, холодно, пыль невозможная, стулья все сдвинуты, плотники стучат в зрительном зале, сквозняки, шумно — то есть какие-то угольные копи, а не театр.

Но все же я добр, и меня хватит на «Гамлета». А уже там видно будет, что будет после.

С 3‑го августа освещаю «Гамлета» и ставлю декорации, — в то же время Марджанов репетирует.

Обида мне большая. Так мне хотелось все, что я люблю в «Гамлете», передать актерам, пока у них ничего нет, и направить их куда следует, а вместо этого опять фонари, бережки, ширмы и бутафория. Но я понимаю, что надо скорее, и потому пусть будет так. Терпение.

Невозможно даже и думать, чтобы раньше 12‑го – 15‑го августа я мог бы хоть что-нибудь тронуть, кроме декораций и освещения. Ни костюмов и ни Гзовской.

Пока так и стоит, — а завтра или послезавтра я напишу Вам, как будет дальше.

Пока что целую вас всех, будьте добры, не падайте духом, дорогие Алексеевы все — Мария Петровна, милая, Игорек, а главное — Вы сами. Кира Константиновна покойнее вас всех — я уверен!

Живу пока один, в доме клеят обои, и неуютно, и тоскливо без своих.

{458} Целую всех!

Крепче, господа! Ничего не бойтесь!

Совершенно не думайте о театре. Все, что возможно, — все делается бодро и энергично и в такой стадии, когда вы совершенно не нужны пока.

И будьте покойны, все будет хорошо!!!

Date: 2015-09-17; view: 286; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию