Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Вечер семнадцатый 16 page
Эту роль, с глубоким проникновением в душу злодея, с метким идейным прицелом и в точном пластическом рисунке, играл молодой Акакий Васадзе. Через тридцать шесть лет после премьеры «Разбойников» народный артист СССР Васадзе на мою просьбу поделиться своими воспоминаниями любезно прислал мне письмо с рассказом о своей работе 1. Вот оно: «В 1931 году в театре имени Руставели Сандро Ахметели вместе с сопостановщиком Шота Ахсабадзе, художником Ираклием Гамре-кели и композитором Вано Гокиели начали репетировать „Разбойников" Шиллера. Мне была поручена роль Франца Моора. Это была не первая встреча с данной ролью. Еще в 1921 году в Батуми, куда я попал в первые дни установления Советской власти как демобилизованный солдат и поступил в труппу местного театра, мне предложили срочно, за четыре репетиции, заменить в роли Франца заболевшего М. Г. Геловани. Я выучил текст назубок, но ничем не мог прикрыть свою актерскую беспомощность, играя роль в чужой трактовке и в чужих мизансценах. Итак, имея горький опыт по этой роли, я решил вместе с режиссурой глубже войти в характер Франца Моора, понять ход идей молодого Шиллера. У Сандро Ахметели созрел смелый замысел постановки: на фоне семейной трагедии Мооров показать борьбу передовой части немецкого народа против тирании и против всего, что питает злобные, эгоистические страсти. В спектакле было необходимо передать революционный дух движения «Бури и натиска». Было восстановлено первоначальное название пьесы „In Tiranos!" („На тиранов!"). Целый ряд сцен без нарушения основной фабулы был переработан. Вспоминаю свой первый выход. В семье Максимилиана Моора, владетельного князя Франконип, большой праздник; больной старик Моор устроил в своем дворце прием в честь дня рождения своего первенца Карла. Придворные поэты декламируют стихи, посвящая их Карлу, слух старика услаждает пением Амалия, пареченная Карла. 1 Письмо А. А. Васадзе подвергнуто, с согласия автора, литературной обработке и несколько расширено за счет цитат и некоторых дополнений. ¶Непрерывно звучащая мелодичная и тихая музыка Вано Гокиеля наполнила эту сцену какой-то особой безмятежностью; ослабленный болезнью, умиленный от избытка чувств к любимому сыну, старик засыпал. По знаку Амалии присутствующие склоняются в глубоком поклоне, чтобы покинуть покои герцога, как вдруг раздавалась сухая барабанная дробь, к которой присоединялись басовые звуки деревянных и медных инструментов; барабан бил все громче и отчетливей, музыка нарастала, а затем резко обрывалась... На этой неожиданной паузе выходил Франц Моор в домашнем костюме, заложив левую руку за спину. На вид ему было лет 18—20, худой, элегантный, без видимых примет порочности; внешним обликом он был похож на одного из молодых аристократов, глядящих с портретов картинкой галереи дворца. Внезапный музыкальный обрыв служил сигналом, по которому все придворные на секунду замирали на своих местах, затем, после резкого поворота Франца, пронзенные его взором, они удалялись со сцены. Франц вытаскивал из-за спины руку, в которой держал, точно нож, свиток-письмо. Эта первая сцена каждый раз давала мне такой творческий импульс, такое физическое самочувствие, что я совершенно освобождался от профессионального волнения и испытывал другое, особое волнение, в результате которого сливался с образом. В чем же тут был секрет? Дело в том, что Франц держал в руке подложное письмо, на составление которого было потрачено немало душевных сил, письмо, которое, оклеветав Карла, должно было убить у отца любовь к первенцу и убить самого отца. Для молодого честолюбца решался вопрос всей его жизни, и его волнение было вполне объяснимо; это обстоятельство озаряло мое воображение и толкало меня к действию. Я ощущал, что Франц так же переживает и волнуется, как и я переживал и волновался за свою судьбу, только с той разницей, что я волновался за свою актерскую судьбу и не прибегал к аморальным средствам, а он — за свое преуспевание в жизни, во имя которого все средства были хороши. Верное психофизическое самочувствие, точное видение цели помогало мне ощущать роль в ее движении, придавало моей речи динамизм и напружинивало пластику образа. Все это вселяло в меня веру в исполняемую роль, и я чувствогал Франца в „самом себе". Провожая удаляющихся придворных, я правой рукой преграждал путь Амалии и тихо, с большой внешней выдержкой, начинал с нею диалог, во время которого мое внутреннее волнение передавали лишь срывающиеся на последних словах фразы интонации... Это было моей первой разведкой: как воспримет Амалня клевету на Карла, как отнесется к моим доселе затаенным чувствам. Получив категорический отказ Амалии, услышав, что ее сердце принадлежит только Карлу, разъяренный Франц после ухода девушки выливал свою злобу на жалкие добродетели века и, подбодрив себя таким образом, грубо обрывал сон отца. Франц готов был задушить его, но, сдерживая себя, он мягко, проникновенным голосом сообщал о пись- ¶ме, якобы полученном из Лейпцига. Так клевета была пущена в ход. Вторая картина спектакля шла в таверне, и в ней действовали Карл и его товарищи — студенты. Низкие своды пивного подвала оглашались мощным хором революционных песен, вольнолюбивые германские юноши пели стоя и казались мифическими Атлантами, которые своими плечами поддерживали своды подвала. Получив гневное отцовское послание, Карл стремительно убегал из таверны по лестнице вверх — создавалось такое впечатление, будто Карл хотел выпрыгнуть из глубокой ямы. Этот эпизод заострял трагический накал действия. Картина, начавшаяся гимном студентов, затем переходила в сцену клятвы — быть мстителями! Сцена клятвы была решена пластически столь выразительно, что даже не знающие грузинского языка понимали значение этого эпизода. Еще более выразительна была пластика сцены в Богемском лесу...» Второй акт трагедии начинается монологом Франца: «Это тянется слишком долго; доктор думает, что он поправляется. Жизнь старика — целая вечность! Предо мной открывался бы свободный, ровный путь, если бы не было этого досадного, цепкого куска мяса, который, как подземный пес в волшебной сказке, преграждает мне дорогу к моим сокровищам... Неужели мой гордый дух должен быть прикован к улиткоподобному движению материи? Потушить лампаду, в которой и без того догорают последние капли масла,— вот и все. И все-таки я не хотел бы это сделать сам...» Вспоминая этот монолог, А. Васадзе пишет, что произносил он его «в сопровождении музыки, которая подчеркивала взбудораженный, стремительный ритм действия». У Франца рождается адский замысел: он заставляет одного из своих приближенных прикинуться солдатом, вернувшимся с поля битвы и видевшим гибель Карла, который пошел на заведомую смерть потому, что не мог снести проклятия отца. План рассчитан на то, что страшная весть должна убить старого Моора. Стены замка оглашались плачем, стонами и криками: «Умер!» На фоне этой общей скорби звучали победные звуки барабанной дроби и свистящих флейт — знакомая уже нам музыка Франца. И актер произносил свой триумфальный монолог, жуткий монолог ликующего отцеубийцы: «„Умер", кричат они, „Умер!" Теперь я — господин. Во всем замке вопль — „Умер!" А что, если он только спит?.. (Закрывает отцу глаза.) Прочь теперь эту тягостную маску кротости и добродетели! Теперь вы увидите Франца нагим, как он есть, и ужаснетесь... Мои брови нависнут над вами, как грозовые тучи, мое имя властелина промчится над этими горами, как грозовая комета... я всажу острые шпоры вам в мясо и пущу в дело бич... Бедность, нищета и рабский страх — вот мои цвета: в эту ливрею я вас одену». Продолжая воспоминания, актер пишет: «Особенно памятно мне начало третьего акта. Дворцовый бал, устроенный Францем в честь своего восшествия на престол. ...Под звуки полонеза спускались пары в масках, их движения — ¶подчеркнуто строги, а темп — нарочито замедлен, и это придавало шествию торжественно-траурный характер; создавалось впечатление, что людей насильно заставляют двигаться, будто ноги танцующих им не подчиняются. И на этом фоне порхал один лишь Франц, как бы злорадствуя, предвкушая свою победу и издеваясь над пастором Мо-зером, приглашенным па этот бал. Но стоило Мозеру намекнуть иа его тяжелые грехи — „отцеубийство" и „братоубийство", как Франц терял почву под ногами, растерянно садился в кресло, прикрываясь плащом. Гости окружали нового владельца замка тесным кольцом, сверкающие из-под масок недружелюбные глаза, устремленные со всех сторон на Франца, заставляли его беспомощно сползать с сидения. Франц, весь съежившись, намеревался незаметно удрать из зала, как вдруг перед ним вырастала грозная фигура одной из масок; отступать было некуда, молниеносным жестом набросив плащ на противника, Франц, как в убежище, бежал назад, к престолу, и оттуда неистово приказывал продоля«ать танец. Но маски не двигались с места; тогда разъяренный Франц хватал за руку даму одного из своих противников и, вместе с нею пройдя 10—12 тактов, вызывающе бросал ее на пол, а сам, встав спиной к зрительному залу, визгливыми окриками, точно подстегивая всех присутствующих ударами хлыста, заставлял танцевать и, переждав секунду, горделиво пробирался между танцующими парами... Так победа оставалась за ним. В следующей сцене Франц появляется с бокалом вина, желая подавить страх, постепенно разгорающийся в его душе. Он набрасывался на старого честного слугу Даниэля, подозревая его и Амалию в заговоре. Старик клялся в своей невиновности, но Франц ему не верил. Сцену прерывала группа новых мужских масок, и это окончательно убеждало Франца в существовании заговора. Третий выход своего героя я играл с особым увлечением. Подвыпивший Франц всенародно объявлял Амалию своей невестой. Вместо интимного диалога, как написана эта сцена у Шиллера, режиссура решила провести ее на людях, и это требовало внутреннего оправдания со стороны исполнителей. Одно дело, когда Франц получает, пощечину от Амалии наедине, а другое, когда он оскорблен публично. Неистовство Франца тут доходило до апогея, он бросался на Амалию, хотел при всех ее опозорить, сорвать с нее платье. В этот миг Амалия, выхватив у Франца шпагу, давала сигнал окружающим, а они, обнажив оружие, бросались на пего. Вскочив на кресло и прижавшись к спинке, перепуганный Франц истошно кричал, что они не смеют посягнуть на семисотлетнюю славу рода Мооров. Толпа останавливалась от этого отчаянного крика; Амалия в нерешительности бросала шпагу и, падая на пол, рыдала, а Франц, увидев, что опасность миновала, осторояшо спускался со своего кресла, как бы проверяя ногой твердость почвы, а затем резко садился в кресло. Моей последней картиной в спектакле была сцена самоубийства Франца. Преследуемый фуриями страха, он вылетал на сцену с обнаженной шпагой в правой руке и плащом, обернутым вокруг левой руки. Пронесшись по лестнице вниз, он с отчаянным криком останавливался па шестнадцатой ступеньке, на которой лежала иреграж- ¶ему путь тень. С воплем отчаяния Франц падал как скошенный но затем медленно, совершенно обессилев, поднимался и, полосуя шпагой тень, убеждался в ее бестелесности и направлялся нетвердыми шагами к креслу. За сценой гремели голоса разбойников, окруживших замок,— это Карл вел свой отряд мстителей. Усевшись в кресло и поджав под себя левую ногу, Франц оставался в такой застывшей позе, вздрагивая при каждом крике за стенами замка. На какое-то время наступала тишина. В комнате был только старый слуга Даниэль, сурово осуждавший своего господина. Я как актер ощущал огромное нервное перенапряжение; мое физическое состояние полностью соответствовало моему видению внутреннего мира Франца, который, совершив злодеяния, утратил все свои духовные силы. Но эмоциональная напряженность не мешала ни мне, ни моему партнеру Даниэлю отработать с помощью режиссуры малейшую деталь роли. В этой ответственной сцене был рассчитан каждый шаг, каждое движение. Мне особенно хорошо было, когда я, то есть мой герой, устроившись, как ребенок, у ног Даниэля, умолял молиться за него и рисовал себе страшные картины адских пыток. Франц лихорадочно лобызал руки старому слуге, вставал перед ним на колени и тут же грозил ему, смеялся над своими страхами и неожиданно переходил от смеха к рыданиям. Я просил взять шпагу и убить меня, а получив отказ, волочил за собою шпагу, держа ее за острие. Затем выпрямлялся, но, потеряв равновесие, падал на ступеньки и скатывался вниз. Мгновенно вскочив на ноги и приставив к животу острие шпаги, я опирал рукоятку о спиику кресла и, наклонившись, наваливался всем телом на шпагу (пропуская острие под рубашку),— создавалось полное впечатление, что я прокалывал себя насквозь. Затем я плашмя падал на пол и так замирал. Врывались разбойники, и один из них кричал: „Он предупредил нас. Уберите ваши мечи, вот он лежит, как дохлая кошка". К концу своего письма А. А. Васадзе пишет: «Все эти физические задачи я делал с такой верой, с таким воодушевлением, что совсем не чувствовал усталости и, кажется, тут же смог бы вторично сыграть всю роль. Конечно, все это достигалось каждодневным тренажем и строгим режимом», * * * На этом мы вынуждены закончить наш рассказ о постановке «Разбойников». Конечно, сказанного недостаточно, но мы попытались сделать все, что могли. Современное решение трагедии молодого Шиллера — проблема чрезвычайно сложная. Космический плап чувствований героев, их безудержный темперамент, эпический размах речи — все это должно быть внутренне оправдано и окрашено сдержанностью. Мечтой о таком обновленном Шиллере мы заканчиваем эти беглые заметки об одной из счастливейших попыток постановки драматического первенца великого поэта «Бури и натиска».
¶ВЕЧЕР ДВАДЦАТЬ ТРЕТИЙ «И ВСЮДУ СТРАСТИ РОКОВЫЕ...» Виктор Гюго «Мария Тюдор». 1833 НАРОДНЫЙ НАЦИОНАЛЬНЫЙ ТЕАТР (TNP) ПАРИЖ - МОСКВА. 1957 ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО. Если искать слова для пролога театра XIX века, века, вышедшего из бури французской революции 1789 года, то вот слова самые подходящие: «Граждане, вспомните о том, что в прошедшие времена во всех театрах на потеху королям и их дворцовым прислужникам унижали, позорили и гнусно высмеивали самые уважаемые классы державного народа. Я решил, что пришло наконец время отплатить им тем же и позабавиться нам на их счет». Эти слова «От автора» говорились 13 октября 1793 года перед началом пьесы Сильвена Марешаля «Страшный суд над королями», а слушала их толпа санкюлотов, заполнявшая обширный зал Театра Республики. Но революция по только «позабавилась» монаршей короной и головой, не только разгромила класс аристократов — революция разрушила самые основы феодального общества, повсеместно стимулировала борьбу с крепостничеством и открыла пути для национально-освободительных движений. По словам В. И. Ленина, «она сделала так много, что весь XIX век, тот век, который дал цивилизацию и культуру всему человечеству, прошел под знаком французской революции» ', Театр — самое народное из искусств — вырвался из уз монополии королевской труппы и, обретя свободу, смело откликнулся на зов революции: со сцены заговорила героическая трагедия, призывающая к выполнению гражданского долга: здесь рождалась злободневная политическая сатира, бичующая дворянский паразитизм и трусливое соглашательство; здесь появились социальная мелодрама, восхваляющая патриотические добродетели, и веселый народный водевиль со злободневными куплетами, музыкой и танцами... На революционной сцене расцвел гений величайшего трагического актера Франции — Жозефа Тальма. Но последующая победа буржуазии, воцарение Наполеона Бонапарта приостановили революционный порыв истории. Наступила эпо- 'Ленин В. И. Поли. собр. соч., т. 38, с. 3G7, ¶ха реакции, в тиши которой упрочился капиталистический уклад жизни, ставший карикатурой на блестящие обещания просветителей. Первым страстным протестом против нового буржуазного порядка и попыток дворянства вернуть свое былое значение становится июльская революция 1830 года — своеобразное выражение «романтического взрыва» в сфере политических отношений. «Романтизм — это либерализм в искусстве»,— провозгласил Виктор Гюго накануне революции. Слово «либерализм» происходит от слова la liberté — свобода. Так были провозглашены свобода от сковывающих догматов классицизма и свобода от деспотии старого режима. Свобода от ханжеской морали буржуа и свобода сильной, борющейся личности. Свобода воли, свобода мысли, свобода творчества — одним словом, «романтизм — это либерализм в искусстве»! Романтизм, прежде чем развернуть великую битву за новое искусство, выразил свое эстетическое кредо в грандиозном Прологе, написанном Гюго в виде предисловия к своей исторической драме «Кромвель». На этих «скрижалях романтизма» были начертаны главные идеи и лозунги нового направления. «...Время настало! И странно было бы, если бы в нашу эпоху, когда свобода проникает всюду, подобно свету, она не проникла бы в область, которая по природе своей свободнее всего на свете, в область мысли... ...Поэзия нашего времени есть, следовательно, драма; особенность драмы — это ее реальность; реальность возникает из вполне естественного соединения двух форм: возвышенного и гротескного, сочетающихся в драме так же, как они сочетаются в жизни... ...Драма должна быть концентрирующим зеркалом, зеркалом, которое не ослабляет цветных лучей, но, напротив, собирает и конденсирует их, превращая мерцание в свет, а свет — в пламя. Только в этом случае драма может быть признана искусством» '. За теоретическим Прологом романтизма последовало его блистательное творческое самоутверждение. Гюго написал одну за другой семь романтических драм: «Марион Делорм», «Эрнани», «Король забавляется», «Лукреция Борджиа», «Мария Тюдор», «Анджело», «Рюи Блаз». В них'люди, вышедшие из недр бесправного народа, обличают сильных мира сего — королей, правителей и, несмотря на свое трагическое одиночество, преисполнены душевной энергии, бурного темперамента и пламенной веры в торжество добра. Острые контрасты возвышенного и злодейского, прекрасного и гротескного через яркую живопись исторических сюжетов выражали противоречия века. Титаническая борьба добрых и злых сил приводила к «возобладанию прекрасного» и делала трагическое одиночество мыслящего борца условием его внутренней свободы, и это придавало романтической драме огромный волевой накал. Новая драма утверждала себя в зрительных залах под свист и крики врагов романтизма и под аплодисменты его сторонников. Бу- 'Гюго Виктор. Собр. соч. М., 1950, т. 14, с. 95, 105, 109. ¶шующий зал на премьере «Эрнаии» стал исторической баталией, выигранной новым искусством. Даже прославленные актеры Комеди Франсез должны были признать требования нового репертуара. В Париже рождались новые театры, на подмостки которых поднялись вдохновенные актеры-романтики: Бокаж, Леметр, Мари Дор-валь. На английской сцене блистал Эдмунд Кин, а в Германии стяжали себе славу пылкие Флек и Девриент... Но романтический порыв должен был скоро схлынуть: сильные и страстные чувства одинокого бунтаря сталкивались с прозой обыденности, и отыскивать утешение в мечтательном пафосе становилось все затруднительней. Романтизм вступал в полосу внутреннего кризиса. Этот поворот в эволюции стиля отчетливо виден в поэтическом театре Альфреда де Мюссе. Сохраняя романтические сюжеты и романтического героя, Мюссе через легкую иронию своего стиля раскрывал их искусственность и надуманность. «Шутливая трагедия» — такое парадоксальное жанровое определение дано автором пьесе «Любовью не шутят»; так можно было бы назвать и другие драматические творения Мюссе — «Фаптазио», «Подсвечник». Драматические и комические планы здесь непрерывно меняются. И поэтому представляется вполне естественным, что Мюссе поело многих трагикомических пьес создал трагедию «Лорензаччо», в которой вылил весь запас горечи и негодования. Это большое историческое полотно, написанное с шекспировской свободой и страстностью, было вполне современным. Мир старинной Флоренции, при всей пластической подлинности обрисовки, воспринимался как современный мир — опустошенный, холодный, развратный и бездумный. Так романтизм переходил к формам реалистического искусства, и этот эстетический процесс был отражением внутренних изменении общества. Социальный антагонизм нарастал с такой силой, что к середине XIX века, в 1848 году, произошли революции в ряде западноевропейских стран — во Франции, Германии, Италии и Испании. Революция внесла повсюду ясность в классовые отношения. На арену истории вышел пролетариат — истинный «могильщик» капитала. Противоречия буржуазного общества обнаружились во всей езоей суровой правде, никаким романтическим иллюзиям места ужо но оставалось, и искусство, отражая прозу Жизни, естественно, определилось как искусство реалистическое, а ополчаясь против этой неприглядной прозы, стало искусством критического реализма. Свои главные победы новый стиль одержал в форме романа, т. е. исследуя действительность, ее главные конфликты и закономерности, ее типические характеры и механику человеческих страстей. Эти же принципы реализм намеревался перенести и в драму. Бальзак писал: «Теперь в театре возможно показывать только правду, то самое, что я пытался ввести в роман». Эти слова могли бы послужить прологом к драмам Бальзака, но реализм, устраняя из искусства всякую условность, исключил п прологи... ¶Поэтому мы вынуждены вести свой краткий рассказ, не прибегая к этой привычной уже нам форме. Ноиая реалистическая драма не поднялась в первые послереволюционные десятилетия до уровня романа '. С одной стороны, сказывались еще не преодоленные традиции романтической мелодрамы, с другой — мешали цензурные преследования, а также боязнь пьес острокритического содержания со стороны театральных предпринимателей. Реалистическая драматургия закрепилась на драматической сцене только после того, как отказалась от главных завоеваний критического реализма и, объявив себя «драматургией здразого смысла», занялась по преимуществу бытописательством, с легкими морализующими уколами в адрес буржуазного общества. Лучшая пьеса этого направления «Дама с камелиями» Александра Дюма — сына (1852). И все же реализм восторжествовал в театре, осуществив главные свои победы в современном истолковании шекспировских ролей такими великими трагическими актерами века, как Росси, Сальвини, Аделаида Ристори, Аира Олридж. Важнейшим рубежом в дальнейшей социальной истории XIX века становится 1871 год, год Парижской коммуны — первого опыта пролетарской диктатуры, осуществленного народом Франции. Однако идеология пролетариата, марксистская философия в эти годы еще не становится ведущей силой в сфере творчества. На искусство того времени, особенно на натурализм, воздействовали позитивистские философские учения. Это сказывалось в перенесении законов естествознания на жизнь человеческого общества. Следуя концепции позитивизма, натуралистическая теория рассматривала человека как биологический индивидуум и, преувеличивая значение наследственности и среды, декларировала отказ от социального обобщения. Целью искусства было объявлено изображение «жизни, как она существует сома по себе», без особой попытки дать ей оценку и выяснить ее внутреннюю логику. Тем не менее, в силу своей образной природы, искусство не могло полностью оторваться от общественной практики и постоянно испытывало тяготение к обобщенному изображению жизни и человеческого характера. В этой сказывалась устойчивость традиций критического реализма, получившего свое новое развитие в творчестве крупнейших писателей эпохи. Самые значительные достижения драматургии западного театра рубежа XIX — XX веков связаны с именами Г. Ибсена, Б. Шоу и Г. Гауптмана. Творчество Генриха Ибсена сосредоточило в себе самые существенные черты прогрессивного направления современного искусства: остроту социальной критики, неотрывной от проблем нравственного плана; доведение личных, семейных конфликтов до столкновений большого общественного масштаба; глубокое изображение внутрен- 1 Наиболее яркие образцы реалистической драмы — это «Театр Клары Гасуль» и «Жакерия» Мериме, «Мачеха» и «Делец» Бальзака. ¶него мира человека и выход за пределы непосредственного действия, в прошлое героя,— выход, придающий драме емкость романа. Несмотря на то что в творчестве Ибсена отразились и болезненные черты века (это чувствуется, например, в безысходно пессимистических финалах его последних драм), все же в целом драматургия Ибсена выражала здоровые силы общества. В ее трагическом накале всегда ощутимы страстная социальная мысль, негодующий гражданский пафос. Черты реалистического новаторства отчетливо видны и в драматургии Бернарда Шоу. Выступая в стране с глубокими социальными противоречиями, Шоу считал, что главная задача английской драмы — беспощадная критика общественных пороков. «Я использовал здесь драматическое действие,— говорит Шоу в предисловии к «Неприятным пьесам»,— для того чтобы заставить читателя призадуматься над некоторыми фактами». Процитировав Шоу, мы снова вернулись к привычному жанру предисловий, вступительных слов и прологов. Этот вид собеседований с публикой был для Шоу излюбленной формой зачина своих спектаклей и прямого смыкания исторической тематики его парадоксальных пьес с острейшими темами современности. Вот один из примеров: от имени египетского бога Ра автор «Цезаря и Клеопатры» обращался к респектабельному партеру с такими словами: «Молчание! Умолкните и слушайте меня вы, чопорные и маленькие островитяне! Внемлите мне вы, мужчины, что носите па груди своей белый папирус, на котором не начертано ничего (дабы изобличить младенческую невинность мозгов ваших...)». Затем следовали не менее язвительные слова, обращенные к светским дамам. Пролог, повествуя о кровавых делах древних римлян, обличал современное общество, которое продоля^ает поклоняться «этому пройдохе среди богов — Маммону» и погибнет по примеру Древнего Рима, ибо «кровь и железо, на которых держится ваша вера, пали перед духом человека». Опираясь на свой немалый политический опыт, Шоу с полной отчетливостью раскрывал зависимость характеров людей от социальных условий их жизни. Он извлек на свет такие непоэтические явления капиталистического мира, как нищета, нажива, проституция, и показал, что именно на этой основе покоится благополучие и благопристойность буржуазного общества. Шоу пересматривает все сложившиеся понятия о художественной и сценической достоверности, вводит в свои комедии черты интеллектуальной драмы, во многих случаях создавая вместо реалистически конкретного образа гротесковый. По-иному принципы нового реализма развивались в немецкой драматургии — у Герхардта Гауптмана, который уроки европейского натурализма воспринял, не упуская из виду традиций немецкой бытовой драмы. В своей первой драме, «Перед восходом солнца», не лишенной ¶ряда натуралистических черт, Гауптман добился удивительной рельефности в изображении повседневных сторон немецкой действительности, раскрывая через обыденное социальный драматизм человеческих взаимоотношений. Вершиной творчества драматурга стала пьеса «Ткачи», пронизанная духом классовой борьбы и написанная с огромным лирическим вдохновением. В поисках обобщений Гауптман нередко обращался к символике («Потонувший колокол», «Гап-неле»), и тогда его мысль приобретала расплывчатый, отвлеченный характер. Зато ступая на твердую почву реализма, он достигал большой силы поэтических и философских обобщений, примером чему может служить его поздняя пьеса — «Перед заходом солнца». Во Франции натурализм, благодаря инсценировкам романов Золя, плодотворно воздействовал на практику театра и повлиял на новое поколение драматургов — таких, как Бек, Фабр, Мирбо, в пьесах которых с новой силой зазвучала критика собственнического общества. Интересные плоды дала и итальянская ветвь европейского натурализма, так называемый «веризм», представленный пьесами Верги и Капуаны. Обостренная социальная тематика этих драм из народной жизни диктовалась горячим сочувствием к угнетенным массам крестьянства и была неотрывна от традиций диалектального театра Италии. Но, помимо реалистического направления, со второй половины XIX века в европейском театре развиваются формы поэтической драмы — символистской и неоромантической (Метерлинк, Ростан), которая была своеобразной реакцией на буржуазный практицизм и тусклое натуралистическое бытописательство. Поэтическая драма звала к возвеличению духовного начала, к раскрытию затаенных глубин внутреннего мира человека. Но уход в сферы «духа» был, по существу, стремлением уйти «за пределы действительности» и в силу такой тенденции становился показателем духовного кризиса эпохи. Этот кризис с наибольшей полнотой выразился в декадентских драмах типа «Соломен» Уайлда, «Мертвого города» Д'Аннунцио, «Пулу» Ведекинда, с их культом жестоких страстей, циничной аморальности, с их болезненной чувствительностью и прямым эстетством. Это «искусство элиты» было ненавистно художникам, определяющим главное и позитивное направление искусства на рубеже двух веков. Обращаясь к декадентам, Ромен Роллан (устами своего героя Жана Кристофа) с презрением скажет: «Вы любовно лелеете недуги своего народа, его страх перед любым усилием, его любовь к наслаждению, чувственную философию, иллюзорный гуманизм — все это изнеживает и расслабляет волю и отнимает у нее все стимулы для действия», Date: 2015-09-03; view: 362; Нарушение авторских прав |