Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава двадцать первая 2 page





ГЛАВА ВТОРАЯ

ЖЕЛАНЬЕ ПРЕКРАСНОЙ ЖИЗНИ Каждая эпоха жаждет некоего более прекрасного мира. Чем глубже отчаяние иразочарование в неурядицах настоящего, тем более сокровенна такая жажда. Наисходе Средневековья основной тон жизни -- горькая тоска и усталость. Мотивбодрой радости бытия и веры в силу, способную к великим свершениям, -- какон звучит в истории Ренессанса и Просвещения, -- едва ли заметен в сферефранко-бургундской культуры XV в. Но было ли это общество более несчастно,чем любое другое? Иногда этому можно поверить. Где бы ни искать свидетельствоб этом времени: у историографов и поэтов, в проповедях и богословскихтрактатах и, разумеется, в документах, -- мы повсюду сталкиваемся снапоминаниями о распрях, ненависти и злобе, алчности, дикости и нищете.Возникает вопрос: неужели эта эпоха не знала радостей, помимо тех, которыеона черпала в жестокости, высокомерии и неумеренности; неужели несуществовало где-либо кроткого веселья и спокойной счастливой жизни? Вообщеговоря, всякое время оставляет после себя гораздо больше следов своихстраданий, чем своего счастья. Бедствия -- вот из чего творится история. Ивсе же какая-то безотчетная убежденность говорит нам, что счастливая жизнь,веселая радость и сладостный покой, выпавшие на долю одной эпохи, в итоге неслишком отличаются от всего того, что происходит в любое другое время. Носияние счастья, радовавшего людей позднего Средневековья, исчезло неполностью: оно все еще живо в народных песнях, в музыке, в тихих даляхпейзажей и в строгих чертах портретов. Однако в XV в. восхваление жизни, прославление окружающего мира еще непревратилось в обычай, еще не стало хорошим тоном, если можно таквыразиться. Тот, кто внимательно следил за повседневным ходом вещей и затемвыносил жизни свой приговор, отмечал обыкновенно лишь печаль и отчаянье. Онвидел, как время устремлялось к концу и все земное близилось к гибели.Оптимизм, возраставший со времен Ренессанса, чтобы достичь своей высшейточки в XVIII столетии, был еще чужд французскому духу XV в. Так кто жевсе-таки те, кто первыми с надеждой и удовлетворением говорят о своей эпохе?Не поэты и, уж конечно, не религиозные мыслители, не государственные деятели-- но ученые, гуманисты. Ликование, вызванное заново открытой античноймудростью, -- вот что представляет собою та радость, которую им даетнастоящее; все это -- чисто интеллектуальный триумф! Столь знаменитыйвосторженный возглас Ульриха фон Гуттена: "О saeculum, о literae! juvatvivere!" -- "О век! О словесность! О радость жизни!" -- понимают обычно вчересчур уж широком смысле. Здесь ликует в гораздо большей степенивосторженный литератор, чем человек во всей своей цельности. Можно было быпривести немалое число подобных выражений восторга, появлявшихся начиная сXVI столетия и прославлявших величие своего времени, но всегдаобнаруживается, что касаются они почти исключительно возрождения духовнойкультуры и ни в коей мере не являются дифирамбами, воспевающими радостьжизни во всей ее полноте; не говоря уже о том, что у гуманистов отношение кжизни характеризовалось умеренностью и уходом от мира, как то былосвойственно еще древнему благочестию. Лучше этих так часто цитируемых словфон Гуттена взгляды гуманистов раскрывают письма Эразма, написанные около1517 г. Вряд ли они появились бы позже, поскольку оптимизм, заставившийвырваться у него эти радостные нотки, уже довольно скоро слабеет. "По правде сказать, -- пишет Эразм в начале 1517 г. Вольфгангу ФабрициусуКапитону[1], -- не так уж я и падок до жизни, то ли из-за того, что я, каквидно, пожил вполне достаточно, ибо вступил в пятьдесят первый свой год, толи из-за того, что в жизни сей не вижу ничего прекрасного или приятногонастолько, чтобы оно своей исключительностью способно было пробудить интересу того, кому христианская вера дала истинное упование, что всякого, в мерусвоих сил хранившего благочестие, ожидает впереди жизнь гораздо болеесчастливая. И однако же, я почти с наслаждением вернул бы себе на нескольколет молодость только для того, чтобы в недалеком будущем увидеть, как я нато надеюсь, приход золотого века". Он описывает затем, насколько всегосударства Европы единодушны в своей склонности к миру (столь для негодрагоценному), и продолжает: "Я склоняюсь к твердой надежде, что не толькодобрые нравы и христианское благочестие, но также изящная и подлиннаялитература и самые прекрасные науки частью возродятся, частью расцветутвновь". Под монаршим покровительством, само собой разумеется. "Благочестивымнамерениям государей благодарны мы за то, что повсюду, как бы по обращенномук нам мановению, видим, как пробуждаются, как возникают блестящие умы ивступают друг с другом в союз ради восстановления доброй словесности (adrestituendas optimas literas)". Таково в чистом виде выражение оптимизма XVI в., основного настроенияРенессанса и Гуманизма. И видим мы здесь нечто совсем другое, чембезудержную жизнерадостность, которую обычно принимают за господствующеенастроение Ренессанса. Эразмовское восприятие жизни исполнено робости, онокажется несколько принужденным и прежде всего крайне рассудочным. Но привсем том в нем звучит нечто такое, что в XV в. вне Италии еще былонеслыханно. И во Франции, и в Бургундии к 1400 г. люди все еще находятудовольствие в том, чтобы поносить свою жизнь и свою эпоху. И что еще болеепримечательно (как параллель -- вспомним о байронизме): чем глубже человеквовлечен в мирскую жизнь, тем более мрачно его настроение. Сильнее всеговыразить глубокую меланхолию, свойственную этому времени, суждено было,таким образом, вовсе не тем, кто в кабинете ученого или в монашеской кельерешительно отвернулся от мира. Нет, в первую очередь это хронисты и модныепридворные поэты, не взошедшие на вершины культуры и неспособные черпать винтеллектуальных радостях надежду на лучшее; они беспрестанно жалуются навсеобщий упадок и одряхление и отчаиваются в мире и справедливости. Никтостоль бесконечно, как Эсташ Дешан, не повторял своих жалоб на то, что всепрекрасное в мире уже утрачено: Temps de doleur et de temptacion, Aages de plour, d'envie et de tourment, Temps de langour et de dampnacion, Aages meneur près du definement, Temps plain d'orreur qui tout fait faussment, Aages menteur, plain d'orgueil et d'envie, Temps sanz honeur et sanz vray jugement, Aage en tristour qui abrège la vie[2]. О времена соблазнов, горьких слез, Век зависти, гордыни и мученья, О времена тоски, ушедших грез, Век, чьим недугам нету излеченья, О времена конца, ожесточенья Век, в коем страх и зависть мы познали, О времена к бесчестному влеченья, Век нашу жизнь снедающей печали. В подобном духе сочинял он свои баллады десятками: монотонные, вялыевариации на все ту же унылую тему. В высших сословиях должна была царитьсильнейшая меланхолия, чтобы придворная знать заставляла своего поэтапостоянно повторять следующие мелодии: Toute léesse deffaut, Tous cueurs ont prins par assaut Tristesse et merencolie[3]. Всем радостям конец, О сколько ранили сердец Меранхолия и печаль[1*]. Жан Мешино на три четверти века позже Дешана все еще поет в том же тоне: О misérable et très dolente vie!.. La guerre avovs, mortalité, famine; Le froid, le chaud, le jour, la nuit nous mine; Puces, cirons et tant dautre vermine Nous guerroyent. Bref, misère domine Noz mechans corps, dont le vivre est très court. О жалкое, прескорбное житье!.. Война и глад нам гибелью грозят; Днем, ночью зной иль стужа нас томят; Блоха и клещ и прочий мерзкий гад Нас истребляют. Сжалься, Боже, град Сей отврати от кратких жизнью тел. Но и он постоянно высказывает горькое убеждение, что в мире все идет дурно:справедливость утрачена, великие мира сего обирают малых, малые же -- другдруга. Извечная ипохондрия доводит его, как он говорит, до гранисамоубийства. Вот как он описывает сам себя: Et je, le pouvre escrivain, Au cueur triste, faible et vain, Voyant de chascun le dueil, Soucy me tient en sa main; Toujours les larmes à l'œil, Rien fors mourir je ne vueil[4]. Злосчастный сочинитель я, Тщета и грусть гнетут меня, Печалуюсь и не ропщу, Все горше мне день ото дня: Нет сил, все боле я грущу, Одной лишь смерти я ищу. Все эти выражения настроения знати свидетельствуют о сентиментальнойпотребности рядить душу в траур. Едва ли не каждый спешит объявить, что невидел в жизни ничего, кроме бедствий, что еще более худшего следует ожидатьв будущем и что пройденный им жизненный путь он не хотел бы повторитьзаново. "Moi douloreux homme, né en éclipse de ténèbres en espesses bruynesde lamentation" ["Я скорбный человек, рожденный во мраке затмения, в густомтумане печалей"] -- так Шателлен представляет себя читателю[5]. "Tant asouffert La Marche" ["О, сколько страдал Ла Марш"] -- такой девиз избираетсебе придворный поэт и историограф Карла Смелого; одну только горечь видитон в жизни, а его портрет являет нам те скорбные черты, которые приковываютнаш взгляд на столь многих изображениях, относящихся к этому времени[6]. Ничья жизнь в этом столетии не кажется до того полной мирского высокомерия иблистательных поисков наслаждений, до такой степени увенчанной успехом, какжизнь Филиппа Доброго. Но и за его славой таится жизненная усталость егоэпохи. Узнав о смерти своего годовалого сына, он произносит: "Если быГосподу было угодно, чтобы я умер в столь раннем возрасте, я счел бы себясчастливцем"[7]. Примечательно, что в это время в слове "меланхолия" сливались значенияпечали, склонности к серьезным размышлениям и к фантазированию -- до такойстепени, казалось, всякое серьезное умственное занятие должно былопереносить в мрачную сферу. Фруассар говорит о Филиппе ван Артевелде,который размышляет о только что полученном им известии: "quant il eutmerancoliet une espasse, il s'avisa que il rescriproit auscommissaires dou roi de France" ["когда же он померанхолил некую малость, торешил, что отпишет посланцам короля Франции"] и т.д. О чем-то, своимуродством превосходившем всякие изобразительные возможности, Дешан говорит:не найдется ни одного художника настолько "merencolieux", чтобы он мог этовыразить[8]. В пессимизме этих пресыщенных, разочаровавшихся и усталых людей есть ирелигиозный элемент, правда лишь незначительный. Их усталость от жизни --это своего рода спектакль, скрывающий ожидание близящегося конца света,настроение, которое вновь и вновь пробуждали в душах обращенные к народупроповеди нищенствующих монашеских орденов, полные угроз, предостережений ивозвышенных, красочных образов. Мрачные, смутные времена, хроническиебедствия войн как нельзя более укрепляли такие мысли. Похоже, что на исходеXIV в. в народе верили всерьез, что с начала Великой Схизмы никто уже болеене попадал в рай[9]. Отвращения к суетному блеску придворной жизни самого посебе было вполне достаточно для того, чтобы возникло желание распрощаться смиром. И все же это настроение депрессии в той мере, как его выражают почтивсе те, кто находился на службе при дворе, да и сами придворные, едва лирелигиозно по своей сути. Самое большее, религиозные представления придаютнекоторую окраску плоской и однообразной картине простого безразличия кжизни. Стремление бранить жизнь и окружающий мир далеко отстоит от подлиннорелигиозных представлений. Наш мир, говорит Дешан, подобен старику, впавшемув детство; сначала он был невинен, затем еще долго оставался мудрым,добродетельным, благонравным и храбрым -- Or est laches, chetis et molz, Vieulx, convoiteus et mal parlant: Je ne voy que foles et folz... La fin s'approche, en vérité... Tout va mal...[10]. A ныне мерзок, вял и хмур, Дряхл, алчен стал и злоречив: Зрю лишь одних глупцов и дур... Конец уж близок, так и есть... Все вкривь да вкось.... Это не только усталость, но и страх перед жизнью, боязнь жизни из-занеизбежных огорчений, которые ей сопутствуют, -- состояние духа, которое вбуддизме является основой отношения к жизни: боязливое отвращение оттягостной повседневности, страх и чувство брезгливой неприязни при мысли озаботах, болезнях и старости. И этот страх перед жизнью пресыщенные еюразделяют с теми, кто, боясь жизни, никогда не поддавался мирским соблазнам. Стихи Дешана изливаются потоками малодушного поношения жизни. Счастлив тот,кто не имеет детей, ибо малые дети -- это нескончаемый шум, дурные запахи,труды и заботы; детей нужно одевать, обувать, кормить; того и гляди, с нимичто-нибудь да случится, повсюду их подстерегает опасность, то и дело ониплачут от боли. Они болеют и умирают -- либо вырастают испорченными, а то ипопадают в тюрьму. Словом, ничего, кроме бремени и неприятностей, и никакоесчастье не может служить вознаграждением за все заботы, усилия и затраты навоспитание. Наконец, нет хуже несчастья, чем дети, которые безобразны. Поэтне уделяет им ни одного слова любви: у безобразного дурное сердце[2*],вспоминает он соответствующее место Писания. Счастлив тот, кто не женится,ибо скверная жена испортит всю жизнь, а хорошую всегда боишься утратить. Всчастье, равно как и в несчастье, таится опасность. В старости же поэт видитне что иное, как плачевный телесный и духовный упадок, он взирает на нее какна нечто злое и отвратительное, достойное насмешек и лишенное вкуса. Людистарятся рано: женщины в тридцать лет, мужчины в пятьдесят; шестьдесят --это уже предел[11]. Как далеки мы здесь от того светлого идеала, с которымДанте в своем Convivio [ Пире ] связывает достоинство благородной старости![12] Благочестивые устремления, которые у Дешана едва ли присутствуют, могли быпридать некоторую возвышенность подобным выражениям страха перед жизнью,хотя, впрочем, основным настроением и в этом случае продолжает оставатьсяскорее унылое малодушие, чем подлинное благочестие. Во всяком случае, впреисполненных серьезности многократных увещеваниях в пользу святой жизнизвучит не столько истинное желание святости, сколько отрицательное отношениек самой жизни. Когда безупречный канцлер Парижского университета и светочбогословия Жан Жерсон обращается к своим сестрам с доводами о преимуществахдевственности, его аргументами служит длинный перечень несчастий и бед,неотделимых от замужества. Супруг может оказаться пьяницей, илирасточителем, или скрягой. Ну а если он будет человеком мужественным ипорядочным, то тогда может случиться неурожай, падеж скота иликораблекрушение, которые лишат его всего состояния. Но любая нищета -- чтоона в сравнении с беременностью: сколько женщин скончалось от родов! Какой укормящей матери сон, какие у нее радости и веселье? А вдруг дети у нееокажутся некрасивыми или же непослушными? А что, если она потеряет мужа иостанется вдовой, обреченной на прозябание в бедности и заботах![13] Ощущение глубокой подавленности, неизбежное в этой юдоли скорби, -- вот скаким настроением воспринимается повседневная действительность, как толькодетская радость жизни или слепое наслаждение сменяются размышлениями. Такгде же тот более прекрасный мир, к которму не может не стремиться любаяэпоха? Желанье некоей прекрасной жизни во все времена обнаруживало перед собой трипути к этой далекой цели. Первый уводил прочь от мира: это путь отречения отвсего мирского. Здесь достижение цели кажется возможным лишь в мирепотустороннем, как избавление от всего земного; всякий интерес к миру лишьоттягивает наступление обетованного блаженства. Этот путь был известен всемразвитым цивилизациям; христианство запечатлело это стремление в душах и каксуть индивидуального существования, и как основу культуры с такою силой, чтов течение долгого времени почти непреодолимо препятствовало выбору другогопути. Второй путь вел к улучшению и совершенствованию мира самого по себе. Средниевека лишь едва-едва знали это стремление. Для них мир был хорош или плохровно настолько, насколько это могло быть возможно. Иными словами: всехорошо, будучи установлено попущением Божьим; людские грехи -- вот чтоввергает мир во всяческие несчастья. Эта эпоха не знает такой побудительнойпричины мыслей и поступков людей, как сознательное стремление к улучшению ипреобразованию общественных или государственных дел. Сохранять добродетель взанятиях своей профессией -- единственное, чем может мир быть полезен, но итогда истинная цель -- это жизнь иная. Даже если в формах общественной жизнии появляется что-либо новое, это рассматривается как восстановление доброгостарого права или же как пресечение злоупотреблений, произведенное поособому указанию властей. Сознательное учреждение всего того, что и вправдузадумано было как новое, происходит редко даже в условиях той напряженнойзаконодательной деятельности, которая проводилась во Французской монархии современ Людовика Святого и которую бургундские герцоги продолжали в своихродовых владениях. То, что такая работа действительно вела к развитию болеецелесообразных форм государственного порядка, ими совершенно или почтисовершенно не осознается. Будущее страны, их собственные устремления еще неявляются предметом их интересов; они издают ордонансы и учреждают коллегии впервую очередь ради непосредственного приложения своей власти, выполняязадачу по обеспечению общего блага. Ничто так не нагнетало страх перед жизнью и отчаяние перед лицом грядущего,как это всеобщее отсутствие твердой воли к тому, чтобы сделать мир лучше исчастливее. Сам по себе мир не сулил никаких улучшений, и тот, кто жаждаллучшего и тем не менее оказывался неспособным расстаться с миром и мирскимисоблазнами, мог лишь впадать в отчаяние; он нигде не видел ни радости, нинадежды; миру оставалось уже недолго, и впереди ожидали только несчастья. С момента же избрания пути позитивного улучшения мира начинается новоевремя, когда страх перед жизнью уступает место мужеству и надежде. Но это,собственно, происходит лишь в XVIII в., именно он приносит с собою такоесознание. Ренессанс находил удовлетворение в совершенно иных вещах, черпая вних свое энергичное принятие жизни. Лишь XVIII в. возводит совершенствованиечеловека и общества в непреложную догму, а экономические и социальныеустремления следующего столетия расстаются разве только с ее наивностью, неутрачивая ни отваги, ни оптимизма. Третий путь к более прекрасному миру -- путь мечтаний. Этот путь самыйудобный -- правда, цель при этом нисколько не становится ближе. Раз ужземная действительность столь безнадежно убога, а отказ от мира стольтруден, так скрасим же свое существование прекрасной иллюзией, перенесемся встрану безоблачных грез и фантазий, сгладим действительность восхищениемперед идеалом. Это несложная тема; после первого же аккорда звучит фуга,подхватывающая и уносящая душу: одной-единственной, слагающейся из грезкартины счастья идиллически-прекрасных былых времен здесь будет вполнедостаточно, здесь хватит всего только взгляда на их героику и их добродетели-- так же как солнечной радости жизни на лоне природы и в ладу с нею. Наэтих нескольких темах: героев, мудрецов и буколической жизни -- со временантичности зиждется культура изящной словесности. В Средневековье,Ренессансе, XVIII да и XIX в. мы обнаруживаем лишь новые вариации этойстарой мелодии. Ограничивается ли, однако, этот третий путь к более прекрасной жизни --бегство от суровой действительности в царство прекрасных грез -- лишьизящной словесностью? Несомненно, в нем кроется нечто большее. Этот путьзатрагивает форму и содержание общественной жизни точно так же, как и первыедва стремления, -- и тем сильнее, чем примитивнее та или иная культура. Названные три подхода воздействуют на реальную жизнь далеко не одинаково.Наиболее тесный и постоянный контакт между жизнедеятельностью и идеаломосуществляется там, где идея нацелена на улучшение и усовершенствование миракак такового. Тогда воодушевление и мужество направлены на сам вещественныйтруд, тогда энергией пронизана непосредственная действительность, и люди,действующие в соответствии со своей жизненной целью, одновременно устремленык достижению идеала. Если угодно, воодушевляющим мотивом и здесь служитмечта о счастье. В известной степени каждая культура стремится косуществлению мира грез в рамках действительности, прибегая для этого кпреобразованию форм данного общества. Однако, если в ином случае речь идетлишь о духовном преобразовании: о противопоставлении воображаемогосовершенства -- грубой действительности, с тем чтобы обрести возможностьзабыть о последней, на сей раз предмет мечты -- действительность сама посебе. Именно ее хотят преобразовать, очистить, улучшить; мир кажется направильном пути к идеалу только в том случае, если люди активносовершенствуют свою деятельность. Идеальные формы жизни кажутся лишьнезначительно отдаленными от того, что должно быть реально достигнуто;расхождение между мечтой и действительностью не вызывает сколько-нибудьзначительного напряжения. Там, где люди удовлетворяют свои стремления кнаивысшей продуктивности и более справедливому распределению товаров, гдесодержанием идеала является благоденствие, свобода и культура, там кискусству жить предъявляются сравнительно малые требования. Там нетнеобходимости акцентировать положение человека как лица высокого ранга, какгероя, мудреца или же подчеркивать черты его придворной утонченности. Совершенно иное влияние на реальную жизнь оказывает первое из трехнаправлений: отрицание мира. Тоска по вечному блаженству делает ход земногобытия и формы его безразличными -- при условии, что при этом насаждается иподдерживается добродетель. Образу жизни и общественным формам позволяютсохраняться такими, каковы они есть, стремясь, однако, к тому, чтобы онибыли проникнуты трансцендентальной моралью. Тем самым отвержение миравоздействует на общество не только негативно, через отречение и отказ, но иотражается на нем усилием полезной деятельности и практического милосердия. Как же все-таки влияет на жизнь третье направление: стремление к болеепрекрасной жизни в согласии с существующим в мечтах идеалом? Онопреобразовывает формы жизненного уклада -- в художественные. Но не только вхудожественных произведениях как таковых выражает оно свою мечту опрекрасном, оно хочет облагородить самое жизнь тем, что вносит в неепрекрасное, оно наполняет общество элементами игры и новыми формами. Здесьсамые высокие требования предъявляются именно к индивидуальному искусствужить, -- требования, следовать которым в перипетиях искусной жизненной игрыможет стремиться только элита. Подражать герою и мудрецу доступно невсякому; расцвечивать жизнь героическими или идиллическими красками --слишком дорогое удовольствие, и обычно это не очень-то удается. Настремлении к осуществлению мечты о прекрасном в рамках того же самогообщества как vitium originis [изначальный порок] лежит отпечатокаристократичности. Теперь мы приблизились к определению того, под каким углом зрения следуетнам рассматривать культуру на исходе Средневековья. Это -- расцвечиваниеаристократической жизни идеальными формами, жизни, протекающей вискусственном освещении рыцарской романтики; это мир, переодетый в нарядывремен короля Артура. Напряжение между формами жизненного уклада идействительностью чрезвычайно велико, освещение сцены -- яркое инеестественное. Желанье прекрасной жизни считают признаком, особенно свойственнымРенессансу. Именно там видят наиболее полную гармонию между удовлетворениемжажды прекрасного в произведениях искусства -- и в самой жизни; искусствослужит жизни, а жизнь -- искусству как никогда раньше. Но границу междуСредневековьем и Ренессансом также и в этом проводят, как правило, слишкомрезко. Страстное желание облечь жизнь в прекрасные формы, утонченноеискусство жизни, красочная разработка жизненного идеала -- все это многостарше итальянского кватроченто. Тенденции украшения жизни, которыеподхватывают флорентийцы, суть не что иное, как продолжение старойсредневековой традиции: Лоренцо Медичи в той же мере, что и Карл Смелый,придерживается почтенных рыцарских идеалов, видя в них форму жизненногоблагородства, которая рассматривается даже как своего рода образец, несмотряна все ее чисто варварское великолепие. Италия открыла новые горизонтыдостижения прекрасного в самой жизни, и она действительно зазвучалапо-новому, однако отношение к жизни, которое обыкновенно считаетсяхарактерным для Ренессанса, -- стремление придать собственной жизнихудожественную форму -- без преувеличения, никоим образом не было впервыевыражено Ренессансом. Решительное размежевание воззрений на прекрасное в жизни происходит скореемежду Ренессансом и эпохой Нового времени. И поворотный пункт находится там,где искусство и жизнь начинают отходить друг от друга, где искусствомначинают наслаждаться уже не непосредственно в ходе самой жизни, воспринимаяего как благородную часть жизненных радостей, -- но в отрыве от жизни, когдак искусству относятся как к чему-то достойному высшего поклонения иобращаются к нему в моменты отдохновения и подъема. Былой дуализм,отделявший Бога от мира, тем самым возвращается вновь, но уже в иной форме:разделения искусства и жизни. Жизненные радости рассечены прямою чертой,которая делит их на две половины: низшую и высшую. Для человекаСредневековья обе они были греховны; теперь же и ту и другую считаютдозволенными, признавая, однако, за ними отнюдь не одинаковые достоинства, взависимости от их большей или меньшей духовности. Вещи, которые могут превращать жизнь в наслаждение, остаются все теми же.Теперь, как и раньше, это -- чтение, музыка, изящные искусства, путешествия,природа, спорт, мода, социальное тщеславие (награды, съезды, почетныедолжности) и чувственные удовольствия. Граница между высшим и низшим сейчас,как кажется, для большинства все еще проходит между любованием красотамиприроды -- и спортом. Но граница эта не является жесткой. Вероятно, вскореспорт, во всяком случае, поскольку он является искусством физической силы идоблести, вновь будет отнесен к более высокому рангу. Для человекаСредневековья эта граница пролегала сразу же после чтения, но и удовольствиеот чтения могло быть освящено лишь стремлением к мудрости и добродетели; вмузыке же и в изобразительном искусстве только служение вере почиталосьблагом; удовольствие само по себе было греховно. Ренессанс уже покончил сотвержением радости жизни как греховной по самой своей природе, но еще неввел нового разделения между жизненными удовольствиями высшего и низшегопорядка; он желал наслаждаться всей жизнью в целом. Это новое разграничениевозникло как результат компромисса между Ренессансом и пуританизмом,компромисса, который лег в основу духовной ориентации нашего времени. Здесьможно говорить о взаимной капитуляции, причем первый оговорил для себяспасение красоты, а второй -- осуждение греха. Для старого пуританизмаосуждение в качестве греховного и мирского -- в сущности, так же как и длячеловека Средневековья -- распространялось на всю сферу красивого в жизни втех случаях, когда оно не принимало явно выраженных религиозных форм и неосвящалось прямым отношением к вере. Лишь по мере того, как хирелопуританское мировоззрение, ренессансное приятие всей радостной стороны жизнивновь завоевывало позиции и даже расширяло свою территорию, опираясь навозникшую начиная с XVIII столетия склонность видеть в природном, взятом каконо есть, даже элемент добра в этическом смысле. Тот, кто захотел бы сейчаспопробовать провести между жизненными наслаждениями высшего и низшегопорядка линию раздела так, как это диктует нам этическое сознание, более нестал бы отделять искусство -- от чувственного наслаждения; удовольствие,которое мы находим в общении с природой, -- от физических упражнений;возвышенное -- от естественного; но лишь эгоистическое, лживое и пустое --от чистого. На исходе Средневековья, когда уже произошел поворот к новому духу, выбор впринципе возможен был по-прежнему лишь между мирским и небесным: или полноеотвержение красоты и великолепия земной жизни -- или безрассудное приятиевсего этого, не сдерживаемое более страхом погубить свою душу. Мирскаякрасота из-за признанной ее греховности становилась вдвойне притягательной;если перед нею сдавались, то наслаждались ею с безудержной страстностью. Теже, кто не мог обходиться без красоты, не желая тем не менее отступать передмирскими соблазнами, вынуждены были красоту эту облагораживать. Искусство илитература в целом, наслаждение которыми, по существу, сводилось квосхищению ими, могли быть освящены, будучи поставлены на службу вере. Иесли на самом деле поклонники живописи и миниатюры искали радость в цвете илинии, то религиозный сюжет освобождал художественное произведение от печатигреховности. Ну а та красота, где греха было много больше? Обожествление телеснойпрелести в рыцарском спорте и придворных модах, высокомерие и честолюбиетитулованных особ и вельмож, безмерные восторги любви -- как облагородить ивозвысить все то, что было осуждено и изгнано верой? Для этого служилсредний путь, уводивший в мир грез, облекавший все эти влекущие соблазныпрекрасным сиянием старых, фантастических идеалов. Это как раз та черта, которая французскую рыцарскую культуру XII в.связывает с Ренессансом: настойчивое культивирование прекрасной жизни вформах героического идеала. Почитание природы было еще слишком слабым, чтобыможно было с полной убежденностью служить обнаженной земной красе в еечистом виде, как то было свойственно грекам; сознание греха было для этогослишком уж сильно; лишь набросив на себя одеяние добродетели, красота могластать культурой. Жизнь аристократии во времена позднего Средневековья, независимо от того,подразумевать ли здесь Францию и Бургундию -- или Флоренцию, это попыткаразыгрывать грезу, делая участниками всегда одного и того же спектакля тодревних греков и мудрецов, то рыцаря и непорочную деву, то бесхитростныхпастухов, довольствующихся тем, что имеют. Франция и Бургундия играют этотспектакль все еще в старой манере; Флоренция точно на ту же тему сочиняетновую, и более прекрасную, пьесу. Жизнь двора и аристократии украшена до максимума выразительности; весьжизненный уклад облекается в формы, как бы приподнятые до мистерии, пышнорасцвеченные яркими красками и выдаваемые за добродетели. События жизни и ихвосприятие обрамляются как нечто прекрасное и возвышенное. Я хорошо знаю,что это не является спецификой исключительно позднего Средневековья; все этополучило развитие уже на первобытных стадиях культуры; в этом можно увидетьтакже нечто в китайском или византийском вкусе; и это вовсе не умираетвместе со Средневековьем, свидетельство чему -- Король-Солнце[3*]. Двор -- та сфера, где эстетика форм жизненного уклада могла раскрыватьсянаиболее полно. Известно, какое значение придавали герцоги Бургундскиевсему, что касалось придворной роскоши и великолепия. После воинской славыдвор, говорит Шателлен, -- первое, к чему следует относиться с особымвниманием; содержать его в образцовом порядке и состоянии -- важнейшеедело[14]. Оливье де ла Марш, церемониймейстер Карла Смелого, по просьбе короляАнглии Эдуарда IV написал трактат об устройстве двора герцогов Бургундских,с тем чтобы предложить королю образец церемониала и придворного этикета вкачестве примера для подражания[15]. Изящная и утонченная придворная жизньБургундии была унаследована Габсбургами, которые перенесли ее в Испанию иАвстрию, где она сохранялась вплоть до последнего времени. Бургундский дворнеустанно прославляли как богатейший и наиболее хорошо устроенный посравнению со всеми прочими[16]. В особенности Карл Смелый, чью душу обуревалорвение к насильственному насаждению порядка и всякого рода правил -- икоторый повсюду оставлял за собой сплошную неразбериху, -- испытывал страстьк высокоторжественным церемониям. Старинную иллюзию относительно того, чтогосударь самолично выслушивает и тут же разрешает жалобы и прошения малыхсих, он облек в пышную, великолепную форму. Два-три раза в неделю, послеполуденной трапезы, герцог приступал к публичной аудиенции, и каждый могприблизиться к нему и вручить то или иное прошение. Все придворныенеукоснительно должны были при этом присутствовать, и никто не отваживалсяуклониться от этой чести. Тщательно размещенные соответственно занимаемомуими рангу, восседали они по обе стороны от прохода, который вел кгерцогскому высокому трону. Подле него находились два коленопреклоненныхmaistres des requestes [магистра прошений], audiencier [аудитор] исекретарь, которые читали и рассматривали прошения по высочайшему указаниюгерцога. За балюстрадой, окружавшею зал, стояли придворные более низкогоранга. Это была, говорит Шателлен, по своему виду "une chose magnifique etde grand los" ["вещь величественная и полная славы"], -- правда, вынужденныеприсутствовать зрители ужасно скучают, да и сам он испытывает сомнениеотносительно добрых плодов подобного судопроизводства; это была такая вещь,которой ему за все его время ни разу не доводилось видеть ни при одномдворе[17]. По мнению Карла Смелого, развлечения также должны были быть облечены впышные, великолепные формы. "Tournoit toutes ses manières et ses mœursà sens une part du jour, et avecques jeux et ris entremeslés, se délitoit enbeau parler et en amonester ses nobles à vertu, comme un orateur. Et encestuy regart, plusieurs fois, s'est trouvé assis en un hautdos paré,et ses nobles devant luy, là où il leur fit diverses remonstrances selon lesdivers temps et causes. Et toujours, comme prince et chef sur tous, futrichement et magnifiquement habitué sur tous les autres"[18] ["Все помыслысвои и поведение свое часть дня наполняя смыслом, занятия свои перемежаясмехом и играми, упивался он красноречием, увещевая придворных призывами кдобродетели, подобно оратору. Посему и не раз видели его восседающим насвоем троне с высокою спинкою, и его придворные перед ним, он же приводил имвсе свои разъяснения, судя по времени и обстоятельствам. И был он всегда,как подобает владыке и господину над всеми ими, одеянием богаче и пышнеевсех прочих"]. Это сознательное искусство жизни, хотя и принимающеезастывшие и наивные формы, собственно говоря, выглядит как вполнеренессансное. Называемое Шателленом "haute magnificence de cœur pourestre vu et regardé en singulières choses" ["высоким великолюбием сердца,дабы зримым и явленным быть в вещах особенных"], оно выступает какхарактернейшее свойство буркхардтовского ренессансного человека. Иерархические предписания, касающиеся распорядка придворной жизни,отличаются пантагрюэлевской сочностью во всем, что имеет отношение к еде иликухне. Обед при дворе Карла Смелого со всеми, почти с литургическойзначимостью, заранее обусловленными обязанностями хлебодаров и стольников,виночерпиев и кухмейстеров, уподобляется грандиозному театральномупредставлению. Придворные были разделены на группы по десять человек, каждаяиз которых вкушала свою трапезу в отдельной палате, и все были обслуживаемыи потчуемы так же, как и их господин, в тщательном соответствии с их рангоми знатностью. Очередность была рассчитана так хорошо, что каждая группа,после окончания своей трапезы, своевременно могла подойти с приветствием кгерцогу, еще восседавшему за столом, "pour luy donner gloire"[19] ["дабывоздать ему славу"]. Оставшийся неизвестным участник некоей постной трапезы в Танне 21 июня 1469г., которую герцог Сигизмунд предложил разделить бургундским посланцам послучаю своего вступления во владение графством Пфирт, не мог непочувствовать своего превосходства, столкнувшись с принятыми у немцевобычаями застолья: "а то еще жареные пескари, коими упомянутый австрийскийгосподин мой сорил по столу... Item следует заметить, что, как толькоподавали новое блюдо, каждый хватал не медля, и порою ничтожнейший приступалк нему первым"[20]. В кухне (представьте себе эту исполинскую кухню -- ныне единственное, чтоосталось нетронутым в герцогском дворце в Дижоне[4*], -- и ее семь огромныхкаминов) дежурный повар восседает на возвышении между каминами и буфетом,откуда он может обозревать все помещение. В руке он держит громаднуюдеревянную поварешку, "каковую использует он двояко: во-первых, чтобыпробовать супы и соусы, а во-вторых, чтобы подгонять поварят, отсылая их изкухни по какой-либо надобности, а то и хлопнуть кого-нибудь из них, коли ужочень приспичит". В особых случаях повар подает блюдо сам: держа одной рукойфакел, а другой неся, скажем, первые трюфели или первую свежую сельдь. Влиятельный придворный, нам все это описывающий, видит здесь своего родасвященную мистерию, о которой он повествует с почтением и с некоторой долейсхоластической наукообразности. В бытность свою пажом, говорит Ла Марш, ябыл еще слишком юн, чтобы разбираться в вопросах первоочередности иразличать тонкости церемониала[21]. И, ставя перед своими читателямиглубокомысленные вопросы относительно придворной службы и первенства вранге, он разрешает их, опираясь на зрелость своих нынешних знаний. Почемупри трапезе своего господина присутствует повар, а не поваренок, т.е.мастер, а не подмастерье? Как решается вопрос о назначении повара? Ктодолжен замещать его на время отсутствия: мастер по приготовлению жаркого(hateur) или мастер по приготовлению супов (potagier)? На это, говорит нашрассудительный автор, отвечу я так: когда нужно подыскать человека на местопридворного повара, домоправители (maîtres d'hôtel) должны созватьодного за другим всех кухонных подмастерьев (escuiers de cuisine) и всехпрочих из тех, кто служит на кухне; каждый из них, под присягой,торжественно подает свой голос, и таким образом повар считается избранным.Что же касается ответа на второй вопрос -- ни тот ни другой; лицо,замещающее повара, также должно определяться путем проведения выборов.Далее. Почему хлебодары и кравчие занимают соответственно первое и второеместа, возвышаясь над поварами и стольниками? Потому что их обязанностиохватывают хлеб и вино, предметы священные, озаряемые высоким значениемтаинства[22]. Мы видим, что здесь действенно связываются две сферы мышления: относящиеся квере -- и к придворному этикету. Не преувеличивая, можно сказать, что в этойсистеме прекрасных благородных форм жизненного уклада скрываетсялитургический элемент, что почитание этих форм как бы переводится вквазирелигиозную сферу. И только это объясняет ту чрезвычайную важность,которая в таких случаях приписывается (и не только в позднем Средневековье)всем вопросам первенства и учтивости. В старой, доромановской России борьба за первенство у трона развилась вплотьдо создания прочно установленной системы распределения должностейгосударственной службы[5*]. Подобных форм не знают западные страныСредневековья, но и здесь ревность в вопросах о первенстве занимает важноеместо. Многочисленные примеры этого было бы привести вовсе не трудно. Здесь,однако, важно отметить стремление украшать различные стороны жизни вплоть допревращения ее в некую прекрасную и возвышенную игру, и при этом --постепенно сводить все эти формы к пустому спектаклю. Вот некоторые примеры.Соблюдение формы иногда может полностью переместить на себяцеленаправленность того или иного поступка. Накануне битвы при Креси четырефранцузских рыцаря отправляются разведать особенности боевого порядкаангличан. Король медленно едет по полю верхом, с нетерпением ожидая ихвозвращения. Увидев их издали, он останавливается. Прокладывая себе путьсквозь скопление солдат, они приближаются к королю. "Какие новости,господа?" -- спрашивает король. "Вначале они взирали друг на друга, непроизнося ни слова, ибо никто не желал говорить раньше, чем кто-либо из егоспутников, а затем стали обращаться один к другому со словами: "Сударь,прошу Вас, расскажите Вы королю, вперед Вас говорить я не буду". Так онипрепирались какое-то время, и никто par honneur [из почтения] не хотел бытьпервым". Пока, наконец, король не вынужден был приказать это одному изрыцарей, на ком он сам остановил выбор[23]. -- Еще заметнее целесообразностьотступает перед декором в поведении мессира Голтье Раллара, chevalier deguet [рыцаря стражи] в Париже в 1418 г. Этот глава полиции имел обыкновениеникогда не делать обхода без того, чтобы ему не предшествовали три-четыретрубача, которые весело дудели в свои трубы, так что в народе говорили, чтоон словно бы предупреждает разбойников: бегите, мол, прочь, я уже близко![24]Этот случай не стоит особняком. В 1465 г. парижане вновь сталкиваются с тем,как епископ Эвр е Жан Балю совершает ночные обходы в сопровождениимузыкантов, играющих на рожках, трубах и других инструментах, "quin'estoit pas acoustumé de faire à gens faisans guet" ["чего не было вобычае тех, кто несет стражу"][25]. -- Даже при совершении казни строгопринимается во внимание честь, которую следует воздавать рангу и званию:эшафот, воздвигнутый для коннетабля Сен-Поля, украшен богатым ковром, накотором вытканы лилии; подушечка, которую ему подкладывают под колени, иповязка, которой ему завязывают глаза, из алого бархата, а палач еще ни разуне казнил ни одного осужденного[6*] -- для знатной жертвы весьма сомнительнаяпривилегия[26]. Соревнование в учтивости, которое нынче приобрело мелкобуржуазный характер,было до чрезвычайной степени развито в придворном обиходе XV в. Каждый счелбы для себя невыносимым позором не предоставить старшему по рангу место,которое ему подобало. Герцоги Бургундские скрупулезно отдают первенствосвоим королевским родственникам во Франции. Иоанн Бесстрашный постоянноподчеркивает почести, которые он оказывает своей невестке МишелиФранцузской; несмотря на то что ее положение не давало для этого достаточныхоснований, он называет ее Мадам[7*], неизменно преклоняет перед нею колени,склоняется до земли и старается во всем ей услужить, пусть даже она ипробует от этого отказаться[27]. Когда Филипп Добрый слышит, что дофин, егоплемянник, бежит в Брабант из-за ссоры с отцом, он прерывает осаду Девентера-- которая должна была послужить первым шагом в кампании, направленной наподчинение его власти Фрисландии, -- и спешит вернуться в Брюссель, чтобыприветствовать своего высокого гостя. По мере того как близится эта встреча,между ними начинается подлинное состязание в том, кто из них первым окажетпочесть другому. Филипп в страхе из-за того, что дофин скачет ему навстречу:он мчится во весь опор и шлет одного гонца за другим, умоляя его подождать,оставаясь там, где он находится. Если же принц поскачет ему навстречу, тотогда он клянется тотчас же возвратиться обратно и отправиться столь далеко,что тот нигде не сможет его отыскать, -- ибо таковой поступок будет длянего, герцога, стыдом и позором, которыми он навечно покроет себя перед всемсветом. Со смиренным отвержением придворного этикета Филипп верхом въезжаетв Брюссель, быстро спешивается перед дворцом и спешит внутрь. И тут он видитдофина, который, сопровождаемый герцогиней, покинул отведенные ему покои и,пересекая внутренний двор, приближается к нему, раскинув объятия. Тотчас жестарый герцог обнажил голову, пал на колени и так поспешил далее. Герцогиняже крепко ухватила дофина, дабы не мог он сделать ни шагу навстречу. Тщетнопытается дофин справиться с герцогом, прилагая напрасные усилия, чтобызаставить его подняться с колен. Оба рыдают от волнения, говорит Шателлен, ас ними и все те, кто при этом присутствует. В течение всего времени, пока там гостил тот, кто вскоре, став королем,сделается злейшим врагом Бургундского дома, герцог изощрялся в истиннокитайском подобострастии. Он называет себя и своего сына "de si meschansgens" ["такими злодеями"]; в свои шестьдесят лет с непокрытой головой стоитпод дождем; он предлагает дофину все свои земли[28]. "Celuy qui se humiliedevant son plus grand, celuy accroist et multiplie son honneur enverssoy-mesme, et de quoy la bonté mesme luy resplend et redonde en face" ["Ктоуничижается перед старшим, тот возвышает и умножает собственную честь, ипосему добрые его достоинства преизобильно сияют на его лике"]. Такимисловами заключает Шателлен рассказ о том, как граф Шароле упорноотказывается воспользоваться для умывания перед трапезой одной и той жечашей, что и королева Маргарита Английская[8*] вместе с ее юным сыном.Именитые особы целый день только и говорят об этом; эпизод доводят досведения старого герцога, который предоставляет двум своим приближеннымобсудить в поведении Карла все "за" и "против". Феодальное чувство честибыло все еще настолько живо, что подобные вещи почитались действительноважными, прекрасными и возвышенными. Да и как иначе отнестись к длящимсяпорой по четверти часа пререканиям о том, кому в том или ином случае должнобыть предоставлено первенство[29]. И чем дольше при этом отказываются, тембольшее удовлетворение испытывают присутствующие. Приближающийся к даме снамерением поцеловать руку видит, как та ее тотчас же убирает, дабы избежатьэтой чести. Испанская королева прячет свою руку от юного эрцгерцога ФилиппаКрасивого; тот некоторое время выжидает, делая вид, что оставил своенамерение, но как только предоставляется удобный случай, он быстрымдвижением хватает и целует руку королевы, чему она не успеваетвоспротивиться, будучи повергнута в изумление неожиданностью поступка.Чопорный испанский двор на сей раз не может удержаться от смеха, ибокоролева уже и думать забыла о грозившем ей поцелуе[30]. Непроизвольные знаки душевной симпатии на самом деле тщательноформализованы. Точно предписано, каким именно придворным дамам следуетходить рука об руку. И не только это, но также и то, должна ли одна поощрятьдругую к подобной близости или нет. Такое поощрение, выражающееся в кивкеили приглашении (hucher) вместе пройтись, для старой придворной дамы,описывающей церемониал Бургундского двора, понятие -- чисто техническое[31].Обычай, велевший не отпускать уезжающего гостя, принимает здесь формыкрайней докучливости. Супруга Людовика XI несколько дней гостит у ФилиппаБургундского; король точно установил день ее возвращения, однако герцоготказывается ее отпускать, несмотря на мольбы со стороны ее свиты и невзираяна ее трепет перед гневом своего супруга[32]. -- "Es gibt kein äußeresZeichen der Höflichkeit, das nicht einen tiefen sittlichen Grund hätte"["Нет такого внешнего знака учтивости, который не имел бы глубокихнравственных оснований"], как сказал Г е те; "virtue gone to seed" ["отцветшейдобродетелью"] называл вежливость Эмерсон. Быть может, и не следуетнастаивать на убеждении, что эти нравственные основания все еще ощущались вXV в., но бесспорно придание всему этому эстетической ценности, занимающейпромежуточное положение между искренним изъявлением симпатии -- и сухимиформулами обихода. Совершенно очевидно, что такое всеохватывающее приукрашивание жизни преждевсего получает распространение при дворе, где для этого возможно было найтии время и место. Но о том, что оно также проникало и в более низкие слоиобщества, свидетельствует тот факт, что еще и сейчас большинство этих формучтивости сохранилось именно в мелкобуржуазных кругах (если не говорить опридворном этикете). Повторные просьбы откушать еще кусочек, долгие уговорыуходящего гостя посидеть еще немного, отказ пройти первым -- ко второйполовине XIX в. из обихода верхних слоев буржуазного общества все это побольшей части уже исчезло. Но в XV в. эти формы обихода еще в полномрасцвете. И все же, в то время как они неукоснительно принимаются вовнимание, сатира делает их постоянным предметом своих насмешек, В первуюочередь это касается церкви как места пышных и продолжительных церемоний.Прежде всего это offrande -- приношение, которое никто не желает возложитьна алтарь первым. Passez. -- Non feray. -- Or avant! Certes si ferez, ma cousine. Non feray. -- Huchez no voisine, Qu'elle doit mieux devant offrir. -- Vous ne le devriez souffrir, Dist la voisine: n'appartient A moy: offrez, qu'a vous ne tient Que li prestres ne se délivre[33]. Прошу. -- О нет. -- Вперед, смелей! Кузина, право же, ступайте. -- О нет. -- Соседке передайте, И пусть она идет тотчас. -- Как можно? Только после Вас, Мне дабы не попасть впросак. Идите Вы, без Вас никак Священник не приступит к службе. Когда, наконец, более знатная дама выходит вперед, скромно заявляя, чтоделает это лишь затем, чтобы положить конец спорам, следуют новыепрепирательства по поводу того, кто первым должен поцеловать paesberd, lapaix [мир], пластинку из дерева, серебра или слоновой кости. В позднемСредневековье вошло в обычай во время мессы, после Agnus Dei[9*], целовать"мир" вместо того, чтобы, обмениваясь лобзанием мира, целовать друг друга вгубы[10*] [34]. Это превратилось в нескончаемую помеху службе, когда средизнатных прихожан "мир" переходил из рук в руки, сопровождаемый вежливымотказом поцеловать его первым. Respondre doit la juene fame: -- Prenez, je ne prendray pas, dame. -- Si ferez, prenez, douce amie. -- Certes, je ne le prendray mie; L'en me tendroit pour une sote. Baillez, damoiselle Marote. -- Non feray, Jhesucrist m'en gart! Portez a ma dame Ermagart. -- Dame, prenez. -- Saincte Marie, Portez la paix a la baillie. -- Non, mais a la gouverneresse"[35]. Младая женщина в ответ: -- Брать не должна его, о нет. -- Возьмите ж, милая, прошу. -- О нет, я столь не согрешу, -- Всяк дурочкой меня сочтет. -- Отдайте мадемуазель Марот. -- Нет, ни за что, Христос храни! Пусть мир возьмет мадам Эрни. -- Прошу, мадам. -- О, можно ли? Вручите мир жене бальи[11*] -- Нет, губернатора жене. И та в конце концов его принимает. Даже святой, умертвивший в себе всемирское, как Франциск из Паолы, считает себя обязанным соблюдать декорум --что засчитывается ему его благочестивыми почитателями в качестве истинногосмирения. Откуда следует, что этическое содержание пока еще не покинуло этиформы обхождения полностью и окончательно[36]. Значение этих форм вежливости,впрочем, становится вполне ясно лишь благодаря тому, что они являлисьоборотной стороной бурных и упорных конфликтов, в том числе и из-за тогосамого преимущества в церкви, которое с такой любезностью желали навязатьдруг другу[37]. Они были прекрасным и похвальным отрицанием все еще живоощущавшегося дворянского или буржуазного высокомерия. Посещение храма превращалось, таким образом, в род менуэта: при выходе спорповторялся, затем возникало соперничество за предоставление особе болеевысокого ранга права раньше других перейти через мостик или через узкуюулочку. Как только кто-либо доходил до своего дома, он должен был -- кактого еще и поныне требует испанский обычай -- пригласить всех зайти к себе вдом чего-нибудь выпить, от какового предложения каждому следовало учтивоотказаться; затем нужно было немного проводить остальных, и все это,конечно, сопровождалось взаимными учтивыми препирательствами[38]. В такого рода поведении, принимающем "прекрасные формы", появляется нечтотрогательное, если вспомнить о том, что вырабатываются эти формы в жестокомборении поколения людей буйного и пылкого нрава со своим высокомерием ивспышками ярости. Зачастую формальное отвержение гордыни терпит полныйпровал. Сквозь "нарядные формы" то и дело прорывается неприкрытая грубость.Иоанн Баварский гостит в Париже. Высшая знать устраивает празднества в честьновоизбранного князя-епископа Льежа[12*]; ему необыкновенно везет в игре, ивсе его соперники остаются без денег. Один из проигравших, не в силах болеесдерживаться, восклицает: "Что за чертов поп! Чего доброго, он вытянет у насвсе наши денежки!" На что Иоанн: "Я вам не поп, и не нужно мне ваших денег"."И он сгреб монеты и швырнул их прочь". "Dont у pluseurs orent grantmervelle de sa grant liberaliteit" ["Так что многие весьма дивились егощедрости"][39]. -- Ги де Ланнуа ударяет какого-то просителя железнойперчаткой, когда тот бросается на колени перед герцогом, чтобы принести емусвою жалобу; кардинал де Бар, перед лицом короля, изобличая некоегопроповедника во лжи, обзывает его подлым псом[40]. Формальное чувство чести столь сильно, что нарушение этикета, как и внастоящее время у многих восточных народов, ранит, подобно смертельномуоскорблению, ибо разрушает прекрасную иллюзию собственной возвышенной инезапятнанной жизни, иллюзию, отступающую перед всякой непрекрытойдействительностью. Иоанн Бесстрашный воспринимает как неизгладимый позор то,что с пышностью выехавшего ему навстречу парижского палача Капелюша онприветствует как дворянина, касаясь его руки; лишь смерть палача можетизбавить герцога от такого позора[41]. На торжественном обеде по случаюкоронации Карла VI в 1380 г. Филипп Бургундский силой протискивается наместо между королем и герцогом Анжуйским, которое ему подобает занять какdoyen des pairs [первому среди пэров][13*]; их свита вступает впрепирательства, и уже раздаются угрозы разрешить этот спор силой, когдакороль наконец унимает их, соглашаясь с требованием бургундца[42]. Даже всуровых условиях военных кампаний нетерпимо пренебрежение формальнымитребованиями: короля Англии оскорбляет то, что де Л'Иль Адан предстаетперед ним в одежде blanc gris [светло-серого цвета] и смотрит ему прямо влицо[43]. А один из английских военачальников посылает парламентера изосажденного Санса лишь затем, чтобы заполучить брадобрея[44]. Чинная роскошь Бургундского двора[45], столь восхваляемая современниками,раскрывается в полной мере прежде всего в сравнении с неразберихой, котораяобычно господствовала при Французском дворе, гораздо более старом. Дешан всерии баллад жалуется на убожество придворной жизни, и жалобы эти означаютуже нечто большее, чем обычное недовольство своей ролью придворного, о чембудет сказано ниже. Дурное жилье, дурной стол, везде шум, сумятица, брань,ссоры, зависть, издевки; это очаг разврата, врата адовы[46]. Несмотря насвященное почитание королевской власти и горделивые замыслы величественныхцеремоний, даже в ходе торжественных событий декорум не единожды нарушаетсясамым плачевным образом. Во время похорон Карла VI в Сен-Дени[14*] в 1422 г.вспыхивает ожесточенный спор между монахами этого аббатства и парижскойгильдией солемеров (henouars) из-за парадного одеяния и погребальныхпокровов, облекающих тело почившего монарха; каждая из сторон утверждала,что именно ей принадлежит право на эти вещи; они вырывали предметы одеждыдруг у друга и чуть не пускали в ход кулаки, покамест герцог Бедфордский непредоставил решение спора суду "et fut le corps enterré" ["и предал телоземле"][47]. Подобный же случай происходит в 1461 г. при погребении Карла VII.Прибыв по пути в Сен-Дени в Круа-о-Фьен, солемеры после словесногопрепирательства с монахами аббатства отказываются нести дальше тело короля,если им не заплатят десяти парижских ливров, на которые, по их утверждениям,они якобы имеют право. Они оставляют погребальные носилки прямо посредидороги, и траурный кортеж вынужден продолжительное время топтаться на месте.Горожане Сен-Дени хотят уже взяться за это сами, но grand écuyer[обершталмейстер] обещает заплатить солемерам из своего кармана, и кортежполучает возможность двинуться дальше -- чтобы достигнуть церкви лишь квосьми часам вечера. Сразу же после погребения вспыхивает новая ссора:королевский grand écuyer сам вступает в спор с монахами о том, комудостанется королевское платье[48]. Подобные скандалы из-за обладанияреликвиями после всякого рода торжественных церемоний, так сказать, входят впрограмму; нарушение формы само становится формой[49]. Публичность, соблюдать которую еще в XVII столетии предписывалось во всехважных событиях королевской жизни, была причиной того, что как раз во времясамых торжественных церемоний нередко отсутствовал малейший порядок. Наторжественном обеде по случаю коронации в 1380 г. давка в толпе зевак,непосредственных участников обеда и челяди была столь велика, что получившиена то указание слуги короны, коннетабль и маршал де Сансерр развозили блюдаверхом[50]. В 1431 г. в Париже, когда Генрих VI Английский коронуется каккороль Франции[15*], народ уже рано утром врывается в большую залу дворца, гдедолжна состояться торжественная трапеза, в надежде поглазеть, что-нибудьстянуть и вволю наесться. Советники парламента, члены университета,купеческий прево[16*] и муниципальные советники едва могут в этой толчеепробиться к столу -- и в конце концов обнаруживают, что все предназначенныедля них места уже заняты всякого рода ремесленниками. Их пытаются удалить,"mais quant on en faisoit lever ung ou deux, il s'en asseoit VI ouVIII d'autre costé" ["но чуть только удавалось поднять двух или трех,как тут же на место их, взявшись невесть откуда, усаживались еще шесть иливосемь"][51]. -- При коронации Людовика XI в 1461 г. врата Реймсского соборапредусмотрительно были вовремя заперты и взяты под охрану, чтобы в церковьне набилось народу более, нежели могло с удобством разместиться на хорах.Люди, однако, столь плотно обступают главный алтарь, где происходитмиропомазание, что священники, сослужащие архиепископу, едва могутдвигаться, а принцы крови со всех сторон стиснуты в своих креслах[52]. Церковь Парижа с трудом переносила то, что она все еще (до 1622 г.) являласьвикариатом[17*] архиепископства Сансского. Архиепископу всеми силами давалипонять, что о его авторитете не желают и слышать, ссылаясь при этом напривилегию, данную Папой. Второго февраля 1492 г. архиепископ Сансский вприсутствии короля служит мессу в соборе Notre Dame в Париже. Еще до того,как король покидает храм, архиепископ удаляется, благословляя паству;впереди торжественно несут пастырский крест. Два каноника в сопровождениибольшой группы прислужников протискиваются вперед и, ударив по кресту,повреждают его, несущему же его даже вывихивают руку; при этом онипроизводят великий шум, а служкам архиепископа выдирают волосы. Когдаархиепископ пытается уладить перебранку, "sans lui dire un mot, vinrent prèsde lui; Lhuillier (декан соборного капитула) lui baille du coude dansl'estomac, les autres rompirent le chapeau pontifical et les cordonsd'icelluy" ["они подступают к нему, не проронив ни слова; Люилье<...> бьет его локтем в живот, другие сшибают с головы его митру ирвут с нее ленты"]. Один из каноников преследует архиепископа, "disantplusieurs injures en luy mectant le doigt au visage, et prenant son brastant que dessira son rоchet; et n'eust esté que n'eust mis samain au devant, l'eust frappé au visage" ["выкрикивая многиепоношения, перстом тыча ему в лицо и так ухватив его за руку, что разрываетему стихарь; и если б тот рукою не заслонился, ударил бы его по лицу"].Происшествие приводит к процессу, длящемуся тринадцать лет[53]. Этот дух, пылкий и грубый, твердый и одновременно слезообильный, постоянноколеблющийся между мрачным отвержением мира -- и наслаждением его пестротойи красотами, не мог бы существовать вне системы жизненного уклада,обусловленного строжайшими формами. Страсти и переживания необходимо былозаключить в жесткие рамки общепринятых форм; таким образом, общественнаяжизнь, как правило, обретала порядок. И собственные жизненныеобстоятельства, и события в жизни других становились неким прекраснымспектаклем, где при искусственном освещении разыгрывались патетические сценыстрадания или счастья. Способы выражения непосредственных душевных движенийеще отсутствуют; лишь в эстетическом претворении может быть достигнута тавысокая степень выразительности чувств, которой жаждет эта эпоха. Разумеется, неверно было бы думать, что утвердившиеся формы жизненногоуклада, и прежде всего те, что имели отношение к издревле священным событиямрождения, брака и смерти, были установлены в соответствии с этим намерением.Пышные обычаи выросли из первобытных верований и обрядов. Но первоначальныйсмысл всего того, что некогда вызывало их к жизни, давно уже был утрачен, ивзамен этого старые формы наполнялись новой эстетической значимостью. В трауре выражение участия облекалось во впечатляющие формы с поистинеудивительным разнообразием. Здесь таились безграничные возможности пышнопреувеличивать размеры несчастья -- в противоположность преувеличенномуликованию на неумеренных придворных празднествах. Воздержимся от детальногоописания мрачной пышности черных траурных одеяний, броского великолепияпогребальных обрядов, которые сопровождали кончину венценосной особы. Всеэто свойственно не только позднему Средневековью; монархии сохраняютподобные церемонии вплоть до сегодняшнего дня, и буржуазный катафалк такжевсего-навсего их потомок. Воздействие черных одежд, которые в случае смертигосударя надевали не только придворные, но также советники магистрата, членыремесленных гильдий и прочие простолюдины, должно было быть еще болеесильным по контрасту с повседневной красочной пестротой средневековойгородской жизни. Пышный траур по убитому Иоанну Бесстрашному был задуман сявным расчетом на сильный эффект (в том числе и политического характера).Военный эскорт, с которым выступает Филипп, чтобы встретить королей Англии иФранции, щеголяет двумя тысячами черных флажков, черными штандартами изнаменами в семь локтей длиной, отороченными черной шелковой бахромой; иповсюду вышиты или нанесены краской золотые гербы. Парадные кресла идорожная карета герцога по этому случаю также выкрашены в черное[54]. Наторжественной встрече в Труа Филипп верхом сопровождает королев Англии иФранции; он в трауре, и его черный бархатный плащ, ниспадая с крупа егоконя, свешивается до земли[55]. Еще долгое время спустя не только он, но и егосвита нигде не появляются иначе как в черном[56]. Встречающиеся иногда отступления от сплошного черного цвета только усиливаютобщее впечатление: в то время как двор, включая королеву, носит траурчерного цвета, король Франции облачен в красное[57]. А в 1393 г. парижанизумляет совершенная белизна покровов и одеяний во время пышных похоронскончавшегося в изгнании короля Армении Льва Лузиньяна [18*] [58]. Вне всякого сомнения, под чернотою траурных одеяний нередко таилась подлинносильная и страстная боль. Острое отвращение к смерти, сильное чувствородства, внутренней причастности к государю превращали его смерть в событие,которое поистине потрясало душу. И если еще при этом -- как в случаеубийства герцога Бургундского в 1419 г. -- оказывалась затронута честьгордого рода, взывавшая к мести как к священному долгу, тогда пышноепубличное выражение скорби во всей своей чрезмерности вполне могло отвечатьистинному душевному состоянию. В своего рода эстетике оповещений о смертиШателлен находил нескончаемое удовольствие; в тяжелом, медлительном стилеего исполненной достоинства риторики составлена длинная речь, с помощьюкоторой епископ Турне в Генте не спеша подготавливает юного герцога кужасной вести, после чего следуют ритуальные причитания Филиппа и егосупруги Мишели Французской. Однако суть его сообщения: о том, что этоизвестие вызвало нервный припадок у юного герцога, обморок у его супруги,невероятный переполох среди придворных и громкие скорбные причитания повсему городу -- короче говоря, дикая необузданность горя, с которымпринимается это известие, не вызывает сомнений[59]. Рассказ Шателлена о скорбиКарла Смелого в связи с кончиной Филиппа Доброго в 1467 г. также отмеченпечатью подлинности. На сей раз удар был менее сильным: престарелый, почтивпавший в детство, герцог давно уже был весьма плох; его взаимоотношения ссыном в последние годы были далеки от сердечности, так что сам Шателлензамечает, что нельзя было не удивляться, видя, как у смертного одра отцаКарл рыдал, причитал, заламывал руки и падал ниц "et ne tenoit règle, nemesure, et tellement qu'il fit chacun s'esmerveiller de sadémesurée douleur" ["и не знал ни меры, ни удержу до того, что всякогоповергал в изумление своим безмерным страданием"]. Также и в Брюгге, гдескончался герцог, "estoit pitié de oyr toutes manières de gens crier etplorer et faire leurs diverses lamentations et regrets"[60] ["горестно былослышать, как весь люд стенал и плакал и каждый на свой лад жаловался ипечалился"]. Трудно сказать, сколь далеко в этих и подобных сообщениях заходит придворныйстиль, считающий, что громогласно выносить страдания напоказ не толькоуместно, но и красиво; и сколь глубоко простираются действительное волнениеи чувствительность, свойственная этому времени. Бесспорно, во всем этомналичествует сильный элемент примитивной обрядности: громкий плач надпокойником, формально запечатленный в плакальщицах и нашедший художественноевоплощение в plourants [скульптурах плакальщиков], которые как раз в этовремя сообщают надгробным памятникам столь сильную выразительность, естьдревнейший элемент культуры. Примитивизм, повышенная чувствительность и декорум соединяются также вощущении страха перед необходимостью передать известие о смерти. От графиниШароле, беременной Марией Бургундской, долгое время держат в т

Date: 2016-05-13; view: 254; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию