Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Как пучок дифференцированных величин
Приведем слова М. Мосса, в свою очередь цитируемые П. Рикером в книге «Конфликт интерпретаций»: «Уже Мосс отметил: “Социология, разумеется, сможет развиваться, если она будет во всем взаимодействовать с лингвистами”».[100]
Действительно, влияние открытий, сделанных в лингвистике, трудно игнорировать. Три краеугольных камня, заложенных в основание архитектоники современного стиля мышления, имеют своим истоком прозрения в области языка. Вот они, выстроенные в своей хронологической последовательности: «Язык – есть пучок дифференцированных величин» (Соссюр), «Смысл – есть способ языковой данности» (Фреге) и «Все, сказанное имеет смысл; бессмыслица невозможна» (Витгенштейн). Прививка этих трех постулатов социальному телу имеет своим последствием: 1. описание общества как динамической среды, множественность сочетаний элементов которой индуцирует тот или иной тип социальной данности; 2. описание социальности как не субстанции, но формы, в которой значения не даны как статуарные сущности, но как относительные, негативные ценности, противопоставляющие одни знаки другим; 3. описание любого типа обществ как имеющего право на существование. В этом последнем случае вопрос большей жизнеспособности одних обществ перед другими представляет проблему. Очевидным представляется, что идея тотализации имманентного не родилась, не мыслилась и не прижилась бы, если бы открытия в области языка и лингвистики воочию не явили бы этот образ, демонстрируя, что все растворено в языке, в имманентном. Когда Соссюр говорил, что в системе языка нет абсолютных терминов, в ней существуют лишь отношения взаимозависимости, и, в конечном счете, «в языке имеются только одни различия», то это имело решающее значение для смены ключевых основ интерпретации мира. Речь идет об изменении взгляда на природу удвоения. Соссюровское удвоение между означаемым и означающим, описанное по аналогии с двумя сторонами листа бумаги (одно, но двустороннее), сменяет традиционную модель удвоения, открытую Платоном и обсуждаемую классической западноевропейской философией (радикальный дуализм). «Сущностным» отношением между знаками у Соссюра является их различие, которое, по сути, и создает их как отдельные знаки. На означающем уровне дифференциация звуков происходит в том случае, если они позволяют различать слова, как звук «о» позволяет различать слова «стол» и «стул»; другие различия индифферентны для слуха. В этой связи акустический образ следует отличать от классического понимания чувственного образа, где восприятие описывается в субстанционалистском ключе. Понятия в этом же смысле «чисто дифференциальны и определяются не своим позитивным содержанием, а негативно через их отношение к другим частям системы»[101]. Зададим теперь следующий вопрос: как в такой картине мира может быть задан объект, внеположенный системе? «В условиях закрытости универсума знаков знак является либо различием между знаками, либо внутренним различием между выражением и содержанием, cвойственным каждому знаку; эта двуликая реальность находится полностью внутри замкнутого лингвистического пространства».[102]
Объект, вынесенный за пределы тотальности связей и отношений, создающих эффект смыслопорождения, помечен трансцендентностью. Тогда приближение к нему пойдет по пути апофатических исканий. Эту традицию мыслить трансцендентное раннехристианская мысль довела до совершенства. Но система языка не знает ничего внешнего; будучи наиболее приемлемым описанием гегелевского Абсолюта, она маркирует внешнее как имя, данное сочетанию внутренних связей. В этом смысле мы и говорим об апофеозе апофазиса. Апофатическая манера сохраняет все же предмет, которому ничто не может быть предицировано, кроме качества внепредицирования (свойство быть «помимо» и «сверх» всех сделанных предикаций). Апофатика сохраняет предмет трансцендентного, поскольку даже в самых интенсивных отрицательностях «это - то, что не есть» заложена некая наличность - «это». Апофеоз апофазиса идет дальше. Его культурное следствие – утопленный объект трансцендентного в плане имманентного. Сказать, что его нет – мало. Следует вести себя так, как если бы его не было. Апофеоз апофазиса – это уже катафатика, требующая сказать, что то, что принимается за трансцендентное - это имманентное имманентному условие возможности имманентного. Это же есть то, что Соссюр именовал «пучком дифференцированных величин». Как, впрочем, лингвистический поворот может быть соотнесен с социальным знанием? При переносе лингвистической модели в социальный план изменяются сами условия работы с социальными объектами и явлениями. Всякое социальное явление определяется не посредством соотнесения со своим внешним референтом, но через внутреннюю систему сорасчленения и взаимосоизмерения. Этот замкнутый универсум смыслов является конститутивным для социологии. Социальные теории работают с внутренней организацией, системой скрытых закономерностей и непрерывных линий движения, «вычерчивающих» свой объект. В социуме все социальные связи (отношения) мыслятся как данные негативно, ибо они имеют некоторое значение (социальное значение). Перенос лингвистической модели в социальный план, как известно, инициировался и осваивался структурной антропологией (Леви-Стросс). В рамках этого подхода социальное измерение является только системой знаков, определяемых исключительно их различиями; в такой системе нет больше сущности (той, которая могла бы ответить на вопрос «в чем сущность того или иного социального явления»), нет содержания идеи, взятой самой по себе, а есть ценности, т.е. величины относительные, негативные и противоположные друг другу. Иными словами, у такой социальной системы нет более «вне», у нее есть только «внутри». Для структурного социолога система социальных отношений самодостаточна: все ее различия имманентны ей самой. Социальное, таким образом, выделяется как однопорядковый объект, - все, что касается социального, попадает на деле в одну и ту же область, специфицируясь исключительно посредством взаимных различений, заданных негативно. Главный вклад так называемой революции структурализма заключается в применении к социальному миру реляционного способа мышления, который идентифицирует реальность не с субстанциями, а со связями.
«”Социальная реальность”, о которой говорил Дюркгейм, есть ансамбль невидимых связей, тех самых, что формируют пространство позиций, внешних по отношению друг к другу, определенных одни через другие, по их близости, соседству или по дистанции между ними, а также по относительнойпозиции: сверху, снизу или между, посередине»[103].
Но не столь необходимо быть ортодоксальным структуралистом, чтобы ориентироваться на идею замкнутой самодостаточности социальных сред. В частности, коммуникативное сообщество, о котором много говорится с недавнего времени, строится по аналогии с соссюровским описанием функционирования языка. Коммуникативное действие (Ю. Хабермас) получает значение не вовне социума, но изнутри, и тогда значение действия – равно есть действие, или, другими словами, интерпретация смысла действия также является действием. Кроме того, если значение определенного социального действия отсылает к иным, и тем пробегает весь словарь – диапазон значений, чтобы в результате быть понятым прочими членами сообщества, то все агенты социального дискурса должны быть наделены идентичным словарем и траекторией ассоциаций. Последнее замечание Хабермас использует в качестве обоснования естественных предпосылок к интеграции общества и обществ. Социосемиотика, обязанная своим рождением развитию семиотического знания, является исследованием общества и его составляющих в качестве семиотических объектов, т.е. знаковых систем, определяющих человеческое поведение и взаимодействие. В ХХ-ом веке происходит бурный рост систем и теорий, направленных на изучение обществ с точки зрения признания семиотического характера реальности социального. Среди них: этнолингвистика (Ф. Боас), структурная антропология (Леви-Стросс), концепция лингвистической относительности (Э. Сепир, Б. Уорф), семиотическая культурология (Э. Кассирер), социология символического интеракционизма (Дж. Мид), этнометодология (Х. Гарфинкель), социосемиотческие исследования Ю.М. Лотмана, М. К. Петрова, Г.Г. Шпета в России, и пр. Это весьма обширный массив знания. Нас же в рамках настоящего исследования интересует исключительно значение основного методологического принципа лингвистики – негативного взаимоотношения структурных единиц системы, – принципа, примененного к социальногму контексту. Если говорить о социальных науках, то указанный методологический принцип сыграл заметно обновляющую роль. Как известно, именно фонологическая революция изменила лингвистику изнутри и определила перспективы ее ближайшего влияния на прочие сферы гуманитарного и социального знания. При этом в числе прочих были взяты на вооружение два фундаментальных тезиса фонологического метода: во-первых, фонология отказывается трактовать члены отношения как независимые сущности и, напротив, принимает в качестве основы своего анализа отношения между ними; и, во-вторых, она вводит понятие системы, беря за основу требование ее самозамкнутости[104]. Оба этих положения являются двумя сторонами одной модели – расширения имманентного вплоть до ее всеохватной полноты и включение негативного на правах организатора внутренних связей и отношений. В рамках этого принципа лингвистическая модель вводит положение о взаимных субституциях: значение есть то, что замещает собой отсутствие прочих значений. «…то, чем знак отличается, и есть все то, что его составляет».[105] Тогда в применении к знакам социального сообщества каждый конкретный продукт этого сообщества наделен значением ровно в той мере, в какой он может быть заменен иным. Нетрудно заметить в таком случае, что достижения лингвистики могли бы несколько досадить тем политическим движениям, партиям или даже субъектам политического значения, которые убеждены в собственной «самоданности». Акцент на уникальности и независимости – именно того, что часто используется в целях выгодного самопозиционирования на рынке политических продуктов - оказывается ничего не значащей в буквальном смысле фикцией. То значение, которое манифестируется, к примеру, партией или общественным деятелем как политическая программа, порожденная суммой презентируемых смыслов, не является автономным субстанциональным образованием. Определить собственную политическую позицию вовсе не означает, как это обычно подается, выработки своего взгляда на реалии политической или экономической жизни общества. Это не значит также, что у политика или политического движения должна существовать собственная рабочая программа, которую они сообщают своему электорату как некую интеллектуальную собственность, рассчитывая на признание избирателей. С точки зрения того, как это выражается, можно согласиться с тем, что это действительно так – действительно политические движения информируют свой электорат о своих убеждениях и планируемых действиях, активно формируя некий смысл. В таком виде это можно было бы сопоставить с уровнем предложения. Но если опуститься на уровень генеалогии этого процесса – уровень частей предложения и синтаксических связей, то все может быть объяснено гораздо проще. Ключевым здесь является само действие определения своих позиций, это определение ничем не отличается от любых иных дефиниций, о которых должно быть сказано: “omnis determinatio est negatio”[106]. Очевидным образом, всякая политическая программа вынуждена начинать не с себя, но размещать себя в пространстве уже существующих политических субъектов, родившихся, собственно, идентичным способом. Иными словами, сформулировать свою идею означает явить миру знаки своего политического отличия, размежеваться с одними, располагая их на поле идейных противников, и размежеваться с другими, отводя им место своих сторонников. Что в числе прочего роднит социальное измерение с языковым, так это то, что в социальном пространстве, также как в языковом, любое изменение сопровождается приращением смысла; из социальной игры так же невозможно выйти, как невозможно покинуть текст, семантически не обогатив его. Эмпирически это правило известно в социологии и психологии отношений – в интерсубъективных отношениях каждая из сторон лишена права на нейтральное действие – любые действия партнеров будут интерпретироваться как заряженные осмысленным волеизъявлением знаки, транспортирующие информацию. Это лучше всего иллюстрируют отношения между влюбленными людьми, всякое уклонение от контакта будет объясняться желанием разрыва или попытками пробудить ревность или еще множеством иных версий. Так, единожды вписавшись в некоторое социальное взаимодействие, его невозможно игнорировать, но лишь презентировать некоторое значение, в том числе и значение «игнорирования». Политической морали также известно это явление. К примеру, неявка гражданина на выборы вовсе не означает отсутствия политического мнения, но скорее свидетельствует о наличии у него «политической индифферентности», что часто интерпретируется как «недоверие политическим силам, не могущим реально изменить жизнь к лучшему». Однако самым поразительным историческим фактом является то, что фундаментальное правило Соссюра «Язык – есть пучок дифференцированных величин» (1933 г.) благополучно было использовано Марксом в его знаменитом анализе стоимости (прямого аналога «значения»), товарной формы и общественных отношений (1867 г.). Отчасти, это наводит на мысль о том, что достаточно иметь позади себя Гегеля с его расширенным имманентным и интериоризованным трансцендентным, чтобы придти к чистому функционализму. По Марксу, в числе всех прочих позитивных качеств вещи-товара, специфицирующих его как физический объект (размер, вес, цвет, вкус), у него есть и одно негативное качество, то качество, которого нет – его стоимость. Ведь сама по себе вещь не обладает наряду с суммативно составляющими ее свойствами еще и свойством равняться 100 долларам. Вещь должна быть вписана в некоторую референтную сеть (пресловутую систему общественных отношений), для того чтобы стать товаром, т.е. быть распознанной в стоимостном измерении. Но стоимостное выражение вещи – это не новое положительное качество вещи, ставшей товаром. Стоимость – это способ конфигурирования самой системы отношений, определяющей вещь через систему ее соотнесений с прочими, подверженными той же эстимативной процедуре. Аналогия с предложенным Соссюром пониманием языка, как состоящим из одних отличий, здесь самоочевидна. «Стоимостной характер товара обнаруживается в его собственном отношении к другому товару».[107] Однако, как во всяком разоблачении тайны скрытых механизмов, трудность удержания логического следования здесь заключается именно в этом переключении внимания, которое мы призваны произвести, чтобы понять ход мысли. Суть не в том, что вещь обладает некими природно свойственными ей качествами, которые позволяют ей существовать в субстантивированном самотождественном «бытии вещью» до интегрирования в систему товарных отношений, после попадания в которые она оценивается именно по тем качествам, которые уже имела. Речь о прямо противоположном следовании событий. Вещь в своем доэкономическом измерении отвечает всем признакам кантовской «вещи-в-себе». О ней невозможно высказаться, имея целью ее специфицирующие качества. В определенном смысле говорить о множестве вещей, чей ноуменальный гомеостаз не нарушен никаким активным познавательно-оценочным вторжением, можно с большой долей условности. Множественность этих вещей потому сомнительна, что может сложиться впечатление, будто речь всегда будет идти об одной вещи постольку, поскольку она не специфицирована никакими опознавательными признаками. Ее качественное обособление произойдет лишь в тот момент, когда на нее будет наложена категориальная сетка, прочерчивая границы предмета. Нумерически заданная вещь родится лишь в дискретности словаря. В отношении к изложенногому выше принципу превращения вещи в товар сказанное будет означать, что как кантовская вещь становится объектом посредством помещения ее в априорную сетку категорий, так же вещь становится товаром при попадании в систему общественно-производственных отношений. В этой точке Маркса отличает от Канта лишь два существенных аспекта. Однако, оба они образуют два конца той черты, которая отграничила эпоху классического философствования от постклассического. У Канта нет той акцентуации дифферентной природы системы категорий, которая прочитывается у Маркса в его толковании системы общественных отношений. Маркс же выделяет ту особенность самой системы, которая самоподдерживается исключительно посредством взаимоопосредований. В определенном смысле вещь не обладает никакими качествами, даже природными, поскольку об этом не может быть известно до тех пор, пока в поле встречных означений не появится вторая вещь, служащая рамочным отображением первой, и не задаст ту самую формообразующую дискретность, проложив собой объектные границы. Отсюда же без труда выводимо то следствие, что структурность общественной системы отношений предшествует любой качественной идентичности предмета, поскольку сама же ее и формирует. Это положение уже во многом подготавливает второе существенное расхождение классики с неклассикой, именно оно удачно было описано как «трансцендентализм без трансцендентального субъекта», имея в виду ситуацию, где вся априорность развернута не на стороне трансцендентальной субъективности, а на стороне трансцендентальной объективности, то есть предсказуемой в своих предпосылках и следствиях структурированной реальности, оформляющей любой материал и приравнивающей смысл явления к его месту в структуре. «Итак, посредством стоимостного отношения натуральная форма товара В становится формой стоимости товара А, или тело товара В становится зеркалом стоимости товара А».[108]
Таким образом, общественные отношения в марксизме строятся по аналогии со связями, образующими язык в лингвистике – и то, и другое удерживается одними различиями. То же, как трактует эту взаимозависимость позднейшая мысль, и вовсе может быть резюмировано в лозунге «различай и властвуй!». Доподлинная власть принадлежит словарю – источнику всех вещей и отношений между ними, тому, что к ужасу, а может и к счастью, исчерпывает мир, данный нам в понятиях. Власть поименовывать выглядит ни много, ни мало, как некий аналог сотворения мира – тот же неразличимый хаос, описываемый тавтологией «все есть все», подвергается образующей дифференциации, описываемой субъект-предикатной формой «это есть то». Выполнение в культуре этой ответственной задачи принято отводить первочеловеку Адаму, опираясь на известный сюжет в Ветхом Завете. Однако, последовательная программа десакрализации, начав свой путь по экспроприации сущностей из частных рук в самые общие структуры, реализовав антирелигиозный проект, приступила к деантропологизации – изъятию человеческих заслуг как собственных в пользу анонимных, вненаходимых, но вездесущих сил. В свете подобных тенденций очевидно, что единоличие Адама должно было быть поколеблено. Действительно, сегодня не принято говорить о первородстве языка человеку, тем более об акте самого рождения языка человеком. Как говорит Леви-Стросс в «Первобытном мышлении»: «Язык не коренится ни в аналитическом разуме древних грамматиков, ни в диалектике структурной лингвистики, ни в диалектике индивидуального праксиса, противостоящего практико-инертной совокупности, поскольку все они уже предполагают его существование. Лингвистика ставит нас перед лицом диалектического и тотализующего бытия (выд. нами), которое, однако, находится вне (или до) сознания и воли. Являясь нерефлексивной тотализацией, язык выступает человеческим основанием, обладающим собственными основаниями, о которых человек ничего не знает»[109].
Именно этому перелому, возникшему как результат негласного перехода власти от субъектов сначала к структурам, затем к силам, и далее, возможно, к неозначенным сигналам, в отношении которых действует принцип неопределенности, мысль обязана появлением новых способов толковать мир. Теория власти Фуко достаточно наглядный тому пример. Фуко напрямую говорит о вездесущности власти, связывая это ее качество не с тотальностью контроля и проникновения, но с тем, что она «отовсюду исходит»[110]. Это значит только то, что ее нарождение не происходит в каком-то одном изолированном месте, диффузируя затем повсюду, поскольку власть наделена всепронизывающей способностью, но то, что ее образование происходит в любом и каждом месте реальности, где намечается некая связь или отношение, иными словами, где включается субъект-предикатный механизм. Ясно, что язык не пассивно примыкает к реальности, но активно создает ее. Как любое смещение в цепи означающих есть акт лингвистический и семантический, так и властные эффекты возникают в момент изменения конфигурации серии элементов. Любое движение не то, чтобы сопровождается смыслом, но сам смысл – это движение. Власть не предметна, но динамична, вненаходима как субстанция, но вездесуща как следствие. Странным образом, вполне реальный консеквент, обязанный своей реальностью ссылкой на существование антецедента, в состоянии предъявлять всегда только ссылке, но не сам антецедент. Помимо этого, концепции, в которых о власти говорится как о доступе к производству знаков, оказывая заметное влияние на состояние политической активности в целом, успешно ассимилированы современными политтехнологиями. Профанное понимание идей, питающих эти концепции, сводится к той простой истине, что «на самом деле» правящая элита отнюдь не тот класс, который владеет средствами (орудиями) производства (в русле рассматриваемого подхода последнюю теорию принято считать либо ошибочной, придавая ей статус идейного заблуждения, либо предумышленной, отводя ей место идеологической приманки), но тот, который приобщен к выработке значащих систем и уполномочен артикулировать смысл и значение предъявленных массовому сознанию знаков. В рамках этих концепций поспешность сознания, стремящегося к самостоятельному ответу на вопрос «что бы это значило», в оценке какого-либо политического события представляется наивностью неискушенной гражданственности. Эта же поспешность игнорирует ту простую истину, что свободомыслие, пусть и не отягощенное никаким явным принуждением, обречено на некое запаздывание, поскольку все значения уже определены властью, и самое независимое суждение пусть не надеется застать себя в стерильном вакууме нейтральных событий, но быть вынужденным определяться с собственным мнением в среде значений, годных к интеллектуальному потреблению в готовом виде. При таком обстоянии дел неозначенный сигнал, не имеющий никаких обременений, кроме как быть в плену у принципа дополнительности, переходит под юрисдикцию властных смыслоозначений. Следует предостеречь от возможных превратностей понимания излагаемых идей. Дело не сводится к тому, что власть решает самолично, какой набор признаков или предметов будет подведен под то или иное понятие, осуществляя своего рода эйдетическое правление, – по-видимому, высшую форму отправления власти, значительно более авторитарной, чем власть самых абсолютных монархий или империй во главе с наследными правителями. Чтобы избежать этого, не совсем правильного, понимания, прибегнем к основным понятиям принципа дополнительности, упомянутого выше. Речь идет о том, что власть, не оставаясь в неведении в отношении окружающей ее реальности, не оставляет, в свою очередь, нейтральной саму эту реальность. Отсюда, однако, не следует, что власть уполномочивает самую себя к вынесению неких протокольных суждений о том, что надлежит видеть всем остальным на дифракционной решетке – является ли свидетельством в верноподданнической преданности или законопослушной прагматичности в (зависимости от форм государственности) видеть в явленном частицу или волну. Такое утверждение для современного понимания власти значило бы лишь, то, что некто высказывает свое мнение, пусть этот некто и имеет силу и средства настаивать на привилегированности своего мнения в сравнении с любыми другими. Для мышления, признающего за властью способность индуцировать значения, сила не является прямым атрибутом власти, и потому даже там, где некое мнение утверждается посредством неодолимой силы, еще не начинается власть. Победивший в такой борьбе в лучшем случае выигрывает у власти право подчинится ей, претворяя ее требования, но никак не выигрывает саму власть в качестве заслуженной награды. Победы в поле распространения власти не приводят к захвату власти. Власть начинается и остается незамеченной там, где раскрывается пространство для выбора, спектра конечного числа альтернатив; именно там, где располагается знак дизъюнкции, предлагающий одно или другое, но принуждающий видеть одно как одно, а другое как другое. Власть кажется достаточно кроткой и смиренной, и безусловно уважающей право выбора своих сограждан, поскольку после того, как необходимые процедуры различения будут проведены, она удаляется, не смея понуждать граждан к тому, чему они принуждены самим различием. Именно в этой области распределения значений и проявляется наиболее четко зависимость идеологических позиций от интересов господствующей группы, а также ее – области – ключевая роль в осуществлении того, что Шантал Муф и Эрнесто Лакло называют «гегемонистскими практиками»[111]. В рамках данной главы необходимо подчеркнуть лишь ту значимость, которую придавали анализу гегемонистских практик и структур марксисты разных поколений – от Антонио Грамши и Джорджа Лукача до Луиса Альтюссера и Пьера Бурдье[112]. Используя разные термины, они все, тем не менее, подчеркивали, что главным является смещение в область «идеологии» (Альтюссер), «эпистемологии» (Лукач) или «гносеологического порядка» (Бурдье) того, что принято было называть марксистами более ранней эпохи «классовой борьбой». Именно в борьбе за установление нового принципа символического структурирования мира, новой системы «репрезентаций» и «категорий опосредования», и проявляют себя интересы новых групп, именно в этой борьбе и проявляет себя власть. В заключение, скажем следующее. В начале ХХ-го столетия язык был уподоблен панно, выложенному мозаикой, за каждым элементом которой нет ничего, кроме пустой ячейки. Изображение элемента означает что-то лишь рядом с другими, и если его расшатать в своей ячейке, позади него откроется пустота. В конце того же столетия о социуме часто отзываются как об образовании, которое состоит из множества социальных агентов, каждый из которых “сам по себе” лишь прикрывает пустоту, приобретая значение лишь в игре отношений с прочими. Глава 2. Date: 2015-11-14; view: 406; Нарушение авторских прав |