Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Национализм и историки
История национализма — это в такой же степени история тех, кто о нем повествует, как и история собственно националистической идеологии и движения. Именно потому, что национализм демонстрирует такое многообразие форм и кажется столь ускользающим от нашего понимания, он бывает доступен нам только в этих различных формах или скорее в формах, в которых его представили нам его адвокаты и критики. Вот почему национализм так часто рассматривают как «историческое движение» par excellence1.Дело не только в том, что он возник в определенный период европейской истории и проявляется в особых исторических ситуациях. Национализм представляет собой явление глубоко «историческое» по самому своему характеру: мир в его свете видится как плод взаимодействия различных сообществ, каждому из которых свойственны уникальные черты и своя собственная история и каждое из которых есть результат своих собственных истоков и своего особого пути развития. Но, кроме этого, существует еще один специфический аспект, исходя из которого мы можем говорить о национализме как о характерно «историческом» движении. Историки играют выдающуюся роль среди его создателей и приверженцев; но они также явились первыми из тех, кто пытался понять и оценить феномен национализма. То, что историки внесли такой весомый вклад в столь «историческое» движение, совершенно неудивительно, если принять во внимание общие элементы раннего европейского национализма и историографии романтического периода. Мишле, Бёрк, Мюллер, Карамзин, Палацкий и многие другие заложили моральный и интеллектуальный фундамент для зарождающегося национализма в своих странах. Историки, наряду с филологами, самыми разными способами подготавливали рациональные основания и хартии наций своей мечты2. Историки также принадлежали к числу самых непримиримых критиков и оппонентов национализма, особенно начиная со времен второй мировой войны. По правде сказать, большинство из них скептически, если не откровенно враждебно, относились к его идеологическим притязаниям. Они приписывали национализму множество пагубных последствий — от абсурдных социальных и культурных мер и вплоть до массового террора и всемирной дестабилизации. Такая позиция была обусловлена рядом расхожих предположений о сущности данного явления. В целом историки видели в национализме доктрину, принцип либо систему аргументации; за редкими исключениями, их воображение волновала скорее теория национализма, нежели нация. Доктрина или принцип часто рассматривались как idee fixe3,как движущая сила, под любой из своих личин сохраняющая известное постоянство. В иных случаях национализм отождествляется с «национальным чувством», то есть с ощущением принадлежности к нации и идентификации с ней. В этом свете нация предстает как такое сообщество, которое удовлетворяет потребности индивида или коллектива в душевном тепле, стабильности и силе, значение которых возрастает по мере того, как утрачивают свое былое значение семейные и соседские узы. В данном смысле национализм может оказаться полезным для общества и в современную эпоху4. Но за это приходится платить высокую цену. В принципе, как рассуждает критически мыслящий историк, почему бы какой-либо группе людей не предпочесть жить, трудиться и управляться сообща, скажем, на основе какой-то культурной связи или совместного исторического опыта; и, быть может, ими будут лучше управлять представители их собственной общности, чем какой-то другой. Но эту либеральную доктрину не следует путать с европейскими континентальными и романтическими разновидностями национализма, трактующими индивидов как членов таких незыблемых общностей, которые могут быть свободными только при наличии самоуправления5. Подобные доктрины влекут за собой стихийное бедствие повсюду, где они только могут усилить существующие различия и исторические антагонизмы, особенно в областях с этнически смешанным населением. Итак, в общем и целом, историческое понимание сложного феномена национализма основывается на довольно узком определении предмета и столь же специфическом способе объяснения. Последний является по сути своей контекстуальным, психологическим и расплывчатым. Он требует, и притом, на мой взгляд, вполне справедливо, помещения национализма и понятий, характеризующих это движение, в контекст европейской мысли и истории, по крайней мере в том случае, когда речь идет об истоках национализма; эти понятия и идеи можно постичь только на этом историческом фоне. Поскольку современная Европа наблюдала распад типичных для нее типов общностей экономического и политического порядка, то в национализме сегодня на первый план выходят его психологические преимущества и аспекты; при этом особое внимание уделяется его функциям, полезным для дезориентированных индивидов и неприкаянных общностей. В конце концов, тот популярный механизм, с помощью которого объясняют распространение национализма в Азию, Африку и Латинскую Америку, представляет собою смесь подражания и реакции: элиты, и в особенности интеллектуалы, принимают и приспосабливают для своих нужд западные идеи нации и национального возрождения. Национализм расцветает в специфической атмосфере европейского империализма и колониализма; однако как только крошечная прослойка интеллектуалов обеспечит его появление в какой-нибудь стране-реципиенте, дальнейшее распространение его идей обретает способность к саморазвитию и самовоспроизводству8. В последнее время более заметными стали два других аспекта понимания национализма историками, и эти аспекты видения с ними разделяют ученые из смежных областей науки. В первом случае речь идет об измышленной сущности нации. Причем не только национализм трактуется как сугубо произвольное и логически неоправданное явление: сама нация, объект всех стремлений национализма, искусственна; это понятие и модель социальной и культурной организации есть плод трудов самозваных националистов, нацеленных на обретение власти и пожинающих достижения политической борьбы. Нация — это искусственная категория; она не имеет корней ни в природе, ни в истории. Отсюда вытекает вторая недавно выявленная черта — современность наций и национализма. Прошлое, на которое уповают националисты, — только миф: оно существует лишь в сознании националистов и их последователей, даже если оно не было цинично сфабриковано для современных политических целей. Нация ведет отсчет с момента прихода националистов к власти: это сугубо современное понятие и результат достаточно современных процессов, таких, как бюрократизация, секуляризация, революция и капитализм. В этом пункте трактовки историков сходятся с трактовками политологов, социологов и антропологов; правда, историк первое появление идеологии и движения национализма вполне уверенно связывает с последней четвертью XVIII столетия и первым десятилетием XIX века, то есть периодом, начинающимся с разделов Польши и американской Войны за независимость и кончающимся прусской и германской реакцией на Французскую революцию и наполеоновские завоевания7. ТРИ ИСТОРИЧЕСКИХ ОТВЕТА НАЦИОНАЛИЗМУ Было бы удивительно, если бы историки, учитывая историческую природу своего предмета исследования и собственной профессиональной позиции, не следовали общему академическому образцу, раскрывающему тесную связь между теми приемами, с помощью которых ученые характеризуют и объясняют национализм, с одной стороны, и Sitz irn Leben8 их самих и того сообщества, к которому они сами принадлежат, с другой. Этим обусловлены различия в тех основополагающих смыслах, которые придают понятиям нации и национализма каждое поколение и ка^ждая группа историков. Это четко просматривается в первых характерных реакциях как историков, так и других ученых на националистические движения XIX века. Первые историки национальной идеи были склонны расценивать нацию как оплот индивидуальной свободы. Примеры этого видения, безусловно, есть у Мишле в его «Историческом взгляде на французскую революцию»; хотя Мишле писал в середине XIX столетия, он вновь выразил идею Руссо о возврате к природе и склонности человека вести социальный образ жизни. «Спонтанный порядок Франции», рожденный в 1789 году, возвестил о наступлении «эры братства», эры «Человека, братающегося с себе подобными перед лицом Бога», как сказал об этом Мишле. В братстве «больше нет ни богатых, ни бедных, ни аристократов, ни плебеев; есть лишь один общий стол и одна на всех еда; кончились общественные распри и ссоры; недруги примирились, и враждующие вероисповедания и интеллектуальные течения, верующие и философы, протестанты и католики — все стали братьями...»9. Эта религия патриотизма является одновременно прославлением человека и движущей силой современной французской и европейской истории. Так как «дитя на алтаре (в праздник конфедерации) — это Франция, а весь мир ее окружает. В ней, как в своем общем детище, нации чувствуют себя едиными...». Мишле выделяет Италию, Польшу и Ирландию — страны с националистическими движениями, входящими в движение «Молодая Европа» Мадзини, — которые по-братски сочувствовали Франции, даже в период Революции, демонстрируя тем самым силу идеи в современной истории. К 80-м годам XIX века, после утраты в 1871 году Эльзаса и Лотарингии, националистические принципы прочно укоренились во французской политике. Ренан, противопоставляя искусственный принцип исторической солидарности органичному принципу этноязыкового единства как фундамента нации, остался верен либеральному духу. «В нациях, — писал он, — нет ничего вечного. У них есть начало, будет и конец. Возможно, их заменит Европейская конфедерация. Но это не относится к тому столетию, в котором живем мы с вами. На сегодняшний день существование наций является благом и даже необходимостью. Их существование — это залог свободы, которую мы утратили бы, если бы мир управлялся только одним законом и одним господином...» Для Ренана наилучшим воплощением духа свободы являлось социально-психологическое определение нации, которое невозможно свести ни к биологическим, ни к лингвистическим, ни к экономическим, ни к географическим характеристикам. «Давайте не будем отвергать тот основополагающий принцип, в соответствии с которым человек, еще до того, как он будет заключен в рамки того или иного языка, станет принадлежать к той или иной расе, обретет привязанность к той или иной культуре, есть разумное и нравственное существо». Поэтому для Ренана «нация — это душа, духовный принцип... Нация — это великая солидарность, которая держится на сознании как уже принесенных жертв, так и жертв, которые предназначено сделать в будущем. У нее непременно есть прошлое; но она продолжается в настоящем благодаря осязаемому факту согласия людей, их отчетливо выраженному желанию продолжать свою жизнь сообща. Существование нации представляет собой ежедневный плебисцит точно так же, как существование индивида служит вечным утверждением жизни»10. В своих попытках сохранить верность либеральным принципам в пику милитаризму и расовому национализму фон Трейчке, Ренан, возможно, преувеличивал добровольные аспекты принадлежности к нации. На самом деле таким образом он хотел сделать акцент на первостепенной роли политики и общей истории в генезисе и характере наций. В отличие от Востока, Западная Европа после исчезнования империи Каролингов видела возникновение различных наций, представлявших собой слияние народов. «Уже к X веку, — заявляет он, — все обитатели Франции были французами. Идея различия рас в населении Франции абсолютно исчезла вместе с французскими писателями и поэтами эпохи Гуго Капета. Отныне больший упор делался на грани между аристократами и прислугой, но это отличие отнюдь не носит этнического характера...» Для Ренана наиболее важны социальные и психологические моменты — сближающие переживания и общие воспоминания (как и общее забвение). Он не объясняет, почему на Западе развилась нация того типа, который он считает новым в истории, — а именно нация, основанная на совместном опыте и избирательной памяти, — тогда как Востоку не удалось достичь ничего подобного этому и там сохранилась модель этнической исключительности. Более консервативную реакцию на распространение националистических настроений можно найти в очерке лорда Актона, где он критикует идеал национального государства Мадзини, квалифицируя его как выражение политического идеализма. Между тем как английское свободолюбивое понятие о национальности восходит к 1688 году и ему ближе «различие, чем одинаковость, гармония, а не единство», французский идеал расовой коллективной национальности отдает ситуацией 1789 года и «аннулирует права и желания жителей, перекрывая их расхожие интересы вымышленным единством; он заставляет их жертвовать своими разнообразными наклонностями и обязанностями в пользу высшего притязания на национальность и подавляет все естественные права и все установленные свободы ради того, чтобы утвердить себя самого». По Актону, теория национального единства «превращает нацию в источник тирании и революции», тогда как теория свободы «трактует ее как оплот самоуправления и первейшую гарантию от избыточной власти Государства»11. Из этого следует, что для Актона многонациональные империи предпочтительнее государств-наций, а Австрийская империя предпочтительнее Франции. «Государство, которое не в состоянии удовлетворить различные расы, подписывает себе приговор; Государство, которое старается нейтрализовать, поглотить или вытеснить их, разрушает почву собственной жизнеспособности; Государство, которое не допускает их вхождения в свою сферу, лишается главной базы самоуправления. Поэтому теория национальности является ретроградным шагом в истории». Он приходит к выводу о том, что «национальность отнюдь не руководствуется идеей свободы и процветания: напротив, и то и другое она приносит в жертву императивной необходимости превращения нации в образец и критерий государственности. Ее естественное развитие будет отмечено как материальными, так и нравственными разрушениями, ибо только с их помощью это новое изобретение может стать над замыслом Бога и интересами человечества». На самом деле Актон здесь слегка поменял мишень для своих нападок: вместо французской теории нации ею стала собственно нация. Но для нас самым важным является свойственное ему понимание нации как искусственного образования. Дело не только в том, что ее притязания менее существенны, чем притязания традиционного авторитета или индивидуальной свободы; по сути дела, нация является следствием, продуктом отрицания корпоративных прав государственным абсолютизмом. Актон выступает против движения за объединение Италии; стало быть, его больше занимают проблемы национализма и теории единства, а не отделения. Но и его аргументы, и его исторический анализ привязаны к событиям, происходившим в континентальной Европе середины XIX века; за исключением его убежденности в искусственном и современном характере нации, как его аргументы, так и его исторический анализ не имеют особого отношения к африканским и азиатским государствам современной эпохи. И все же его основополагающие соображения до сих пор продолжают вдохновлять академические исследования. Не все консервативные выступления носят столь враждебный национализму характер. Макс Вебер, классик исторической социологии и немецкий националист, считал нации конфликтующими группами и носителями уникальных культурных ценностей. Вторя Ренану, Вебер провозглашает, что «нация представляет собой сообщество мироощущения, которое может найти свое адекватное выражение в государстве; поэтому нация есть такое сообщество, которое обычно стремится к созданию собственного государства»12. Нация также является средоточием культурных ценностей, придающих ей индивидуальность. «Значение «нации» обычно усматривают в превосходстве или по крайней мере в незаменимости культурных ценностей, которые могут сохраняться и развиваться только благодаря культивированию индивидуальности (Eigenart)сообщества»13. Как и другие историки, к которым мы уже обращались, Вебер не дает нам исторического объяснения националистического подъема, хотя это, как кажется, и входило в его планы. Все, что у нас есть, — это разделы об этнической принадлежности, нации и национализме в «Экономике и обществе», из которых отчетливо виден его преимущественно «политический» подход к предмету. Дело в том, что Вебер не просто считал, что в современном мире государство и нация нуждаются друг в друге, как нуждаются друг в друге бюрократы и интеллектуалы — носители соответствующих понятий. Пример Эльзаса с его французским политическим наследием и традициями очень ясно показал Веберу, что именно политическое действие более чем что бы то ни было способствует превращению этнических сообществ в нации. Вебер писал: Это становится понятным любому посетителю, осматривающему музей Кольмара, богатый такими реликвиями, как трехцветные флаги, пожарная лестница и военные шлемы, указы Луи Филиппа и в особенности экспонаты, напоминающие о Французской революции; постороннему человеку они могут показаться весьма тривиальными, но для эльзасцев они имеют большую эмоциональную ценность. Это их чувство общности сложилось благодаря такому совместному политическому и косвенному социальному опыту, который высоко ценится массами как символ крушения феодализма, и история подобных событий заступает на место героических легенд первобытных народов»14. Трудно сказать, в какой степени Вебер задавался вопросом о том, современны ли нации и как они развиваются — сами по себе или искусственно. Возможно, в его работах мы впервые встречаемся с проблемой отношения между принципом этнической принадлежности и национализмом, над которой задумывались некоторые ученые более позднего времени. Этот интерес, однако, был совершенно несвойственным для третьей типичной реакции на национализм XIX века, то есть для социалистической и марксистской исторической школы. У Маркса или Энгельса отсутствуют сколько-нибудь систематические исследования феномена национализма; поэтому их позицию по этой проблеме следует тщательно вычленять из замечаний, встречающихся в статьях, посвященных внешней политике, или же в революционных памфлетах и очерках15. Однако оставленное ими марксистским историкам наследие в основных чертах обладает достаточно очевидным смыслом: как указывал Энгельс, нации — это сообщества, объединенные общностью языка и общими симпатиями. Великие или «ведущие» нации, дальше всех продвинувшиеся по пути капиталистического развития, следует поддерживать в их борьбе против реакционных абсолютистских государств, таких, как царская Россия, или маленьких отсталых наций вроде сербов или чехов; пролетариат «не имеет отечества», хотя бороться ему в первую очередь следует с национальной буржуазией; социалистам следует поддерживать национальные движения только там, где они ускоряют свержение феодализма или, как в Ирландии, буржуазного господства. К этому Энгельс добавил a proposПольши, что национальная независимость есть условие общественного развития, и что (как об этом заявлял Гегель) лишь те нации, которые уже имели свою государственность в прошлом, будут способны создать ее и в будущем. Поэтому их борьба заслуживает поддержки со стороны социалистов16. Позднейшим марксистским историкам оставалось, приняв эти чисто «инструментальные» положения, попытаться понять явления нации и национализма в исторической перспективе. Каутский, Ленин и Люксембург, несмотря на имеющиеся между ними разногласия, развивали по сути «инструментальный» анализ восточноевропейских национальных движений, рассматривая их в качестве орудия феодалов или буржуазии и способов отвлечения от целей пролетарской революции, хотя Ленин и был готов к тому, чтобы признать подлинно массовую популярность восточного национализма, с которым ему приходилось бороться17. Однако задача дать более взвешенную марксистскую оценку национализма досталась на долю Карла Рен- нера и Отто Бауэра. Разумеется, их произведения тоже имели характер программных заявлений. Они были призваны удовлетворить конкретные нужды австрийских социал-демократов, столкнувшихся с проблемами многонациональности внутри империи и партии. Для обоснования их экстра-территориальных принципов решения национального вопроса, а также понятия национальности как следствия личного и происходящего в определенных культурных условиях индивидуального выбора Реннер и Бауэр приняли такие определения нации, которые привели их к отходу от основанных на политических и территориальных принципах концепций Маркса и Энгельса. В частности, для Бауэра нация являлась «общностью судьбы» и имела собственный характер и культуру. Она сформировалась под действием материальных сил, но тесное родство и общение в рамках совместной истории и культуры привело к тому, что национальные связи сделались даже более прочными, чем классовые узы. Тем не менее Бауэр настаивал на праве индивида выбирать себе культурную национальность по мере постепенной эволюции этой последней. Что касается немцев, то Бауэр проследил историю их национального сообщества вплоть до общинно-племенной жизни, протекавшей обособленно от других племен и основанной на общей собственности на все предметы. По мере перехода к оседлому ведению сельского хозяйства части племени откалывались либо смешивались с другими группами; но главный род разделился по классовому признаку только в средние века. Подлинную нацию тогда стали составлять бароны и духовенство. Позднее, с подъемом городов и развитием товарно-денежного хозяйства, нация постепенно расширилась за счет включения в нее буржуазии и образованного среднего класса; а теперь социализм ведет еще к большему расширению нации, способствуя вовлечению в нее рабочего класса. Именно в таком духе Брюннский конгресс социал-демократической австрийской рабочей партии 1899 года призвал к созданию «демократического федеративного государства национальностей», понимаемого как совокупность культурно-исторических сообществ без территориальных прав18. ТИПОЛОГИИ И ОЦЕНКИ У Бауэра мы, возможно, имеем дело с первым полномасштабным исследованием национализма с исторической точки зрения, хотя эта точка зрения и носила политический характер, будучи продиктована весьма специфическими политическими обстоятельствами. Оно отражает растущее значение национализма как политической идеологии и движения, а также как самостоятельного и полноправного предмета академического исследования. Еще в 1920-е годы XX века Карлтон Хейес и Ганс Кон приступили к пристальному анализу националистических идеологий и попытались втиснуть их разнообразие в рамки строгих и постоянных типов. Работы Хейеса были, по всей видимости, первой попыткой занять нейтральную позицию по отношению к национализму. В них он стремился выделить различные линии развития националистической идеологии. Хотя проводимые им различия между гуманитарным, традиционным, якобинским, либеральным и более поздним экономическим и интегральным национализмом характеризуют их скорее как чистые типы, нежели как конкретные направления или случаи, в которых на практике смешиваются разные линии развития, они действительно помогают нам осознать всю сложность националистической идеологии. Эти классификации также раскрывают таящуюся под покровом аналитического рассуждения моралистическую периодизацию первых полномасштабных историй национализма19. Более влиятельная типология Ганса Кона, основанная на дихотомии «западного» волюнтаристского и «восточного» органического национализма, тоже делает явной лежащую в ее основе моральную цель. Согласно Кону, национализм в Англии, Франции и Америке характеризуется рационалистическими, оптимистическими и плюралистическими чертами. Облеченный в понятия общественного договора, этот национализм соответствовал ожиданиям политического сообщества нарождающегося среднего класса с его идеалами общественного прогресса. Однако за Рейном и далее на восток к России и Азии социальная отсталость и слабость среднего класса привела к куда более эмоционально окрашенному и авторитарному национализму, опирающемуся на низшую аристократию и интеллигенцию и взывающему к «патриотическим» инстинктам масс. Позднее Кон разделил свой западный тип национализма на «индивидуалистический» и «коллективистский» подтипы, которые встречаются, соответственно, в англоязычных странах и во Франции. Как предполагает эта последняя классификация, Кона интересует скорее сама идеология национализма, чем национальное движение или нация как сообщество. Это согласуется с нашей характеристикой большинства нарисованных историками картин национализма и тех морализаторских интересов, которые часто вдохновляли подобного рода исследования, — интересов, которые по понятным причинам усиливались во время второй мировой войны, когда он писал свое основополагающее исследование. Однако» то же самое время Кон пытается связать свои идеологические типы с социальными обстоятельствами, хотя порою и весьма неуклюже; он также стремится показать, какие чувства, объединяющие до-современные группы среди греков, евреев и других, легли в основу формулировок современного национализма. Иными словами, «модернизм» Кона, то есть его убежденность в абсолютно современном характере наций и национализма, смягчается тем, что он учитывает и до-современные этнические мотивы; отсюда же, в свою очередь, вытекает особая роль «национального чувства» — роль, которую нельзя приписать исключительно националистическим идеологиям. Действительно, даже поверхностный ззгляд позволяет понять, что многие книги Кона включают в себя не только детальный анализ конкретных национальных идеологий, как, например, панславизма, но и исследования социального и политического фона широкого «национального сознания» в якобинской Франции, Германии XIX века или современной Швейцарии20. Это более широкое сознание, по-видимому, также составляет объект краткого исследования Эдварда Хьюллета Карра «Национализм и последующая эпоха»21. Отношение Карра к национализму не является всецело негативным: он говорит о «развитии такой общности национальной мысли и чувства, политической и культурной традиции, которая образует конструктивную сторону национализма». Однако в целом Карр, подобно Актону, которого он цитирует в начале своего исследования, трактует национализм как отрицание индивидуализма и демократии, свободы и равенства; хотя у нации как исторической группы есть «свои место и функция в общественном целом», не следует позволять ей сопротивляться своему замещению в условиях взаимозависимого регионального или мирового порядка22. В рамках своего исторического подхода Карр выделяет три периода национализма: эпоху раннего Нового времени, в которую новое национальное образование ассоциировалось с персоной монарха, а международные отношения были не более чем правилами, регулирующими взаимодействия династических государств, экономическая же политика характеризовалась «меркантилизмом»; период с Французской революции до 1914 года, в который народный и демократический политический национализм — детище Руссо — распространился по всей Европе под эгидой международного экономического порядка, основанного на свободе торговли, экспансии и финансовом господстве Лондона; и, наконец, промежуток с конца XIX века до второй мировой войны, на который приходится включение масс в полностью обобществленную нацию, подъем ее экономического национализма и быстрое отчетливое разрастание европейских наций, ведущее к появлению тоталитарных режимов и тотальной войне. Карр находит перспективы снижения привлекательности национализма достаточно ободряющими: то, что он не смог допустить мысль о возможности подъема волны антиколониальных национальных движений или национализма вновь расколотых государств Европы и третьего мира, опять-таки позволяет заподозрить, что в основе его проникновенного анализа лежат моральные и теологические принципы, равно как и европоцентризм. И это вовсе не удивительно, если только принять во внимание чудовищно преступную сущность споров, лежащих в основе войны 1939—1945 годов, и его собственное социальное положение23. До тех пор пока фашизм продолжали рассматривать как закономерный итог развития национализма, упор на Европу и периодизация националистических идеологий и движений в понятиях нравственного прогресса выглядели вполне осмысленными. Но с того момента, как начала утверждаться носящая более глобальный и не столь моралистический характер точка зрения, которая проводила различие между фашизмом и множеством иных раз новидностей национализма, неадекватность хронологических типологий стала очевидной. Так, в одной из своих первых работ Луис Снайдер попытался предложить следующую, общую четырехэтапную периодизацию: 1815—1871 — «объединительный» национализм 1871 —1900— «подрывной» национализм 1900—1945 — «агрессивный» национализм 1945—? — «современный» всемирный национализм. В своей последней работе Снайдер предлагает географическую типологию, включающую европейский национализм «раскола», расовый черный национализм в Африке, ближневосточный политико-религиозный национализм, мессианский национализм в России, национализм «плавильного котла» в Соединенных Штатах, антиколониальные националистические движения в Азии и популистские в Латинской Америке24. Не совсем ясно, играют ли эти столь общие и неизбежно переплетающиеся региональные типы какую-либо роль, выходящую за рамки указания на глобальное распространение национализма, но они как минимум помогают преодолеть чрезмерный европоцентризм предшествующих типологий. Это смещение в геополитическом фокусе ясно просматривается в нескольких типологиях, предложенных историками и другими исследователями, которые противопоставляют европейский опыт опыту третьего мира или его отдельных регионов. Здесь можно упомянуть типологию Кеннетта Миноу- га: это европейский «этнический» национализм, пан-национализм и диаспора, а также «неразвитые» формы национализма третьего мира2Г); классификация видов национализма у Джона Пламенатца на те, у которых встречается высокий уровень культурных ресурсов и образования, как у немцев и итальянцев в XIX веке, и те, у которых культурные ресурсы бедны, как у славян и африканцев, чей национализм поэтому является подражательным и конкурентным28; проведенное Е. К. Фрэнсисом противопоставление, заимствованное у Майнеке, «этнических» наций и национальных движений, основанных на вере в общие происхождение и принадлежность, «народным» нациям, объединенным административными и военными институтами, а также общей территорией и мобильностью27. Вероятно, самым влиятельным среди этих последних типологий оказывается различие, проводимое Хью Сетон-Уотсоном между «старыми, стабильными нациями», вроде английской, французской, кастильской, голландской, шотландской, датской, шведской, польской, венгерской и русской, и «новыми» нациями сербов, хорватов, румын, арабов, африканцев и индусов, чье национальное самосознание развивалось вслед за распространением национализма и в основном являлось его продуктом; и затем в рамках этой последней категории он выделяет три вида национальных движений — за отделение, за воссоединение по этническому признаку и за «строительство нации». В своей книге «Нации и государства»28 Сетон-Уотсон вырабатывает три разграничения (которые Тилли также применил к государственному строительству), в изобилии подкрепляемые историческими примерами. Они помогают ему систематизировать свой подход, в рамках которого интерес перемещается от национализма как идеологии на те процессы, что способствуют формированию национального самосознания и происходят в области географии, государственности, религии и языка29. НАЦИИ КАК ИСКУССТВЕННЫЕ ОБРАЗОВАНИЯ, СОЗДАННЫЕ НАЦИОНАЛИСТИЧЕСКИМИ ДВИЖЕНИЯМИ Я уже говорил, что историки обычно стремятся добиться контекстуального понимания национализма, то есть понимания смыслов, придававшихся участниками этих движений идее нации в соответствии с теми конкретными обстоятельствами, в которых они находились. По этой причине проблема объяснения часто трактуется как необходимость постичь, во-первых, разнообразные традиции националистической мысли и опыта и, во-вторых, тот способ, посредством которого такие традиции распространяются среди других народов. Примером попытки первого рода служит предложенный Сей- ло Бэроном блестящий анализ разнообразия националистического опыта, по крайней мере европейского, рассматриваемого в связи с разными религиозными традициями, такими, как протестантизм, католицизм, ортодоксальный цезаре-папизм и иудаизм. Если нации — это современные образования и главным образом плод трудов и идей рационалистов, то постичь их можно только в контексте определенных традиций, в рамках которых религия играла господствующую роль. Какой бы светской ни была националистическая доктрина, понять ее во всем ее эмпирическом разнообразии невозможно вне этой религиозной матрицы, что и должны были доказать исследования многочисленных случаев30. Примером попытки второго типа является объяснение, данное Тревор-Роупером распространению идей «исторических» видов национальных движений Германии, Италии и Венгрии среди «вторичных» национальных движений чехов, поляков и евреев. Вне зависимости от степени обоснованности данного различия та роль подражателя, которую взяла на себя восточноевропейская интеллигенция, выступая против Запада, но при этом воспринимая его националистические идеи, требует дальнейшего растолкования. Почему эти конкретные идеи оказались столь привлекательными и чем объясняется выход интеллектуалов на первый план?31 Ответ на оба вопроса, причем такой, в котором определяющая роль отводится религиозной традиции, дает творчество Эли Кедури. В своем первом исследовании Кедури стремился к контекстуальному пониманию европейского национализма, начиная с момента его создания в Германии в начале XIX века и вплоть до его недавнего распространения в Восточной Европе и на Ближнем Востоке стараниями местных интеллектуалов. Сосредоточив внимание в основном на разнообразии разновидностей национализма, а не на развитии наций, Кедури прослеживает эволюцию понятий разнородности, автономии воли и языковой чистоты, представлявших особую тему в европейской философской традиции от Декарта до Канта и Фихте, и понятия отчуждения у немецкоязычных интеллектуалов. Стало быть, тот контекст, в котором пример Французской революции и идеалы немецких романтиков завладели воображением разочарованной молодежи, носил сугубо современный и европейский характер и был связан с радикальным распадом таких традиционных общностей, как семья и церковь, а также сопряженных с ними политических норм. Здесь социально-политическая основа представляется вполне очевидной: националистические движения, утверждает он, «воспринимаются как удовлетворение потребности, как исполнение желаний. Сильно упрощая, можно сказать, что эта потребность представляет собой потребность в совместной с другими людьми принадлежности к органичному и устойчивому сообществу». Так что национализм здесь трактуется как результат духа той эпохи, в которую прежние сообщества и традиции пали под натиском доктрин Просвещения и в которую дезориентированная молодежь изо всех сил стремилась к удовлетворению своей мечты об обретении идентичности32. В своей более поздней работе, «Национализм в Азии и Африке». Кедури развил этот строго «модернистский» анализ в двух направлениях. Первое было пространственным и социологическим. Для того чтобы объяснить, почему местные элиты в Азии и Африке приняли за основу западные идеалы национализма, Кедури разработал такую модель распространения, согласно которой западные институты и идеи проникали на другие континенты благодаря организующему влиянию колониализма, выполнявшего функцию модернизации, и западному образованию тамошних интеллектуалов, которым впоследствии пришлось испытать на родной земле дискриминацию со стороны колониальных властей; в качестве примера подобного рода интеллектуалов Кедури, в частности, называет Сурендранатха Банерджи, Эдварда Атайя и Джорджа Антония. Подражание у них сочетается с эмоциональным негодованием по поводу общественного непризнания на Западе. С другой стороны, его первоначальный анализ расширяется и в обратном временном направлении. Возвращаясь к «культу темных богов», африканские и азиатские интеллигенты тем не менее имитировали не только исторические интересы европейских интеллектуалов, но и их революционный хилиазм — веру в то, что мир поддается совершенствованию, корни которой восходят к мировоззрению христианского «тысячелетнего царства» бога и праведников. Прослеживая европейские националистические идеалы до их истоков в еретических учениях Иоахима Флорского, францисканских епископов и мюн- стерских анабаптистов, деятельность которых так живо осветил Норман Кон, Кедури получает все основания для того, чтобы утверждать следующее: «Короче говоря, мы можем сказать, что главная линия развития национализма в Азии и Африке — это тот же светский вариант тысячелетнего царства, возникший и развившийся в Европе и постулирующий зависимость общества от воли горстки провидцев, которые, дабы сбылись их видения, должны сломать все барьеры между частным и общим»'13. Рассматривая данную определенную линию национализма, Кедури не считает, что из этого следует, будто нации и национализм не являются сугубо современными явлениями или что они имеют какие-то исторические корни помимо измышлений и деятельности националистически настроенных интеллектуалов. Несмотря на все то уважение, которое Кедури питает к различным историческим традициям, он делает главный акцент на способности национализма как доктрины каким-то чудесным образом приводить нацию на смену разложившимся традиционным сообществам, а также на деятельности новых, рационалистически настроенных интеллектуалов, выступающих в роли создателей и революционных провозвестников современных наций и национализма34. Это ощущение современности и природы наций как «искусственных образований» разделяется широким кругом современных историков всех направлений, равно как и ученых других дисциплин. Не все они, однако, склонны приписывать ведущую роль в процессе строительства нации идеологии национализма. Джон Бройи, например, сводит суть национализма к политическим аргументам, призванным, с его точки зрения, мобилизовать, скоординировать и узаконить поддержку националистов для овладения государственной властью. Эти аргументы предполагают существование нации с собственным особым характером, ищущей независимости и имеющей приоритет над всеми иными интересами или ценностями. Подобная доктрина возникает в качестве оппозиции государственной власти и обеспечивает основу для мобилизации и координации гражданского общества в раннее Новое время в Европе, когда раскол между государством и обществом становится очевидным. На этом основании Бройи выделяет три вида националистической оппозиции: это движения за отделение, за объединение и реформаторские движения, каждое из которых может возникнуть в нациях-государствах и государствах, не определяющих себя как нацию, например в империях или колониях. Эта классификация из шести типов может быть в последующем использована для такого сравнения националистической политики в Европе и в третьем мире, которое даст понять, насколько националистические аргументы выгодны для элит и других групп в борьбе за государственную власть. По Бройи, культура и интеллектуалы играют вспомогательную роль; национализм — это прежде всего не вопрос об идентичности или языке общения, а чисто культурный образец оппозиционной (или реже правительственной) политики, в которой историческое понятие об уникальной нации приравнивается к политическому концепту всеобщей ♦ нации-государства». Благодаря этому националисты способны выжать из общества все неполитические ресурсы с тем, чтобы поставить под ружье политическую оппозицию. Националистическое решение проблемы отчуждения, которое было неизбежным продуктом растущего раскола между государством и обществом, состояло в том, что каждое уникальное общество или «нация» определялись как естественная (и единственная) основа территориального государства, дабы чуждые общества «не допускали насилия но отношению к уникальному национальному духу». Бройи считает это слияние культурного понятия общества с политическим незаконным, но признает его широкую популярность на всех континентах''5. Такой анализ типичен для господствующей «модернистской» и «инстру- менталистской» школы исторической и социологической мысли о нациях и национализме. Не только нации являются современными творениями узкопартийных идеологий. Национализм также представляет собой инструмент узаконивания и мобилизации, посредством которого лидеры и элиты добиваются поддержки масс в конкурентной борьбе за власть. Не только националисты, но и не-националисты вроде Бисмарка способны вызывать атавистические эмоции и манипулировать страхами и обидами масс, апеллируя к их шовинизму и раздувая в них чувство культурной самобытности. Если интеллектуалам и их идеям Бройи со своим политическим реализмом отводит весьма незаметную роль в среде высших и средних классов, то в способности разжигать массовые чувства, которые могут быть направлены на осуществление политических целей элиты, он им пока еще не отказывает36. Подобный же «инструментализм» преобладает в очерках сборника под редакцией Эрика Хобсбаума и Теренса Рэйнджера, озаглавленного «Изобретение традиции»37. Надо сказать, что не все очерки поддерживают лейтмотив книги — идею о новизне и даже выдумывании тех традиций, которые маскируются под древние. Это видно, например, у Приса Моргана: он осторожно объясняет феномен eisteddfodau, оживших в середине XVIII века, тем, что новые практики перепутались с более старыми обычаями и традициями; с другой стороны, вхождение Горсэдды неодруидов в eisteddfod 1819 года было чисто изобретательским приемом со стороны Иоло Морганвга (lolo Мог- gangw)38. Хобсбаум, однако, полагает, «что сравнительно свежее историческое новшество «нация», со всеми сопутствующими ей явлениями — национализмом, нацией-государством, национальными символами, историей и всем прочим, — тесно связано с «выдуманными традициями» и покоится на «упражнениях в социальной инженерии, зачастую целенаправленных и всегда новаторских». Нации не являются ни древними, ни естественными образованиями: напротив, многое из того, «что составляет современную нацию в субъективном плане, сводится к таким искусственным образованиям и связано с уместными и в общем совсем недавно возникшими символами или предназначенными для определенных целей рассуждениями (например, о «национальной истории»)». В своем заключительном очерке Хобсбаум анализирует наплыв изобретенных традиций во Франции, Германии и Соединенных Штатах конца XIX столетия — это руководства по воспитанию, публичные церемонии, общественные памятники и здания, использование коллективных образов, олицетворяющих нацию, таких, как Мэри Энн или «немецкий Михель», памятные годовщины, использование флагов и гимнов — и находит причинную связь между ними и нарастающим темпом общественных перемен, в особенности подъемом массовой политической демократии. Именно тогда правители и государственные власти открыли, насколько полезной бывает массовая «неразумность», хотя это не означает, что надуманные национальные традиции сами по себе являются иррациональными реакциями на распад социальной структуры и политических иерархий, поскольку они определенно удовлетворяют широкие социальные и психологические потребности новой эры39. Он делает заключения того же порядка, что и Хью Тревор-Роупер относительно изобретения, начиная с конца XVIII века, северошотландской традиции после поражения якобитов при Каллодене. С тех пор как Роулинсон в 1730-х годах «изобрел» малую шотландскую юбку, Макферсон «заново открыл» Оссиана в начале 1760-х годов, а Вальтер Скотт создал шотландский литературный экскурс в историю «клановых» горцев, опубликованный полковником Дэвидом Стюартом в 1822 году, а также с появлением «Vestiarium Scotium» (1842) и «Одежды кланов» (1844) братьев «Стюартов Собесских», которые пытались оживить почти исчезнувшую средневековую цивилизацию Шотландских гор, — нити сфабрикованных традиций были вплетены в новую строящуюся нацию Шотландии, опорой которой служила привязанность Виктории к замку Балморал (Balmoral)40 и английской буржуазией, заинтересованной в здоровых наслаждениях от жизни в горах". Суть дела, конечно же, заключается в том, что любая связь с жизнью в средневековых Шотландских горах, которая до XVII века при лордах-правителях островов Макдональдах составляла гебридский вариант изобильной ирландской культуры, чисто фиктивна: традиции наций столь же современны, как сами нации. Аналогичный вопрос волнует Бенедикта Андерсона, судя по его последним размышлениям об истоках и распространении национализма в «Воображаемых сообществах». Нация — это абстракция, плод воображения; это общность, которая представляется одновременно суверенной и ограниченной. Она возникает по мере убывания власти церкви и династии, когда они уже больше не служат ответом на страстную потребность человечества в бессмертии. Суля идентичность, равнозначную процветанию, нация может помочь нам преодолеть окончательность смерти и забвения; но это становится возможным только тогда, когда на смену средневековым понятиям параллельных времен приходит новая концепция однородного, бессодержательного времени-хронологии. Нации создаются в историческом и социологическом воображении, когда люди отождествляют себя с абстрактными героями сообщества, помещенными в равно абстрактные, но при этом расцвеченные деталями пространство и время; и хотя мы никогда не сможем встретиться с ними, мы «знаем» этих наших соотечественников, членов нашей культурной нации, благодаря подобным отождествлениям и рассказам в газетах, журналах, романах, пьесах и операх. Они обретают реальность в силу того, что Андерсон называет «технологией книгопечатного капитализма», которая породила первый реальный многотиражный товар — печатные книги массового производства. С возможностью путешествовать и «административным странничеством» колониальных элит, а затем с возникновением печатной литературы и прессы у людей появился шанс «повествовать» о нации и «строить» ее в воображении. В разных частях света и в сменяющие друг друга эпохи этот процесс строительства принимал различные формы — от литературы «на местном наречии» и филологического национализма Европы до «официального» национализма авторитарных империй и марксистского национализма коммунистических государств вроде Вьетнама и Китая. Но лежащие в основе всех этих событий культурные и экономические процессы в большинстве своем были сходными, и их результатом повсеместно явилась одна и та же базовая модель воображаемой общности, которую мы называем «нацией»42. ИДЕНТИЧНОСТЬ И ПРЕЕМСТВЕННОСТЬ Наше краткое обсуждение работ некоторых историков и кое-кого из тех, кто связал свои интересы с природой и историей наций и национализма, не могло не быть избирательным и фрагментарным. Моя задача состояла в том, чтобы прежде всего выделить основные черты их трактовок, а не историографические подробности. Это позволило нам постичь те этапы исторических толкований, которые, как я и предполагал в самом начале своей статьи, приблизительно соответствуют тем ситуациям, в которых довелось находиться историкам, и тем эпохам, в которые им пришлось жить. Первый такой период, или этап, длился, грубо говоря, с середины XIX века по 20-е годы XX века; в это время кроме исчерпывающей трактовки, предложенной Бауэром, который в строгом смысле историком не является, все трактовки представляли собой очерки или отдельные главы книг и относились к конкретным ситуациям в Европе, связанным с теми или иными видами национализма и национальных движений. Только во втором периоде мы встречаемся с серьезными попытками историков сосредоточить свое внимание на националистических проявлениях в целом и особенно пристально рассмотреть все разнообразие идеологий и периодизаций национализма и национальных движений. Историков типа Хейеса, Снайдера, Кона и Шейфера в общем и целом интересует скорее национализм, то есть национализм как идеология, а не как чувство, в ущерб нациям; и акцент они делают не столько на последовательном объяснении подъема и привлекательности национализма, сколько на описании и классификации его подтипов. Только в третьем периоде, начиная с 50-х годов XX века, историки на деле начали уделять больше внимания точным исследованиям ситуативных или общих факторов, которые помогают объяснить происхождение и судьбы конкретных национальных движений как таковых. В этот период также стал возрастать интерес к национальному чувству и собственно нации как объяснительным принципам. Хотя некоторые историки продолжали уделять внимание идеологии, ряд других уже сочетал этот подход с рассмотрением роли идеологии в создании нации либо в подъеме и воспитании национального самосознания. Кроме того, стал увеличиваться интерес и к таким возможным причинам возникновения и популярности национализма, которые можно было бы зачислить в разряд социологических факторов, а также к перекрестному оплодотворению исторического исследования национализма подходами и методами других дисциплин43. В свете столь различных интересов и такого многообразия подходов можем ли мы говорить об историческом взгляде на национализм tout court4*? Нет, это было бы сказано слишком сильно. Все, что мы вправе сделать, — это перечислить основные черты, присущие большинству образов наций и национализма, нарисованных историками, и задаться вопросом о том, насколько итоговый образ соответствует, или дает объяснение, такой многогранности этого сложного феномена. Три из этих черт заметнее остальных — особенно в последних трактовках историков. Первая — это скептицизм, и даже враждебность, по отношению к национализму, о чем мы упоминали в начале этой статьи. Эти скептицизм и враждебность принимают форму подчеркивания по сути нелепых и разрушительных тенденций национализма. Этот мотив четко проходит через все три периода исторических изысканий в данной сфере. Конечно же, подобного рода отношение к национализму свойственно не только историкам: ученые в области политических наук и международных отношений также обращают внимание на дестабилизирующие последствия национализма для государств и межгосударственного порядка. Тем не менее так уж сложилось, что историки в общем и целом выказывают куда больше скептицизма и враждебности, чем другие ученые, — вероятно, потому, что они особенно остро сознают тревожные психологические аспекты национального чувства и национализма. Временами из-за этого сознания их обвиняют в психологизме или сведении такого многогранного феномена, каким является национализм, к всего лишь единственному, социально-психологическому уровню. Но, возможно, более серьезное обвинение заключается в том, что, беря идеологию за первостепенный объяснительный принцип, они игнорируют или упускают из виду важность тех процессов формирования нации, которые в определенной степени независимы от функционирования националистических идеологий. Если некоторых социологов порой обвиняли в невнимании к этим процессам, то историки, по-видимому, зачастую приписывали им чрезмерные значение и объяснительную силу. Одним из следствий подобной тенденции среди историков становится сокрытие некоторых функциональных, даже «конструктивных» сторон националистической деятельности. Стоит только рассмотреть эту деятельность в контексте такого процесса «формирования нации» (не путать с «национальным строительством»), который по разным причинам уже может идти полным ходом, как окажется, что у нее куда больше достоинства и практической значимости, чем обычно за ней признают. Отнюдь не редкость, когда этот процесс приводит к стремительному культурному возрождению и ряду новых проектов для сообщества в целом; если какие-то из них граничат с абсурдом или в чем-то губительны, то другие, несомненно, имеют животворное, преображающее значение, особенно в сфере музыки, искусства, литературы и в различных областях научных исследований45. С общими положениями историков о нищете национализма связано и их убеждение в том, что нации являются искусственными сообществами, скрепленными по большей части надуманными узами. Отсюда их общая цель — «деструкция нации», разделяемая и многими антропологами, и потребность в разоблачении идеологических задач манипуляторов от национализма, которые разжигают атавистические эмоции масс для того, чтобы использовать их в своих партийных интересах. Таков предмет оживленного спора между Полом Брассом и Фрэнсисом Робинсоном об образовании Пакистана и роли националистических элит в возбуждении мусульманских чувств масс в Северной Индии и реакции на эти процессы46. Но, как признается Хобсбаум, только некоторые традиции находят отклик у масс, и только немногие из них выдерживают проверку на прочность. Нация, указывает он, — это самая значимая из долговременных «изобретенных традиций»47. Если так, то в каком смысле следует считать ее «вымышленной» или «построенной»? Почему это «изобретение» так часто и в столь различных культурных и общественных условиях умеет затронуть такие потаенные струны, вызывая при этом столь долгий отзвук? Ни один артефакт, как бы хорошо он ни был состряпан, не выдержал бы столь много злоключений разного рода или не подошел бы к столь многим различным условиям. Определенно к формированию нации имеет отношение нечто большее, чем националистические подделки, и «изобретение» здесь должно пониматься в другом своем смысле — как новаторская рекомбинация существующих элементов48. Пресловутая «искусственность» наций и национализма тесно сопряжена с третьей чертой общего образа, созданного историками, — современностью наций и национализма. Так вот, историки, несомненно, правы, полагая, что национализм как идеология и движение, нацеленные на обретение и поддержание автономии, единства и идентичности социальной группы, призванной, по мнению некоторых ее членов, актуально или потенциально составить «нацию», является продуктом конца XVIII столетия. Именно тогда возникла определенно националистическая доктрина, утверждавшая, что мир отчетливо делится на нации, у каждой из которых свой особый характер, что нации — это источник политической власти, что человеческие существа свободны лишь в том случае, если они принадлежат к самостоятельной нации, и что мир и безопасность во всем мире зависят от того, насколько самостоятельны все нации, прежде всего в рамках своих собственных государств. Только в XVIII веке подобные идеи получили хождение в особом контексте европейской системы межгосударственных отношений49. Однако не все историки согласны с сопутствующим этому взгляду положением о современности нации. Старое их поколение, особенно на континенте, искало и находило нации даже в античности — у греков, евреев, персов и египтян50. Иные были в той же мере убеждены в их наличии у средневековых французов и англичан, шотландцев и швейцарцев51. Приверженцы этих взглядов встречаются и по сей день, хотя число их невелико52. Большинство же историков сегодня принимают тезис о современности «нации», и различия между ними сводятся лишь к более или менее точным указаниям на дату возникновения отдельных наций, а также на факторы, способствовавшие этому возникновению. Нация понимается ими как сугубо современное понятие и тип социальной организации, для рождения которого необходимы специфически «современные» условия государственной бюрократии, капитализма, светскости и демократии. По поводу этой концепции можно сделать три замечания. Во-первых, она тоже не лишена «мифического» элемента, то есть элемента драматической интерпретации, в которую все очень верят и которая, применяясь к событиям прошлого, одновременно служит сегодняшним целям или планам на будущее. «Миф современной нации» восходит к до-современной эре, которая была еще «безнациональной», и придает драматизм рассказам о модернизации, давшей жизнь нациям; а нации на этой картине отражают более или менее печальную ступень человеческой истории, один из моментов радикального отрыва современных, индустриальных обществ от традиционных, аграрных, который будет преодолен, как только современность воцарится повсюду. Подобный «контрмиф» должен указывать на относительность национализма, отклоняя и объясняя те претензии и допущения, на которых строится собственно националистический мифм. Второе замечание связано с тем, что, даже приняв допущения, лежащие в основе «модернистской» концепции национализма, мы должны признать, что между группами наций существуют значительные различия, как в типе, так и в периодизации их развития. Разумеется, очень многое зависит от того, на какое определение «нации» опираться. Но предположим, что под термином «нация» мы понимаем большую, связанную одной территорией группу, имеющую общие для всех культуру и разделение труда, а также общий кодекс юридических прав и обязанностей, то есть черты такого рода, которые редко встречались бы в античности и в эпоху раннего средневековья54. Даже 9—2035 при таком «модернистском» определении нельзя обходить вниманием различия того типа, которые проводят Хью Сетон-Уотсон и, в ином контексте, Чарльз Тилли между медленно возникавшими и существующими уже в течение достаточно долгого периода нациями (и государствами) Западной и Северной Европы и более поздними «нациями, созданными по расчету» в эру национализма. Очевидно, что на Западе процесс «формирования нации» был непредвиденным и непреднамеренным, государства сколачивались вокруг доминировавших этнических сообществ и, в свою очередь, постепенно становились национальными. В других частях мира подобные процессы были невозможны без внешних стимулов и целенаправленных усилий55. Конечно, из этого не следует делать вывод, будто нечто вроде «нации» возникло уже в XV веке в Англии, Франции и Испании; это решительно не то, что хотел сказать Сетон-Уотсон. Он скорее пытался указать на два весьма различных пути формирования наций, а также на необходимость проследить одну из таких траекторий до ее начала в средневековье, — траекторию, которая на самом деле оставалась незавершенной (если она вообще может быть завершенной) до XIX века, как об этом столь справедливо напомнил нам Юджин Вебер на примере Франции и ее регионов56. Отсюда вытекает мое последнее замечание. Если признать, что некоторые процессы, участвующие в формировании нации, восходят к средневековой эпохе, а может быть, даже к более раннему времени, то, вероятно, будет законным и необходимым исследовать и соотношение до-современных сообществ с сообществами, которые мы называем «современными нациями», для того, чтобы лучше понять, почему подобные нации имеют столь широкую популярность в современном мире. Действительный недостаток модернистской картины национализма, принимаемой столь многими историками и иными учеными, — это ее определенная историческая поверхностность. Увязав нацию и национализм исключительно с переходом к современной эпохе и трактуя их как плоды «современности», они усложнили задачу объяснения того, почему эти нации возвращаются к прошлому и ощущают свою преемственность с этническим прошлым. Равновесие между преемственностью и прерывностью было нарушено, поэтому и современная потребность в коллективной идентичности носит столь безысходный характер, — до тех пор, конечно, пока кто-нибудь не разбудит в людях всесокрушающую «жажду принадлежать». Но, как мы уже говорили, эта жажда бывает разной, и в любом случае надо еще объяснить, почему ее объектом чаще, чем иные сообщества, оказывается «нация». Вот почему так важно и необходимо изучать культурные модели до-современного сообщества, которые могут помочь объяснить, отчего столь много людей тяготеет к нации как к первостепенному объекту своей привязанности и солидарности в современном мире. Мы можем указать не только на преемственности того конкретного типа, которые отметил Джон Армстронг в своем исследовании средневековых христианской и исламской этнической идентичности, особенно в области мифа, символа и исторической памяти, которую подчеркивал Ренан57. Тот факт, что многие части света в античности и средневековье были социально и культурно структурированы в понятиях разных видов этнической общности (или ethnie), каковыми продолжают оставаться и по сей день, а также то, что ethnies имеют некоторые общие черты с современными нациями (мифы о предках, воспоминания, некоторые культурные элементы, иногда территорию и название), обеспечивает, возможно, лучший начальный пункт для исследования трансформаций и пробуждений, связанных с формированием современных наций, и той роли, которую в этих процессах играет национализм. Даже если элементы зтнич- ности «выстраиваются» и «перестраиваются» и порой откровенно «выдумываются», тот факт, что подобного рода деятельность осуществлялась веками, даже тысячелетиями, и при этом несколько ethnies, меняя свой культурный склад, тем не менее в течение долгих периодов оставались идентифицируемыми сообществами, говорит о том, что если мы упускаем из виду существование и влияние подобного рода сообществ на формирование современных наций, то тем хуже для нас58. Моя цель состояла не в том, чтобы поместить каждого историка национализма в заранее заданную систему координат, а лишь в том, чтобы набросать основные черты, которые кажутся мне присущими тому аргументу, что встречается во множестве их работ на данную тему и лежит в их основе. Понятно, что есть историки, не причисляющие себя к текущим господствующим направлениям и видящие в нации нечто большее, чем современное искусственное изобретение, а в национализме — не просто джинна-разрушителя, каким его часто изображают. Тем не менее интересно, что историки весьма широкого спектра сами создают и готовы принять этот общий «модернистский» портрет, который я воспроизвел, и разделяют общее скептическое и подозрительное отношение к национализму, относя на его счет многие беды мира. Вопрос об оправданности этого вердикта столь многообразному явлению, как национализм, остается открытым. И хотя в анализе, который, собственно, и приводит к такому вердикту, рождается множество чудесных догадок, он ставит столько же новых проблем, сколько решает старых. ПРИМЕЧАНИЯ 1. По преимуществу (фр.). — Прим. пер. 2. Насколько мне известно, роль националистически настроенных историков в пропаганде национализма не стала до сих пор предметом тщательного исследования; однако в работе Ганса Кона есть несколько глав, исследующих вклад ряда историков в те или иные движения. Например, о Мюллере и фон Трейчке см.: Hans Kohn. The Mind of Germany. L., 1965; о Мишле см.: Hans Kohn. Prophets and People. N. Y., 1961; о панславизме и Палацком см.: Pan- slavism. 2nd ed. N. Y., 1960. 3. Неизменная идея (фр.). — Прим. пер. 4. Такой подход встречается, например, в работе Лондонского Королевского института международных отношений под ред. Эдварда Kappa: Edward Н. Carr (ed.). Report on Nationalism. L., 1939; или в исследовании Ж. Мишле и Ж.-П. Тома: G. Michelat, J. P. Н. Thomas. Dimensions du nationalisme. P., 1966. Конкретные исследования с использованием такой дефиниции см. в: S. Klausner. Why They Choose Israel // Archives de sociologie des religions. Vol. 9, 1960. P. 129—144. 5. О доктрине вигов см.: John Stewart Mill. Considerations on Representative Government. L., 1872, а также комментарии к критикр лорда Актона. 6. М. Perham. The Colonial Reckoning. L., 1963; Thomas Hodgkin. The Relevance of «Western» Ideas in the Derivation of African Nationalism // Self-government in Modernising Societies / Ed. J. R. Pennock. Englewood Cliffs, 1964. По поводу социо-психологической теории европейского «неонационализма» см.: Patricia Mayo. The Roots of Identity: Three National Movements in Contemporary European Politics. L., 1974. Оценку подобного рода подходов см.: Anthony D. Smith. The Diffusion of Nationalism // British Journal of Sociology. Vol. 29, 1978. P. 234- 248. 7. Немногие историки, такие как И. Д. Марку в: Е. D. Marcu. Sixteenth-century Nationalism. N. Y., 1976, относят начало национализма как идеологии к XVI веку, но большинство относит его к эпохе «демократической революции», подобно Р. Палмеру в: R. Palmer. The National Idea in France before the Revolution // Journal of the History of Ideas. Vol. 1, 1940. P. 95 — 111, и Дж. Гоудшоту, в: J. Godechot. France and the Atlanti Date: 2015-11-13; view: 780; Нарушение авторских прав |