Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Пришествие национализма. Мифы нации и класса 3 page





Nacht und Nebel

Последовавший за этим период отличался тем, что мягкий метод достиже­ния гомогенности — ассимиляция — уступил место методам не столь мяг­ким — массовым убийствам и принудительному переселению народов, ко­торые стали применяться в устрашающих масштабах. Конечно, методы эти были в ходу и раньше: достаточно вспомнить массовые убийства армян или

6*—2035 депортации, происходившие в начале 1920-х гг. во время греко-турецкой войны. Однако во время второй мировой войны и в период репрессий, ко­торый за ней последовал, можно было наблюдать действительно широкое их применение (впрочем, вначале они использовались скрытно). Секрет­ность военного времени, а затем благородный гнев стран-победительниц, не преминувших воспользоваться своими правами, сделали возможными та­кие вещи, которые в более нормальной обстановке были бы просто не­мыслимы.

Массовые убийства и принудительные переселения (тоже не обходившие­ся без убийств) позволили привести в порядок этническую карту Восточной Европы, хотя, конечно, не полностью. Уничтожению подверглись прежде всего некоторые народности, которые никак не вписывались в картину бу­дущей Европы, воплощавшую националистическую идеал: соцветие гомо­генных сообществ, радостно исповедующих каждое свою культуру и чувству­ющих себя в безопасности под защитой политической организации, озабо­ченной в первую очередь охраной и процветанием этой культуры. Кто-то од­нажды дал определение грязи как материальной субстанции, находящейся в неподобающем месте, — так вот в этой Новой Европе меньшинства тракто­вались как культуры, локализованные не там, где положено. Однако были и такие культуры, которые оказывались в неположенном месте, где бы они ни находились. Они создавали, так сказать, универсальное, даже — абсолют­ное загрязнение этнического пространства, являли собой форму грязи, с ко­торой нельзя бороться, перемещая ее с места на место. Нации, жившие в ди­аспоре, — особенно если их представители были сосредоточены в среде тор­говцев и финансистов, а позднее в среде интеллектуалов и творческих ра­ботников и, следовательно, оторваны от живительного физического труда, от самой природы, — воспринимались как носители особых патогенных ка­честв — хитрости и коварства, — которые с точки зрения романтико-биоло- гической философии коммунизма глубоко противоречили представлениям об общественном здоровье. Именно так нацисты (принадлежавшие к разным национальностям) воспринимали евреев. Евреи были оскорблением нацио­налистического принципа, вызовом для людей с общинно-этническим созна­нием — не потому, что они жили в неподобающем месте, а потому что вооб­ще жили.

Такого рода метафизика чрезвычайно интересна. Она составляет неотъем­лемую и очень важную часть интеллектуальной истории Европы. Метафи­зика романтического национализма была вначале гуманной и мягкой. В об­щем она сводилась к утверждению, что человеку свойственно или желатель­но реализоваться в народной культуре — в песнях и танцах на фоне деревенского пейзажа, — а не в формальных, холодных светских ритуалах. Пусть народная культура была несколько более раскованной, чем куртуаз­ная, пусть пляски здесь были более дикими, напитки более грубыми и креп­кими, а кухня не такой изысканной, — все это было отнюдь не смертельно. Больше того, народная культура, рекомендованная с некоторых пор к упот­реблению взамен культуры высшего класса, считалась даже более тонкой, ведь в конечном счете аристократический стиль — это стиль профессиональ­ных военных. Уже на этом этапе ценностный аспект неизбежно смещался с разума на чувства. Однако внимание к чувствам, бытующим в слоях обще­ства, далеких от власти, не имеющих доступа к настоящему оружию и не включенных в жесткую централизованную организацию, не несло еще в себе как будто ничего угрожающего.

Но будем осторожны! Мягкий коммунизм, который всего лишь романти­зировал крестьянскую жизнь и народные песни, был вскоре дополнен новой доктриной, утверждавшей, что подлинная сущность человека и путь его са­мореализации лежит в области чувств, а холодное умствование разъедает душу и является мертвящим, нездоровым началом. Антипод витального кре­стьянина — горожанин-торгаш, работа которого состоит из вычислений и манипуляций и не имеет ничего общего с энергичным, располагающим к со­трудничеству физическим трудом на земле. В середине XIX в. эти аргумен­ты коммунистов получили дополнительную поддержку со стороны дарвиниз­ма. Энергия, напор и чувство хороши не только потому, что они неотдели­мы от прекрасной народной культуры, но и по той причине, что они являются двигателем соревнования, способствующим выживанию сильнейших и тем открывающего дорогу подлинной красоте. Как уродливы эти городские тор­гаши с их дряблым телом и бегающими глазами, — и как прекрасны земле­дельцы! Как отвратительны мыслители и красивы воины! Примечательно, что такого рода взгляды (и чувства) отличали не только будущих убийц, но нередко и их будущих жертв.


Когда к ополчившемуся против интеллекта романтизму применяется та­кое сочувствие и такая агрессия, он уже теряет свою былую невинность. И можно себе представить, к каким результатам приведет распространение этих идей и переживаний, если они получат поддержку формальных орга­низаций и политических институтов. Но именно это и означает пришествие национализма.

Национализм представляет собой восстание деревенской вегетирующей культуры против «холодного» универсализма — будь то универсализм кур­туазный, индустриальный или бюрократический. Национализм — это дерев­ня, пошедшая против Версаля, или Хофбурга и венских кафе, или против

Манчестера. Но в действительности у самих деревенских жителей нет ни цели, ни средств, ни организационных возможностей, ни просто желания сражаться за свою культуру с городом, двором, светом или промышленным комплексом. Заботы их являются более приземленными, и если они и бун­туют, то, как правило, вовсе не из-за культуры. На самом деле люди, кото­рые ведут такого рода культурную агитацию и организуют такую борьбу, — это атомизированные, анонимные члены индустриального общества или об­щества, ступившего на путь индустриального развития. Они боятся, что их принадлежность к «неправильной» культуре приведет к ущемлению их прав, и поэтому делают все, чтобы культура, носителями которой они являются, стала политически доминирующей. В этом они видят гарантии своей соци­альной успешности и психологического комфорта.

Какую же форму принимает их организация? Ядром популистского роман­тизма является культ действия и чувства. Соответственно, образцом нацио­налистического клуба становится спортивное или гимнастическое общество. Национализм главным образом наследует символику Turn-verein8. Для его целей гимнастика подходит как нельзя лучше — гораздо лучше, чем сорев­новательные или индивидуальные виды спорта. Гимнастика — это самый дюркгеймовский спорт: в нем современное общество находит ритуал, позво­ляющий выражать солидарность очень больших анонимных общностей, име­ющих сходную культуру. Например, чешский национализм был почти тож­дественен с обществом «Сокол»: быть Соколом означало то же самое, что быть патриотом, хотя, по иронии судьбы, основателями этого общества были двое немцев. Чешская нация поклонялась себе самой как массовому сбору (Slet). Когда коммунисты пришли к власти после переворота 1948 г., они приняли мудрое, с их точки зрения, решение — сохранили общество «Сокол» вместо того, чтобы запретить его или вступить с ним в борьбу.

Таким образом, национализм выступал как идеология, соединявшая ис­торически более раннее и сравнительно мягкое течение мысли, которое по­этизировало деревенскую культуру и деревенский образ жизни, с метафи­зикой энергетического физического самоутверждения и с недоверием (если не с откровенной враждебностью) к холодному рассудочному мышлению. Дарвин в интерпретации Ницше выступил своего рода дополнением к Гер- деру. Считалось, что естественный отбор открывает дорогу к здоровью и со­вершенству, в то время как универсализм, бескровный космополитический интеллектуализм и сострадание ведут ко всякого рода уродству и патологии. При этом предполагалось, что естественный отбор действует главным обра­зом не на уровне индивидов и не на уровне человечества в целом, а на уровне наций, которые более всего напоминают биологические виды. Нации стали рассматриваться как реалии социального мира, существующие от века. И ес­ли на более ранних исторических этапах они не проявляли себя открыто, то только потому, что они еще «спали», а главная задача националиста состо­ит в том, чтобы их «разбудить*. Противостоять жестоким межнациональ­ным конфликтам означает солидаризоваться с патогенными силами, веду­щими к деградации. Проводниками и носителями этих идей, чувств и цен­ностей были молодые люди, сплоченные не столько общей академической подготовкой, сколько участием в коллективных физических действиях. В те годы националисты готовили себе хороших солдат. Они много занимались спортом, ходили в походы, штурмовали горные вершины, были меткими стрелками, одним словом, находились в отличной физической форме и уме­ли четко выполнять распоряжения своих начальников. Привычка к энер­гичной коллективной деятельности на лоне природы способствовала впос­ледствии их успехам на поле брани: население тех частей Европы, которые входят в зону романтического популизма, сражалось во время войны более умело и эффективно, чем выходцы из тех стран, где были приняты более ра­финированные развлечения.


Эта жестокая версия национализма — далеко превосходившего то, что было нужно для поддержания культурной гомогенности и внутренней мо­бильности национальных государств, — была выражением поэзии иррацио­нализма. Общинный дух, дисциплина, иерархия и жестокость — вот досто­инства, призванные удовлетворить подлинные человеческие потребности. Эти качества являются эффективными не вопреки их иррациональности, а благодаря ей. Бескровный и бесплодный универсалистский разум не позво­ляет идти навстречу глубинным чаяниям человека и, скоре, служит пато­генным силам (в этом, грубо говоря, заключалась ницшеанская точка зре­ния). Когда в 1940 года немецкая армия с триумфом шла по Европе, она по­ражала всех не только своей мощью, но и своей красотой. («Как они прекрас­ны», — говорит Сартр устами своего героя, французского военнопленного, в романе, посвященном падению Франции). Это служило своеобразным оправ­данием агрессии и оккупации. Немецкий солдат сражался не только пото­му, что знал, что в противном случае будет застрелен, но и потому также, что он был движим мощным esprit de corps9. Прусскую дисциплину допол­нял романтический дух товарищества (Kameradschaft). Нацизм, которому удалось вновь ритуализовать политику, привнес в анонимное индустриаль­ное общество (Gesellschaft) мощную иллюзию общности (Gemeinschaft). Он соединил, и весьма эффективно, дисциплину индустриального общества с дисциплиной монархии, сплотив на эмоциональном уровне культурно-одно­родную группу.


Итак, сценарий предполагал очищение единого, сплоченного националь­ного государства не только от компактных национальных меньшинств, ока­завшихся на его территории, но и — прежде всего — от «вечных» мень­шинств, интеллектуализм и (или) коммерциализм которых делал их заве­домо несовместимыми с любой народной культурой. Массовые уничтожения, происходившие в 1940-х годах, не были потому случайными и отнюдь не ле­жали в стороне от магистральных событий. Люди, которые отдавали соот­ветствующие приказы, так как и те, кто их исполнял, делали это не из лич­ной корысти, но по велению долга, во имя общего блага, очищения и красо­ты. Сами эти массовые убийства были засекречены: они носили чудовищный характер, и поэтому были все основания для того, чтобы держать их в тай­не. Однако если завеса секретности играла роль средства, то само действие вовсе не было таковым. Оно было wertrational10, то есть представляло собой достижение цели, значимой самой по себе Один из нацистов, обосновывая планы массовых уничтожений, ссылался при этом на Канта, и, надо сказать, то, что он говорил, не звучало абсурдно: мы делаем это из принципа, а не преследуя личные интересы. В самом деле, массовые уничтожения едва ли способствовали удовлетворению интересов тех, кто их осуществлял, — ско­рее наоборот. Отрицать это или стыдливо об этом умалчивать означало бы создавать в корне неверное представление об одном из важнейших момен­тов развития мысли и чувства в Европе.

Ханна Арендт — один из ведущих экспертов по проблемам тоталитариз­ма XX в. — считает, что идеология нацизма выпадает из истории европейс­кой мысли, что она не имела прецедентов и проникла в культуру незакон­ным путем из какого-то тайного концептуального подземелья". Мне это ка­жется совершенно неправильным. Конкретное соединение составивших эту идеологию элементов, таких как отрицание универсализма, утверждение культурной сплоченности и одновременно жестокости, необходимой в борь­бе за существование, социальной дисциплины и иерархии в противовес анар­хии рынка и т. д., — не может, конечно, считаться итогом европейской ин­теллектуальной традиции, но вместе с тем и не выходит за ее пределы. На­турализм этой идеологии делает ее продолжением идей Просвещения, ее коммунализм, культ местных особенностей говорит о ее прямой связи с ро­мантизмом, возникшим как реакции на Просвещение.

Таким образом, четвертая стадия развития национализма — стадия упо­рядочения этнической карты с использованием любых, в том числе невооб­разимо жестоких методов, — не была ни случайностью, ни каким-то откло­нением (возникшим под покровом секретности военного времени), которое, будь обстановка более нормальной и подконтрольной общественному мне­нию, приобрело бы гораздо более благоприятные формы. Наоборот, стадия эта была неизбежной: в истории европейской мысли она была, так сказать, заранее вписана в повестку дня. В сложной этнической ситуации, сложив­шейся в Европе — особенно в Центральной и Восточной, — всякое решение проблемы политических границ должно было идти вразрез с интересами многих и многих людей. Ярость, которая высвобождалась в результате ущем­ления этих интересов, получила поддержку в социальной метафизике, ко­торая санкционировала любые жестокости, и все это было еще многократно умножено благодаря тому, что движение, исповедующее эту метафизику, временно одержало победу и обрело не только волю, но и средства, необхо­димые для воплощения диктуемых ею идей.

Снижение накала этнических переживаний

Новая эра настала в 1945 году. Те, кто поддерживал романтический культ агрессии и национальной общины, потерпели поражение — по иронии судь­бы, в той самой инстанции, которую они считали высшим и окончательным судом, — на поле брани. Это был негативный урок. Но вскоре за ним после­довал урок позитивный. Послевоенный период оказался временем беспре­цедентного роста благосостояния, если и не всеобщего, то, по крайней мере, имевшего очень широкий размах и масштабы. Однако не все оказались в этом плане в равном положении: больше всех процветали те, кто проиграл вой­ну. Они были поэтому лишены возможности дальше культивировать коллек­тивную агрессию и потеряли значительную часть своих территорий. С пози­ций успеха и естественного отбора этика воинственности потерпела фиаско. В то же время производственно-коммерческая этика оказалась по-своему привлекательной, и достижения на этом поприще быстро стали вполне оче­видными, несмотря на большие территориальные потери. Потребительское общество опрокинуло традиционные понятия о «чести», с которыми не смог­ли в свое время справиться чистая коммерция. Жизненное пространство (Lebensraum), как выяснилось, ничего не определяет. На недостаток пахот­ных земель стали смотреть как на псевдопроблему — такой же пережиток, как культ военных доблестей. В противоположность прогнозам Маркса, по­требление, а не накопление стало Моисеем и пророками нового порядка.

Эти обстоятельства подрывали основы экспансионистского национализма. В той мере, в какой он был рациональным (или считался таковым), он стро­ился на предположении, что обладание территориями является признаком или предпосылкой национального величия и (или) процветания. Теперь же стало ясно, что это не так. Кроме того, иррациональные ценности, застав­лявшие преклоняться перед агрессией и военными доблестями, были суще­ственно подорваны ценностями потребительского общества. Однако все это затрагивало лишь уровень идеологии. Вместе с тем, главной областью, где действует и обретает плоть националистическое чувство, является уровень обыденной, частной жизни. В конечном счете, люди становятся национали­стами, поскольку убеждаются в ежедневном общении — на работе и в сво­бодное время, — что их «этническая» принадлежность существенно влияет на отношение окружающих, которые либо испытывают к ним уважение и симпатию, либо — ненависть и презрение. Источником национализма яв­ляется не идеология, а конкретный повседневный опыт. Человек, принад­лежащий к культуре А, и находящийся в постоянных сношениях с эконо­мической, политической и гражданской бюрократией, принадлежащей к культуре В, подвергается унижениям и дискриминации. Избежать всего это­го он может, став либо сторонником ассимиляции, либо националистом. За­частую он колеблется между двумя этими стратегиями.

Именно на этом уровне на поздних, относительно благополучных этапах развития индустриального общества национализм получает все меньшее под­крепление. Во-первых, здесь срабатывает тезис о «конвергенции», который в применении к индустриальному обществу действительно содержит зерно истины. По отношению к культурам, достаточно далеко отстоящим друг от друга, тезис этот, по-видимому, не всегда верен. Скажем, индустриально раз­витые страны Европы и Дальнего Востока могут сохранять существенные различия в области культуры несмотря на то, что уровень жизни и основ­ные технологии там и здесь примерно одни и те же. Однако если речь идет о странах, изначально культурно близких, например, странах Европы, то на поздних стадиях развития производственной и потребительской конкурен­ции в них наблюдается заметная культурная конвергенция. Так, в области молодежной культуры страны, расположенные по обе стороны Атлантики, практически идентичны, и именно в этой области Советский Союз впервые капитулировал перед Западом — задолго до начала перестройки, открывшей такую возможность в других сферах. Советская пепси-кола появилась в те времена, когда никто еще не помышлял о романе Советов с идеей рыночной экономики. Для развитых индустриальных наций, имеющих достаточно близкие стартовые позиции в культуре, различия постепенно становятся не столько семантическими, сколько фонетическими: люди владеют и опери­руют одинаковыми «вещами» ((изготовленными одинаковым образом, а ча­сто в одном и том же месте), применяют по отношению к ним одинаковые понятия и обозначают их словами, различными по звучанию, но совпадаю­щими по значению.

Наша теория национализма связывает его возникновение с изменениями в области труда: общая культура становится необходимой тогда, когда труд перестает быть физическим и становится семантическим. Члены одного со­общества, в рамках которого они взаимодействуют, должны разделять один и тот же стандартизованный код, и человек идентифицируется при помощи кода, в рамках которого он может действовать. Но если это так, то почему национализму суждено ослабевать по мере того, как семантизация труда до­стигает наивысшей точки своего развития, тогда как в пору ее зарождения национализму было суждено находиться на подъеме своих сил? И почему универсальному феномену было суждено проявить себя подчеркиванием при­оритета отличающихся друг от друга этнических единиц? Ответ кроется в необычности процесса индустриализации, который увеличивает неравенство и противоречия на ранней стадии, когда мир семантической работы только начинает вступать в свои права. Поэтому дело обстоит таким образом, что в организация своих собственных государственно-культурных единиц — в интересах участников, вступающих в игру несколько позже12.

Другим фактором, снижающим накал националистических переживаний в обыденной жизни, является сокращение экономического неравенства. Что­бы понять его действие, надо сравнить современную ситуацию с той, кото­рая преобладала в тот период, когда национальные чувства переживали свою кульминацию, то есть на ранних стадиях развития индустриального обще­ства. В то время экономическая дистанция между теми, кто только входил в эту систему, и теми, кто уже получал в ней прибыли, была гигантской. Первые наемные рабочие, обитатели наспех сколоченных бараков, практи­чески лишенные каких бы то ни было материальных, моральных или поли­тических средств, в самом деле не имели ничего, кроме своей рабочей силы, которую они продавали, вынуждены были продавать за бесценок, едва обес­печивая себе (и то не всегда) минимум, необходимый для выживания. Они замечали разницу своего положения и положения тех, кто оказался более удачлив, и это действительно служило причиной классовой ненависти, ко­торую постулировал Маркс и отмечали более беспристрастные наблюдате­ли, такие как Токвиль. Но, несмотря на Марксов прогноз, ненависть эта не разрасталась, если не находила подкрепления и в этнических различиях. Если обездоленные способны заметить, что те, кому улыбнулось счастье, от­личаются от них в культурном отношении (например, по своему языку), то возникают сильные и стабильные переживания, которые правомерно назвать этническими независимо от того, существуют или нет термины, выражаю­щие это различие как различие наций. Бедные оценивают условия своего существования, сравнивая их с условиями существования богатых, и если богатые вдобавок отличаются от них по своей культуре, бедные вскоре от­мечают, что эксплуататоры (во всяком случае те, кто превосходит их эконо­мически) одновременно обижают и ранят их еще и своим пренебрежением. Но это может быть классовой обидой — обидой людей одного рода на людей другого рода — только в том случае, если между ними существуют устойчи­вые культурные различия. Таким образом, культурные различия становят­ся значимыми, выступая в роли катализатора социального расслоения и про­тивостояния, если они более или менее сращены с заметными, но культурно нейтральными экономическими различиями, характерными для ранних эта­пов развития индустриального общества. Только в этом случае взаимное пре­зрение вкупе с экономическим неравенством порождает новые противосто­ящие друг другу классы. Тогда по обе стороны барьера возникает ненависть нового типа. Те, кто находится в привилегированном положении, видят в бедных, иных по своей культуре, угрозу — не только для существующего порядка в целом, но и для себя лично и своей семьи. Эти грязные люди, склонные к насилию, наводняют город и делают жизнь в нем небезопасной, иначе говоря, представляют собой особый вид заразы, социального загряз­нения среды.

На поздних стадиях развития индустриального общества дело обстоит со­вершенно иначе. Здесь по-прежнему имеется огромное экономическое нера­венство, которое иногда также коррелирует с культурными различиями, порождая социальный сепсис. Предположим, что некая культурная группа А является в целом более преуспевающей, чем культурная группа В. Это вызывает возмущение среди представителей группы В и страх — среди пред­ставителей группы А. Но если уровень жизни обеих групп достаточно высок (а в эпоху развитого индустриализма это обычно так и есть), то, хотя «объек­тивно» разрыв между ними может быть гигантским, субъективно он уже не вызывает особых эмоций. Соответственно, обида и возмущение тоже не так велики. Эта разница между нищетой и умеренным благополучием оказыва­ется принципиальной: во всяком случае, психологически она гораздо более значима, чем разница между значительным благополучием и весьма значи­тельным благополучием. Но на поздних стадиях индустриализма различия между культурными группами относятся скорее ко второму роду, чем к пер­вому. Единственная группа, очевидно лишенная многих привилегий, обра­зуется не по культурном или «этническому», а скорее по медицинскому или персональному признаку: это инвалиды, люди, изолированные от общества и т. д. Но они не выдвигают «националистических» лозунгов. (Это общее рас­суждение неприменимо, конечно, к ищущим работу мигрантам, которые ущемлены в правах, культурно обособлены и несомненно являются источ­ником националистических переживаний, возникающих и у них самих, и у тех, кто их окружает).

Таким образом, хотя общая, освобожденная от контекста и осваиваемая в системе образования высокая культура остается необходимым условием мо­рального гражданства и эффективного участия в экономической и полити­ческой жизни, тем не менее в эпоху позднего индустриализма она уже не продуцирует сколько-нибудь заметных националистических настроений. Национализм теперь можно приручить, как удалось приручить в свое вре­мя религию. Сегодня есть шанс переместить вопросы, связанные с нацио­нальностью, из общественной сферы в сферу частную, сделать вид, что это личное дело каждого, которое, наподобие половой жизни, не может влиять на социальную активность индивида и не допускает принуждения. В этом есть, конечно, значительная условность. Она обеспечивается наличием од­ной доминирующей культуры, доступной для всех и выступающей в каче­стве своеобразной общей валюты, которая позволяет индивидам подключать­ся по своему усмотрению и к каким-то иным культурам, используя их в сво­ей домашней жизни или в других ограниченных зонах.

В такой ситуации становятся возможными любые формы федерации или конфедерации. Политические границы во многом утрачивают значение, те­ряют свой навязчивый символизм: теперь люди уже не так озабочены тем, чтобы «наша» граница проходила по этой реке или по гребню этой горной гряды. Никто уже не проливает слез, не пишет и не декламирует стихов в связи с тем, что таможенная служба расположена вдали от этой прекрасной местности, за которую наши храбрые мальчики проливали свою кровь. Те­перь кажется достаточным, чтобы все культурные группы имели равную мобильность и доступ к различным преимуществам и чтобы у каждой куль­туры было при этом свое надежное пристанище, где ее воспроизводство под­держивает национальный университет, национальный музей, национальный театр и т. д. Такого рода организация существует уже (или близка к осуще­ствлению) во многих регионах, хотя из этого еще не следует, что она будет осуществлена и получит распространение во всем мире.

Описанные стадии являются, так сказать, естественными фазами перехо­да от аграрного мира, где культура задает иерархию и социальные позиции, но не определяет политических границ, к миру индустриальному, где куль­тура определяет границы государств, но будучи стандартизованной, суще­ствует безотносительно к позициям. Я не вижу других вариантов, других траекторий, которым мог бы следовать этот переходный процесс. Вначале имеются динамические или религиозные единицы, которые накладывают­ся поверх местных общин и сосуществуют с ними. Затем появляется ирре- дентизм, призывающий к совмещению целостностей культуры и государства и обреченный в большинстве случаев на неудачу, ибо сложность этнической карты не позволяет удовлетворить одновременно чаяния всех этнических групп. Национализм — это не просто игра вничью, это всегда игра на выбы­вание, так как большинство участвующих в ней культур неизбежно проиг­рывают. Культур слишком много, и если бы каждая из них образовала свое государство, то такое количество жизнеспособных государств просто не уме­стилось бы на Земле. Поэтому в большинстве своем культуры не смогут осу­ществиться в том брачном союзе между нацией и государством, заключить который призывает их националистическая теория. Но гнев и ярость, выс­вобождаемые в этом процессе, соединяясь с дарвиновской культом жесто­кости, ницшеанским утверждением чувств в противовес разуму, с масштаб­ными социальными сдвигами, закономерно приводят к безудержному кро­вопусканию (достигая апогея в 1940-е гг., но случавшемуся здесь и другие периоды). И наконец, в эпоху позднего индустриализма, — благодаря росту благосостояния, уменьшению дистанций между культурами, появлению все­мирного рынка и стандартизации образа жизни, — накал националистичес­ких страстей постепенно снижается.

Такова, вкратце, цепочка событий, которую можно было бы предвидеть теоретически и которую мы в самом деле обнаруживаем, рассматривая мно­гие факты. В то же время схема эта отнюдь не универсальна — даже для Ев­ропы. Есть целый ряд причин, помешавших ее полной реализации в действи­тельном историческом процессе. Например, в Европе механизм, приводив­ший в движение эти события, по-разному срабатывал в разных часовых поясах. На этих различиях стоит остановиться.

1. Централизация, осуществляемая государством. Представим себе, что существует политическая единица, учрежденная по динамическому прин­ципу еще в до-националистическую эпоху, которая охватывает относитель­но — разумеется, не полностью — гомогенную в культурном отношении об­ласть. На этой территории есть множество местных диалектов (то есть носи­телей языка, не имеющих собственной армии и военного флота), которые вместе с тем достаточно близки к языку, используемому в государственном аппарате данной державы, чтобы их можно было считать его диалектами. Носителей этих диалектов можно убедить, что формальный стандартизиро­ванный язык, который им предлагают освоить для общения с чиновника­ми, — это «правильная» версия того языка, которым они пользуются у себя дома13. Люди должны говорить именно так. Благодаря культурным привыч­кам членов этих сообществ и их генетически наследуемым чертам, они мо­гут легко, без особых конфликтов и без труда принять «национальную» я- концепцию, которую предлагает или навязывает господствующая высокая культура. Такая ситуация сложилась в целом на западном — атлантичес­ком — побережье Европы. Крепкие динамические государства с центрами в Лондоне, Париже, Мадриде и Лиссабоне существовали еще на заре Нового времени и могли легко перерасти в однородные национальные государства (хотя для этого требовалась определенная перестройка в Ирландии и неко­торые менее значительные организационные изменения в других регионах). Установление централизованной культуры отнюдь не опиралось при этом на культуру крестьянства, а было направлено против него. Крестьян надлежа­ло превратить в настоящих граждан, но не учитывать особенности их куль­туры, определяя культуру нации. Поэтому этнография не имела в данном случае касательства к формированию нации. Какой смысл фиксировать то, что намереваешься разрушить? Интерес к бессознательной культуре крес­тьянства возникает лишь в тех ситуациях, где новая культура нации опира­ется на нее в процессе своего становления и инкорпорирует ее элементы.







Date: 2015-11-13; view: 330; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.01 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию