Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Об онтологическом насилии
Молчание — это слово, которое не есть слово, а дыхание — объект, который не есть объект. (Ж. Батай) Не управляет ли ход этого диалога также и объяснением с Хайдеггером? В этом не было бы ничего удивительного. Чтобы в этом убедиться, достаточно самым схематичным образом заметить следующее: чтобы говорить, как мы только что это делали, о настоящем как абсолютной форме опыта, нужно уже понять, что же такое время,что такое ens в praes-ens, сущее в присутствии и что такое близость бытия этого ens. Настоящее присутствия и присутствие настоящего предполагают горизонт, досодержательное предвосхищение бытия как времени. Если смысл бытия всегда определялся философией как присутствие, вопрос о бытии,поставленный исходя из трансцендентального горизонта времени (первый этап в «Sein und Zeit»), является первым потрясением философской безопасности, как и обеспеченного присутствия. Гуссерль же никогда этот вопрос о бытии не разворачивал. Если феноменология несет его в себе всякий раз, когда подходит к темам темпорализации и отношения к alter ego, она тем не менее остается под властью метафизики присутствия. Вопрос о бытии не управляет ее дискурсом. Феноменология вообще, как переход к эссенциальности, сущностности, предполагает предвосхищение esse из сущности, единства «быть», предшествующего его распределению на сущность и существование. На другом пути можно было бы, несомненно, показать, что Гуссерлем безмолвно предполагается какое-то предвосхищение или метафизическое решение, когда он утверждает, к примеру, бытие (Sein) как не-реальность (Realität) идеального (Ideal). Идеальность нереальна, но она есть — как объект или мыслимое бытие. Без заранее предположенного доступа к смыслу бытия, который реальностью не исчерпывается, рухнула бы вся гуссерлевская теория идеальности, а вместе с нею и вся трансцендентальная феноменология. Гуссерль не смог бы, к примеру, уже написать: «Offenbar muss überhaupt jeder Versuch, das Sein des Idealen in ein mögliches Sein von Realem umzudeuten, daran scheitern, dass Möglichkeiten selbst wieder ideale Gegenstände sind. So wenig in der realen Welt Zahlen im allgemeinen, Dreiecke im allgemeinen zu finden sind, so wenig auch Möglichkeiten». «Очевидно, любая попытка переинтерпретировать идеальное бытие как возможное бытие реального должна в общем потерпеть неудачу, поскольку сами возможности в свою очередь являются идеальными объектами. В реальном мире обнаруживается столь же мало возможностей, как и чисел вооб- [169] ще или вообще треугольников»*. Чтобы можно было отличить идеальное, которое есть,от реального, которое не есть, а также и от фиктивного, которое принадлежит области возможного реального, прежде всего — до всякого локального определения — должен быть помыслен смысл бытия. («Естественно, в наши намерения не входит поместить бытие идеального в ту же плоскость, что и мыслимое бытие фиктивного или абсурдного»**. Можно было бы процитировать сотню других аналогичных текстов.) Но если Гуссерль может написать такое, если им, таким образом, предполагается доступ к смыслу бытия вообще, как он может отличить свой идеализм как теорию познания от метафизического идеализма***? Последний тоже постулировал нереальность бытия идеального. Гуссерль, несомненно, ответил бы, думая о Платоне, что идеальное было при этом реализовано,субстантивировано, гипостазировано, стоило его понять не как — по существу и целиком и полностью — ноэму, стоило вообразить, что оно способно быть, не будучи так или иначе мыслимым или имеемым в виду. Такова ситуация, которая не совсем изменится и позже, когда эйдос станет исходно и по существу поэмой только в Понимании или Логосе бесконечного субъекта: Бога. Но в какой мере трансцендентальный идеализм, путь которому был тем самым открыт, ускользает от горизонта — как минимум — этой бесконечной субъективности? Здесь это обсуждать невозможно. И однако, если некогда он противопоставлял Хайдеггера Гуссерлю, теперь Левинас оспаривает то, что называет «хайдеггеровской онтологией»: «Примат хайдеггеровской онтологии покоится отнюдь не на трюизме: "Чтобы познать сущее,нужно уже понимать бытие сущего". Утверждать примат бытия по отношению к сущему означает уже высказаться о сущности философии, подчинить отношение с кем-то,кто является сущим, (этические отношения) отношению с бытием сущего,которое в своей безличности дозволяет захват, доминацию сущего (в отношении знания), подчиняет справедливость свободе» (уже цитировалось). Эта онтология годилась бы для всего сущего, «кроме другого»*** *. Фраза Левинаса обвиняет «онтологию»: мысль о бытии сущего оказывается не только логической бедностью трюизма, она избавляется от его нищеты лишь для досмотра и убийства Другого. Это преступная прописная истина, помещающая этику под пяту онтологии. Так как же обстоит дело с «онтологией» и «трюизмом» («чтобы познать сущее, нужно уже понимать бытие сущего»)? Левинас говорит, что «примат онтологии покоится отнюдь не» на некоем «трюизме». Так ли это? Если трюизм (truisme, true, truth)есть верность истине (то есть бытию того, что есть, поскольку оно есть и таково, как есть), нет никакой уверенности, что мысль (Хайдеггера, если угодно) должна была когда-либо стремиться его избежать. «Что странно в этой мысли о бытии, так это ее простота», — говорит Хайдеггер в тот момент, когда к тому же показывает, что эта мысль не преследует никаких теоретических или практических планов. «Действие этой мысли и не теоретично, и не практично; не есть оно и сочетание двух этих способов поведения»*. Этот жест подъема по сю сторону разъединения теории и практики — не жест ли это и Левинаса**, который должен будет тем самым определить метафизическую трансценденцию как (еще) не практическую этику? Мы имеем дело с весьма странными трюизмами. Именно «простотой своей сущности» «мысль о бытии делает себя для нас непознаваемой»***. Если же, напротив, в порядке суждения под трюизмом понимается аналитическое утверждение и скудность тавтологии, тогда вменяемое в вину предложение является, быть может, самым что ни на есть неаналитическим в мире; если бы в мире должна была бы быть только одна уклоняющаяся от формы трюизма мысль, то это она и была бы. Прежде всего, словом «трюизм» Левинас метит вовсе не в сужденческое предложение, а в предшествующую суждению, основывающую всякое возможное суждение истину. Банальный трюизм — это повторение субъекта в предикате. Однако же бытие не является простым предикатом сущего, как, далее, не является оно также и его субъектом. Принимать ли его в качестве сущности или же существования (как бытие-таким или бытие-здесь), принимать его как связку или как экзистенциальную позицию или же принимать его — глубже и куда более изначально — как единый очаг всех этих возможностей, бытие сущего все равно не принадлежит области предикации, поскольку оно уже вовлечено вообще в любую предикацию и делает оную возможной. Оно делает возможным всякое синтетическое или аналитическое суждение. Оно пребывает по ту сторону рода и категорий, трансцендентальное в схоластическом смысле еще до того, как схоластика превратила трансцендентальное в высшее и бесконечное сущее, в самого Бога. Весьма своеобразный трюизм, которым себя ищет — глубже * Logische Untersuchungen, 2, l, ij 4 p. 115. ** Ibid., trad. H. Elie, L. Kelkel, R. Scherer, p. 150. *** Ibid., p. 129, например. *** * «L'ontologie est-elle fondamentale?» [170] * «Lettre sur l'humanisme», trad. R. Munier. **«Мы идем дальше и, рискуя с виду смешать теорию и практику, трактуем и ту, и другую как способы метафизической трансценденции. Кажущееся смешение вполне сознательно и составляет одно из положений настоящей книги» (TI). ***«Lettre sur l'humanisme». [171] всего, конкретнее всего продуманным во всем мышлении — общий корень сущности и существования, без которого не были бы возможны никакое суждение и никакой язык и лишь предположить который, его утаивая, может любое понятие*! Но если «онтология» — не трюизм или, по меньшей мере, не какой-то трюизм в ряду прочих, если странное различение между бытием и сущим имеет какой-либо смысл, является смыслом, можно ли говорить о «приоритете» бытия по отношению к сущему? Вопрос здесь весьма важный, ибо как раз этот предположительный приоритет и подчиняет в глазах Левинаса этику «онтологии». Порядок предпочтения может иметься только между двумя определенными вещами, двумя сущими. Бытие, не будучи ничем вне сущего — тема, которую Левинас столь хорошо когда-то прокомментировал, — не способно ему ни в каком смысле предшествовать, ни во времени, ни по чину и т. п. В этом отношении в мысли Хайдеггера нет ничего более ясного. И впредь едва ли можно, соблюдая законность, говорить о «подчинении» сущего бытию, этического отношения, к примеру, отношению онтологическому. Предпонять или выявить неявные отношения с бытием сущего** не означает насильственно подчинить сущее (например, кого-то) бытию. Бытие есть лишь бытие этого сущего и не существует вне его как посторонняя сила, безличная, враждебная или нейтральная стихия. Столь часто обвиняемая Левинасом нейтральность может быть лишь чертой неопределенного сущего, анонимной онтической власти, концептуальной общности или принципа. Бытие же не есть принцип, не есть связанное с принципом сущее, некая архия,которая позволяет Левинасу протащить под именем бытия лицо некоего безликого тирана. Мысль о бытии (сущего) коренным образом чужда поискам какого-либо принципа или даже корня (хотя кое-какие образы и наводят подчас на подобную мысль) или «древа познания»: она пребывает, как мы видели, вне теории, не составляет ее первого слова. Вне даже любой иерархии. Если любая «философия», любая «метафизика» всегда стремилась определить первичное сущее, превосходное и поистине сущее сущее, мысль о бытии сущего не является этой метафизикой или первичной философией. Она не есть даже онтология (см. выше), если онтология — иное имя для первичной философии. Не будучи первичной философией в отноше- * Об этом подъеме к бытию по сю сторону предикативного, по сю сторону артикуляции сущность-существование и т. п. см. среди тысячи примеров «Kant et le problème de la métaphysique», p. 40 и далее. ** Под выражением «бытие сущего», источником большой путаницы, мы понимаем здесь не, как подчас поступает Хайдеггер, когда контекст достаточно прозрачен, чтобы предотвратить недоразумения, бытие-сущим сущего, бытийственность (Seiendheit), а само бытие бытийственности, то, что Хайдеггер называет также истиной бытия. [172] нии властвующих архесущего, первичной вещи и первопричины, мысль о бытии не затрагивает и не осуществляет никакой власти. Ибо власть — это отношение между сущими. «Такая мысль не имеет результата. Она не производит никакого эффекта» («Гуманизм»). Левинас пишет: «Онтология как первичная философия есть философия власти» (TI). Может быть, это и верно. Но мы только что видели: мысль о бытии не является ни онтологией, ни первичной философией, ни философией власти. Чуждая всякой первичной философии, она не противопоставляет себя первичной философии какого бы то ни было вида. Даже морали, если, как об этом говорит Левинас, «мораль является не ветвью философии, а первичной философией» (TI). Чуждая поискам онтической архии вообще, а в частности — поискам архии этической или политической, она не чужда им в том смысле, в каком ее понимает именно за это и осуждающий ее Левинас, как чуждо ненасилию насилие или добру зло. Можно сказать о ней то, что Ален говорил о философии: это «не более политика» (или этика)... «чем сельское хозяйство». Что не означает, что она есть какой-то промысел. Коренным образом чуждая этике, она не является антиэтикой или подчинением этики тайком уже насильственной инстанции в этической области: нейтральному. Левинас всегда — и не только в случае Хайдеггера — реконструирует град или тип социальности, который, на его взгляд, вырисовывается между строк дискурса, не преподносящего себя ни как социологический, ни как политический, ни как этический. Парадоксально видеть при этом, что хайдеггеровским городом управляет нейтральная власть, анонимный дискурс, то есть то самое man,неподлинность которого первым описал именно Хайдеггер. И если верно — в каком-то весьма непростом смысле, — что Логос, согласно Хайдеггеру, «не чей-то Логос», это, конечно же, не означает, что он оказывается анонимностью подавления, безличностью Государства или нейтральностью выражения «говорят». Он анонимен лишь как возможность имени и ответственности. «Но если человек должен однажды достичь близости к бытию, первым делом ему нужно научиться существовать в том, что не имеет имени» («Гуманизм»). Не говорила ли также и каббала о неименуемой возможности Имени? Мысль о бытии не может, стало быть, иметь никакого человеческого плана, тайного или нет. Взятая сама по себе, она — единственная мысль, вокруг которой никакая антропология, никакая этика и тем более никакой этико-антропологический психоанализ не может, без сомнения, сомкнуться*. * «Мысль, которая ставит вопрос об истине бытия... не есть ни этика, ни онтология. Так что вопрос об их взаимоотношении между собой в этой области уже не имеет основания» («Lettre sur l'humanisme»). [173] Как раз наоборот. Мысль о бытии не только не является этическим насилием, но никакая этика — в смысле Левинаса, — по-видимому, не в состоянии без нее раскрыться. Эта мысль — или, по меньшей мере, предпонимание бытия — обусловливает (на свой лад, который исключает всякую онтическую обусловленность: принципы, причины, предпосылки и т. п.) признание сущности сущего (например, кого-то, сущего как другого, как другого себя и т. п.). Она обусловливает уважение другого, как того, что оно есть:другого. Без этого признания, каковое не есть познание, без этого, скажем, «допущения-быть» сущему (другому) как существующему вне меня в сущности того, что он есть (прежде всего в его инаковости), никакая этика не была бы возможна. «Допущение-быть» — выражение Хайдеггера, которое вовсе не означает, как, похоже, думает Левинас*, допущения быть в качестве «прежде всего объекта понимания» и, в случае другого, в качестве «потом и собеседника». «Допущеиие-быть» затрагивает все возможные формы сущего, даже и те, которые по сути не поддаются превращению в «объекты понимания»**. Если другой по самой своей сущности прежде всего и неустранимо «собеседник» и «окликаемый» (ibid.), «допущение-быть» допустит ему быть тем, что он есть, уважит его как окликаемого собеседника. «Допущение-быть» не касается только или по преимуществу предметов безличных. Допустить другое быть в своем существовании и своей сущности другим означает, что до мысли доходит — или (м) мысль доходит до того, — что это за сущность и что это за существование; что это за бытие, которое ими обоими предполагается. Без этого не было бы возможно никакое допущение-быть, прежде же всего — допущение-быть уважению и этическому предписанию, обращенному к свободе. Насилие царило бы до такой степени, что оно не могло бы даже более появиться и назваться. Итак, нет никакой возможности «доминации» «отношения к сущему» со стороны «отношения к бытию сущего». Хайдеггер раскритиковал бы не только понятие отношения к бытию, как Левинас критикует понятие отношения к другому,но также и понятие доминации:бытие не связано с высотой ранга, оно не есть господин сущего, ибо высота эта — характеристика сущего. Немногие темы сподобились такой настойчивости Хайдеггера: бытие не есть превосходное сущее. Что бытие не находится над сущим, не означает, что оно находится с ним рядом. Тогда бы оно было другим сущим. И, стало быть, трудно говорить об «онтологическом значении сущего в общей экономике * «L'ontologie est-elle fondamentale?» ** Тема, совершенно явная, например, в «Sein und Zeit». Ср. противопоставление Sorge, besorgen и Fürsorge, p. 121 и весь § 26. По поводу антитеоретизма Хайдеггера в этой области см. особенно р. 150. [174] По поводу «быть» и «дышать» позволим себе одно сопоставле- * В этом же проблемном горизонте можно сопоставить подходы Хайдеггера (к примеру, во «Введении в метафизику», «О грамматике и этимологии слова "бытие"») и Бенвениста («Глаголы «быть» и «иметь» в их функции в языке» в «Проблемах общей лингвистики»). [175] ние, ценность которого выходит за рамки простого исторического курьеза. В своем письме к X... от марта 1638 года Декарт разъясняет, что предложение «"я дышу, следовательно, я семь" ничего не решает, если до этого не было доказано, что существуешь, или если не подразумевать: я думаю, что я дышу (даже если я в этом и заблуждаюсь), следовательно, я есмь; в этом смысле все равно, сказать ли: я дышу, следовательно, я есмь или я мыслю, следовательно, я есмь».Что в приложении к тому, что нас здесь интересует, означает: значение дыхания всегда является лишь зависимым и частным установлением моей мысли и моего существования и a fortiori мысли и бытия вообще. Если предположить, что слово «быть» производно от слова, означающего «дыхание» (или любой другой определенный предмет), никакая этимология, никакая филология — как таковые и как определенные науки — не смогут отдать отчет о мысли, для которой «дыхание» (или любой другой предмет) становится определением бытия среди прочих. Здесь, например, никакая филология не сможет передать жест мысли Декарта. Нужно пойти другими путями — или по-другому прочитать Ницше, — чтобы наметить неслыханную генеалогию смысла бытия. Такова первая причина, по которой «отношение к сущему», к кому-то (отношение этическое), не может быть «доминируемо» «отношением к бытию сущего (отношением знания)». Причина вторая: «отношение к бытию сущего», в котором нет ничего от отношения, не является тем паче и «отношением знания»*. Оно не является теорией, мы это уже видели, и не учит нас ничему о том, что ей является. Именно потому, что оно — не наука, Хайдеггер подчас и отказывает ему даже в самом имени онтологии, отличив его перед тем от метафизики и даже от фундаментальной онтологии. Не будучи знанием, мысль о бытии не смешивается с понятием чистого бытия как неопределенной общности. Левинас в свое время уже втолковывал нам это: «В точности потому, что бытие не есть сущее, не нужно понимать его per genus et differentiam specificam» (EDE). Всякое же насилие, согласно Левинасу, есть насилие понятия; и «Фундаментальна ли онтология?», и потом «Целостность и Бесконечность» интерпретируют мысль о бытии как понятие бытия. В противоположность Хайдеггеру, Левинас пишет подобное не раз и не два: «В нашем отношении к другому последний воздействует на нас исходя отнюдь не из какого-то понятия...» («Фундаментальна ли он- * Мы могли бы сослаться здесь на сотню отрывков из Хайдеггера. Процитируем все же Левинаса, который в свое время как-никак написал: «Для Хайдеггера понимание бытия не является чисто теоретическим актом... одним из актов познания» (EDE). [176] тология?»). На его взгляд, в конечном счете именно абсолютно неопределенное понятие бытия и преподносит другого нашему пониманию, то есть нашей власти и нашему насилию. Хайдеггер же достаточно настаивает на том, что бытие, о котором стоит вопрос,отнюдь не понятие, каковому сущее (например, кто-то) было бы подчинено (под каковое было бы подведено). Бытие не есть понятие этого достаточно неопределенного, достаточно абстрактного в своей предельной универсальности, чтобы покрыть всю совокупность сущего, предиката: 1) поскольку оно не является предикатом, а всякую предикацию дозволяет; 2) поскольку оно более «старо», чем конкретное присутствие ens; 3) поскольку принадлежность к бытию не отменяет никакого предикативного различения, а, напротив, любому возможному различению позволяет возникнуть*. Бытие тем самым межкатегориально, и Хайдеггер сказал бы о нем то, что Левинас говорит о другом: оно «не поддается категории» (TI). «Вопрос о бытии как вопрос о возможности понятия бытия возникает из допонятийного понимания бытия»**, — пишет Хайдеггер, приступая по поводу гегелевского понятия чистого бытия как ничто к диалогу и повторению, которые не перестанут углубляться и, в стиле, почти всегда присущем диалогу Хайдеггера с представляющими традицию мыслителями, не перестанут способствовать росту и проговариванию речи Гегеля, речи любой метафизики (включающей Гегеля или, скорее, целиком в Гегеля включающейся). Итак, мысль о бытии или его предпонимание вовсе не означает какого-то понятийного или целостного вос-приятия. Только что ска- * Нет нужды возвращаться здесь к досократикам. Аристотель уже строго доказал, что бытие не есть ни род, ни принцип (см., например, «Метафизика» В, 3,998 b 20). Не подтверждает ли на самом деле это доказательство, проведенное одновременно с критикой Платона, замысел «Софиста»? Бытие там определялось, конечно же, как один из «самых главных родов» и самый универсальный из предикатов, но также уже и как то, что дозволяет вообще любую предикацию. В качестве источника и возможности предикации оно является не предикатом или, по меньшей мере, не одним из предикатов, а предикатом трансцендентальным или транскатегориальным. Кроме того, «Софист» — это и есть его тема — учит нас мысли, что бытие, другое нежели другое и другое нежели то же, то же, что оно само, причастное ко всем остальным родам, насколько оные суть,отнюдь не замыкает различение, а напротив, его высвобождает и само есть то, что есть, лишь благодаря этому освобождению. ** «Kant et le problème de la métaphysique», p. 282. О неконцептуальном характере мысли о бытии см. среди прочего «Vom Wesen des Grundes» в «Wegmarken», p. 29 и далее; «Письмо о гуманизме»; «Введение в метафизику»; «Holzwege». И прежде всего § 1 «Бытия и времени». [177] занное о бытии могло бы быть сказано и о том же*. Трактовать бытие (и то же) как категории или «отношение к бытию» как отношение к некоей категории, которая сама могла бы (путем «обращения терминов», TI) быть помещена вслед — или подчинена — определенному отношению (к примеру, отношению этическому), не означает ли это с самого начала воспретить себе всякую определенность (к примеру, этическую)? Всякая определенность пред-полагает в действительности мысль о бытии. Как без нее придать смысл бытию как другому, как другому себе; как придать смысл неустранимости существования и сущности другого, вытекающей отсюда ответственности и т. д.? «Льгота быть ответственным за себя самого в качестве сущего, одним словом — существовать, сама по себе содержит необходимость понять бытие»**. Если понять бытие — это смочь допустить быть (уважить бытие в сущности и существовании и быть ответственным за его уважение), понимание бытия всегда затрагивает инаковость, в особенности же — инаковость другого во всей его оригинальности: возможна лишь надобность допустить быть тому, чем не являешься. Если бытие всегда допускает быть и если думать — это допускать быть бытию, то бытие на самом деле есть для мысли другое. Но так как оно есть то, что есть, только благодаря допущению-быть мысли и так как последняя мыслит лишь благодаря присутствию бытия, которому она допускает быть, мысль и бытие, мысль и другое — то же; что, напомним, не означает ни идентичности, ни единства, ни равенства. Это все равно что сказать, что мысль о бытии не превращает другое в разновидность рода «бытие». Не только потому, что другое «не поддается категории», но и потому, что бытие таковой не является. Как и другое, бытие ни в чем не сообщничает с целостностью — ни с конечной, насильственной целостностью, о которой говорит Левинас, ни с целостностью бесконечной. Понятие целостности всегда соотносится с сущим. Оно всегда «метафизично» или «теологично», и именно по отношению к нему и обретают смысл понятия конечного и бесконечного***. Чуждое конечной или бесконечной целостности того * Сущностные отношения между тем же и другим (различение) по своей природе таковы, что сама гипотеза о понятийном подчинении другого тому же (согласно Левинасу — насилие) не имеет никакого смысла. То же есть не категория, а возможность любой категории. Не мешало бы внимательно сопоставить тезисы Левинаса с текстом Хайдеггера, озаглавленным «Identität und Differenz» (1957). Для Левинаса то же — это понятие, как понятие и бытие, и единое; и три эти понятия непосредственно сообщаются между собой (ср. TI, р. 251, например). Для Хайдеггера то же не есть идентичное (ср., к примеру, «Письмо о гуманизме»). И прежде всего потому, что оно не есть категория. То же не является отрицанием различения, как тем паче и бытие. ** «Kant et le problème de la métaphysique», p. 284. *** В своем прекрасном этюде «Хайдеггер и мысль о конечности» А. Биро показывает, как тема Endlichkeit'a постепенно оставляется Хайдеггером по «тем же соображениям,которые мотивировали в определенную эпоху ее использование...» и из-за «озабоченности размежеванием мысли о Бытии не только с пережитками и перевоплощениями христианской теологии, но и с самим теологическим,абсолютно определяющим для метафизики как таковой. Действительно, если хайдеггеровское понятие Endlichkeit»a никогда не была христианско-теологическим понятием конечности, тем не менее остается фактом, что идея конечного бытия сама по себе онтологически теологична и как таковая не способна удовлетворить мысль, которая отступается от Метафизики лишь для того, чтобы вдуматься при свете забытой истины Бытия о еще скрытом единстве своей онтотеологической сущности» («Revue internationale de philosophie», 1960, № 52). Мысли, которая хочет дойти в своем языке до конца того, во что она целит под именем изначальной конечности или конечности бытия, надлежало бы, следовательно, оставить не только слова и темы конечного и бесконечного, но и, что, без сомнения, невозможно,все то. чем они управляют в языке — в глубочайшем смысле этого слова. Эта последняя невозможность отнюдь не означает, что запределье метафизики и онтотеологии неподступно, она, напротив, подтверждает необходимость опоры этого неизмеримого переполнения на метафизику. Необходимость, отчетливо признаваемую Хайдеггером. Она подчеркивает, что фундаментально только различение и что бытие — ничто вне сущего. [178] или иного сущего, чуждое в том смысле, который мы уточнили выше, чуждое, не будучи другим сущим или другой целостностью сущего, бытие не сумело бы подавить или заключить в себе сущее и его различения. Чтобы мне приказывал взгляд другого, как о том говорит Левинас, и приказывал мне приказывать, нужно, чтобы я мог допустить Другому быть в его свободе другого — и наоборот. Но само бытие ничему и никому не приказывает. Поскольку бытие не есть господин сущего, его первенство (онтическая метафора) не есть архия. Нет лучшего освобождения в отношении насилия, нежели своего рода постановка под сомнение, подвигающая на поиск αρχή. На это способна только мысль о бытии, а не традиционные «философия» или «метафизика». Каковые являются, таким образом, «политиками», способными избежать этического насилия лишь посредством экономики: сражаясь насилием против насилия an-архии,возможность которой опять же оказывается в истории сообщницей архизма. * «Liberté et Commandement» в «Revue de métaphysique et de morale», 1953 [179] Точно так же, как против феноменологии ему пришлось неявно прибегать к феноменологическим очевидностям, Левинас должен, таким образом, предполагать и без конца использовать в своем дискурсе мысль о бытии или его предпонимание, даже когда этот дискурс направлен против «онтологии». Что означала бы иначе «внеположность как сущность бытия» (Т1)? Или «эсхатология соотносит с бытием по ту сторону целостности или истории, а не с бытием по ту сторону прошлого и настоящего» (ТI)? И «поддерживать плюрализм как структуру бытия» (DL)? Да и «встреча с лицом есть — абсолютно — отношение с тем, что есть. Быть может, только человек является субстанцией, и поэтому-то он и есть лицо»*? Тем самым этико-метафизи- ческая трансцендентность уже предполагает трансцендентность онтологическую.' Επέκεινα της ουσίας (в интерпретации Левинаса) ведет, похоже, не за пределы самого Бытия, а за пределы целостности сущего или бытийственности сущего (бытия, бытийствующего сущим) или же, наконец, за пределы онтической истории. Хайдеггер тоже ссылается на έπέκεινα της ουσίας, чтобы провозгласить онтологическую трансцендентность*, но он показывает также, что неопределенный αγαθόν, к которому направлен прорыв трансцендентности, был определен чересчур поспешно. Таким образом, мысль о бытии едва ли способна проявиться как этическое насилие. Напротив, именно без нее было бы запрещено допускать сущему быть, а трансцендентность оказалась бы заключена в идентификации и эмпирической экономике. Отказывая в «Целостности и Бесконечности» онтико-онтологическому различению в каких-либо достоинствах, видя в нем лишь военную хитрость и называя метафизикой меж-онтическое движение этической трансцендентности (уважительное движение одного сущего к другому), Левинас поддерживает Хайдеггера в его намерениях: разве тот не видит в метафизике (метафизической онтологии) забвение бытия и сокрытие онтико-онтологического различения? «Метафизика не задается вопросом об истине самого Бытия»**. Она мыслит бытие неявным образом, и ни в одном языке этого не миновать. Вот почему мысль о бытии должна набрать высоту в метафизике и проявиться прежде всего как метафизика метафизики в вопросе: «Что такое Метафизика?» Но различение между непроявленным и выявленным составляет целое мысли и, надлежащим образом определенное, придает свою форму самым радикальным разрывам и вопросам. «Верно, — говорит еще Хайдеггер, — что Метафизика представляет сущее в его бытии и тем самым мыслит бытие сущего. Однако она не мыслит различия Бытия и сущего»***. Для Хайдеггера, стало быть, замыканием целостности остается метафизика, которая преодолевает сущее лишь в направлении сущего (высшего) или целостности (конечной или бесконечной) сущего. Эта метафизика была бы существенно связана с гуманизмом, никогда не задаваясь вопросом, «каким образом суще-ство человека принадлежит истине Бытия»*** *. «Особенность всякой метафизики проявляется в том, что она „гуманистична"»*** **. То же, что предлагает нам * «Vom Wesen des Grundes», trad, fr., p. 91 et suiv. et «Introduction a la métaphysique», trad., p. 210. ** «Lettre sur L'humanisme», trad, fr., p. 51 et passim. *** Ibid., p. 49. См. наряду с этим и p. 67, 75, 113 и т д *** *Ibid.,p.51. *** ** Ibid., p. 47. [180] Левинас, — это сразу и гуманизм, и метафизика. Речь идет о том, чтобы царским путем этики получить доступ к высшему сущему, истинно сущему (Левинасу принадлежат выражения «субстанция» и «в себе») как другому. И это сущее есть человек, определяемый в своем человеческом суще-стве, исходя из своего сходства с Богом, как лицо. Не это ли имеет в виду и Хайдеггер, когда говорит о единстве метафизики, гуманизма и онтотеологии? «Встреча с лицом — не просто антропологический факт. Она есть, говоря абсолютно, отношение с тем, что есть. Быть может, только человек является субстанцией, и поэтому-то он и есть лицо». Разумеется. Но именно подобие лица лику Бога и отличает самым что ни на есть классическим образом человека от животного и определяет его субстанциональность: «Другой походит на Бога». Субстанциональность человека, позволяющая ему иметь лицо, основана тем самым на сходстве с Богом, каковой, таким образом, есть Лицо и абсолютная субстанция. Тема Лица требует посему второй ссылки на Декарта. Левинас так ее никогда и не формулирует: это признаваемая схоластиками двусмысленность понятия субстанции в приложении к Богу и его творениям (ср., например, «Принципы», I, § 51). Еще один посредник препровождает тем самым нас к схоластической проблеме аналогии. Вдаваться в нее мы здесь не намерены*. Просто заметим, что осмысленное исходя из доктрины подобия, «сходства», выражение человеческого лица по сути уже не столь чуждо метафоре,как того, кажется, хочет Левинас. «...Другой похож на Бога...» — не изначальная ли это метафора? Вопрос о бытии — вовсе не оспаривание метафизической истины этой схемы, которой, заметим походя, так называемый «атеистический гуманизм» как раз и пользуется, чтобы изобличить сам процесс отчуждения. Вопрос о бытии отступает по сю сторону этой схемы, этого противопоставления гуманизмов, к мысли о бытии, предполагаемой этим определением сущего-человека, сущего-Бога, отношения подобия между ними, возможность которого может открыть одно только допонятийное и доуподобленческое единство бытия. Речь не идет ни о том, чтобы подставить бытие на место Бога, ни о том, что- * Процитируем лучше отрывок из «Об ученом незнании», в котором Николай Кузанский спрашивает себя: «Как же мы сможем понять творение как тварное, каковое проистекает из Бога и все вместе к бесконечному Бытию добавить ничего не в состоянии?» И чтобы проиллюстрировать «двойной ход свертывания и развертывания», «способ которого абсолютно неведом», он пишет: «Предположим лицо, образы которого преумножались бы и вдали, и вблизи (здесь говорится не о пространственном расстоянии, а о степени причастности образа к истине образа, ибо в этом с необходимостью и состоит причастность); в этих множественных и разнящихся образах единого лица по-разному и многократно появляется не что иное, как одно-единственное лицо — за пределами всякого восприятия чувств или мысли, путем непостижимым» (Livre II, chap. III). [181] бы основать Бога на бытии. Бытие сущего (например, Бога*) не есть ни абсолютное сущее, ни бесконечное сущее, ни даже основание сущего вообще. Вот почему вопрос о бытии не может даже затронуть метафизическую постройку «Целостности и Бесконечности» (к примеру). Просто он навсегда удерживается вне досягаемости для «обращения терминов» онтология и метафизика,предложенного Левинасом. Тема этого обращения не играет, следовательно, незаменимой роли, она обретает какой-то смысл и необходимость лишь в экономике и сцепленности книги Левинаса в ее целостности. Что означало бы для метафизики и гуманизма задаться вопросом «каким образом сущность человека принадлежит истине Бытия» («Гуманизм»)? Вот что, быть может: был ли бы возможен опыт лица, смог ли бы он быть высказан, если бы сюда уже не была вовлечена мысль о бытии? Лицо на самом деле есть учредительное единство неприкрытого взгляда и права на речь. Но глаза и уста составляют лицо, только если без всякой надобности они могут «допустить быть», если они видят и говорят то, что таково, как оно есть, если они достигают бытия того, что есть. Но коли бытие есть, оно не может быть произведено просто, а должно быть как раз таки уважено взглядом и речью, оно должно их провоцировать, их задевать. Нет речи без мысли и высказывания бытия. Но поскольку бытие — ничто вне определенного сущего, оно бы не проявилось как таковое без возможности речи. Само бытие только и может, что быть продумано и сказано. Оно современно Логосу, который сам может быть только Логосом бытия, бытие высказывающим. Без этой двойной родительности речь, лишенная бытия, замкнутая в определенном сущем, была бы, согласно терминологии Левинаса, не более чем криком не дошедшей до желания нужды, жестом «я» в сфере однородности. Только тогда в умалении или подчинении мысли о бытии «сам философский дискурс» оказался бы «лишь неудавшимся деянием, поводом для нескончаемого психоанализа, или филологии, или социологии, в которых видимость дискурса рассеивается в Целом» (Т1). Только тогда отношение к внеположности не обрело бы более своего дыхания. Метафизика лица замыкает,стало быть, мысль о бытии, предполагает различение между бытием и сущим, в то же время его замалчивая. * Мысль о бытии и позволяет в общем-то сказать, не впадая в наивность, упрощение или богохульство: «Бог, например». То есть помыслить Бога как то, что он есть, не превращая его в объект. Именно это Левинас, в согласии со всеми наиклассичнейшими бесконечностными метафизиками, и счел бы невозможным, абсурдным или чисто словесным: как помыслить то, что говорится, когда предлагается выражение: «Бог — или бесконечность — например»?Но понятие примерности несомненно представит против этого возражения не один ресурс. [182] Если это различение изначально, если мыслить бытие вне сущего — это ничего не мыслить, если это ничего не мыслить — не более чем подходить к сущему иначе, нежели в его бытии, то, несомненно, имеется определенное право сказать вместе с Левинасом (за исключением, разве что, двусмысленного выражения «бытие вообще»), что «снятию покрова с бытия вообще... предсуществует отношение с себя выражающим сущим; плану онтологии — план этический» (TI. Подчеркивание наше). Если предсуществование обладает тем онтическим смыслом, каким оно должно обладать, это неоспоримо. Фактически отношение с себя выражающим сущим предшествует в существовании снятию с бытия покрова, явной мысли о самом бытии. С поправкой на то, что выражение в смысле слова, а не потребности, имеется только тогда, когда уже есть неявная мысль о бытии. Точно так же фактически трансцендентальной редукции предшествует естественная установка. Но известно, что онтологическое или трансцендентальное «первенство» — совсем другого порядка, и на обратное никто никогда и не претендовал. Это «первенство» не противоречит, в равной степени его и не подтверждая, онтическому или фактическому предварению. Отсюда следует, что бытие, будучи всегда фактически уже определенным как сущее и не будучи ничем вне его, всегда уже сокрыто. Фраза Левинаса — предсуществование отношения с сущим — сама формула этого изначального утаивания. Коли бытие не существует до Сущего — и поэтому-то оно и есть История, — оно начинает с того, что скрывается за своим определением. Это определение как откровение сущего (Метафизика) есть само сокровение бытия. В этом нет ничего случайного или досадного. «Расцвет сущего, соединяющийся с ним блеск, затемняет ясность бытия. Бытие отступает, будучи в сущем не отделено» («Holzwege»). Не рискованно ли тогда говорить о мысли о бытии как о мысли, подчиненной теме снятия покрова (TI)? Без этого утаивания бытия за сущим ничего бы не было и не было бы истории. Что бытие сплошь проявляется историей и миром, означает, что быть оно может, лишь отступив за онтические определения в истории метафизики. Ведь исторические «эпохи» являются метафизическими (онтотеологическими) определениями бытия, каковое само помещает себя тем самым в скобки, сохраняя себя про запас за метафизическими понятиями. В этом-то странном свете бытия-истории и возникает вновь у Хайдеггера понятие «эсхатология», каким оно появляется, к примеру, в «Holzwege»: «Само бытие... в самом себе эсхатологично». Следовало бы вплотную поразмыслить об отношении этой эсхатологии к эсхатологии мессианической. Первая полагает, что война — не приключающийся с бытием случай, а само бытие. Das Sein selber das Strittige ist («Гуманизм»). Утверждение, которое не нужно понимать созвучно Гегелю: здесь негативность не коренится ни в отрицании, ни [183] в беспокойстве какого-то бесконечного и первичного сущего. Война, возможно, более даже и не мыслима как негативность. Изначальное утаивание бытия за сущим, каковое предшествует заблуждению суждения и которому в порядке онтическом ничто не предшествует, Хайдеггер, как известно, называет блужданием. «Всякая эпоха мировой истории есть эпоха блуждания» («Holzwege»). Если бытие есть время и история, так потому, что блуждание и эпохальная сущность бытия неустранимы. Как отныне обвинить эту мысль о нескончаемом блуждании в том, что она является новым язычеством Места, самодовольным культом Оседлости (TI, DL)*? Прошение о Месте и Земле не имеет здесь, надо это подчеркнуть, ничего общего со страстной привязанностью к территории, местности, здесь нет ничего от провинциализма или партикуляризма. Оно по меньшей мере так же мало связано с эмпирическим «национализмом», как связана или должна бы быть связана с ним и древнееврейская ностальгия по Земле, ностальгия, вызванная не эмпирической страстью, а вторжением некоей речи и некоего обещания**. Интерпретировать хайдеггеровс- * В нечуждой своей резкостью насилию статье («Хайдеггер, Гагарин и мы», DL) Хайдеггер представлен врагом техники и причислен к «врагам индустриального общества», каковые «чаще всего оказываются реакционерами». На это обвинение Хайдеггер отвечал так часто и так ясно, что нам лишь остается здесь отослать к его текстам, в частности — к «Вопросу о технике», трактующему технику как «вид раскрытия потаенности»; к «Письму о гуманизме», к «Введению в метафизику», где определенное насилие, о котором мы вскоре поговорим, связано в не уничижительном и не этическом смысле с техникой в раскрытии Бытия(δeινόν — τeχνη). Во всяком случае видно, как уточняется связность предъявляемых Левинасом обвинений. Бытие (как понятие) оказывается насилием нейтральности. Священное становится нейтрализацией персонального Бога. «Реакция» против техники едва ли целит в опасность технической деперсонализации, а, скорее, как раз в то, что освобождает от зачарованности Священным и укорененности на Месте. ** Будучи не в состоянии развернуть здесь дебаты, отсылаем к наиболее прозрачным текстам Хайдеггера по этому поводу: a) «Sein und Zeit»: темы существенности «Unheimlichkeit», «обнаженности» бытия-в-мире «als Un-zuhause» (p. 276—277). Именно от этого подлинного положения как раз и уклоняется нейтральное существование Безличного. — b) «Письмо о гуманизме», где Хайдеггер в своем комментарии по поводу стихотворения Гельдерлина «Возвращение» отмечает, что слово «родина» «мыслится здесь в сущностном значении, ничуть не патриотическом или националистическом, а, скорее уж, с точки зрения Истории Бытия». — с) Ibid., р. 103. Здесь Хайдеггер, в частности, пишет: «Всякий национализм есть в метафизическом плане антропологизм и как таковой субъективизм. Национализм не преодолевается простым интернационализмом, а только расширяется и возводится в систему». — d) Наконец, что касается обитания и дома (воспеть которые умеет также и Левинас, но, по правде, как момент внутреннего и именно как экономику), Хайдеггер уточняет, что дом не определяет бытие метафорически, исходя из своей экономики, а напротив, поддается определению как таковой лишь исходя из сущности бытия. Ibid., p. 151. Ср. также «Человек живет в поэте», где, отметим походя, Хайдеггер отличает То же от Равною (das Selbe — das Gleiche): «То же отстраняет всякое рвение по разрешению различий в Равном», в «Эссе и Лекциях», р. 231. Ср., наконец, «Строить, жить, мыслить» (ibid.). [184] кую тему Земли или Жилища как тему национализма или своего рода барресизма — не означает ли это прежде всего выражать аллергию — на этом слове, на этом обвинении столь часто играет Левинас — к «климату» хайдеггеровской философии? Левинас, впрочем, признает, что его «размышления», поддавшись было вдохновению «философией Мартина Хайдеггера», «направляемы глубокой потребностью покинуть климат этой философии» (ЕЕ). Здесь идет речь о потребности, естественную законность которой мы менее всего намерены оспаривать, к тому же мы полагаем, что климат никогда не бывает вполне внешним самой мысли. Но не по ту ли сторону от «потребности», «климата» и некоторой «истории» появляется неприкрытая истина другого? И кто лучше, чем Левинас, учит нас этому? Итак, место не есть некое эмпирическое Здесь, а всегда Illic — для Хайдеггера, как и для Еврея и Поэта. Близость Места всегда приберегается, говорит комментируемый Хайдеггером Гельдерлин*. Мысль о бытии не есть, таким образом, языческий культ Места,поскольку Место — близость не данная, а обещанная. И потому также, что она не есть языческий культ. Священное, о котором она говорит, не принадлежит ни религии вообще, ни какой-либо теологии и, следовательно, не поддается определению никакой историей религии. Прежде всего оно — опыт сущности божественности или божества. Последнее, не будучи ни понятием, ни реальностью, должно вести к себе в некоей близости, чуждой теории или мистической эмоциональности, теологии и энтузиазму. В некотором смысле, который в очередной раз не является ни хронологическим, ни логическим, ни вообще онтическим, оно предшествует всякому отношению к Богу или Богам. Это последнее отношение независимо от своего типа предполагает, чтобы быть пережитым и высказанным, некое предпонимание божества, бытия-богом Бога, «божественного измерения», о котором тоже говорит Левинас, заявляя, что оно «открывается исходя из человеческого лица» (TI). Это все, и это, как обычно, просто и трудно. Священное есть «единственное сущностное пространство божественности, которая в свою очередь в одиночку открывает измерение для богов и бога...» («Гуманизм»). Это пространство (в котором Хайдеггер называет также и Высоту**) находится по эту сторону веры и атеизма. Каковые оба его предполагают. «Лишь исходя из истины Бытия можно осмыс- * Ср., например, «Возвращение» в «Приближении к Гельдерлину». ** Ibid. [185]
лить сущность Священного. Лишь исходя из сущности Священного нужно осмыслять сущность Божественного. Лишь в свете сущности Божественности можно помыслить и сказать, что должно называться словом "Бог"» («Гуманизм»). Это предпонимание Божественного не может не предполагаться дискурсом Левинаса в тот самый момент, когда он хочет противопоставить Бога священному божественному. Что боги или Бог могут заявить о себе лишь в пространстве Священного и в свете божества, это сразу и предел,и ресурс конечного бытия как истории. Предел, поскольку божественность не есть Бог. В каком-то смысле она ничто. «Священное, это верно, проявляется. Но бог остается далеко»*. Ресурс, поскольку это предвосхищение как мысль о бытии (о сущем Боге) всегда видит Бога приходящим,открывает возможность (случайность) встречи Бога и диалога с Богом**. О том, что божество Бога, которое позволяет Бога мыслить и именовать, не есть ничто и тем паче сам Бог, говорил, в частности, следующим образом Мейстер Экхарт: «Бог и божество столь же различны, как небо и земля... Бог вершит, божество не вершит, ему нечего вершить, в нем нет никаких свершений, оно никогда не имеет в виду никаких свершений...» (Проповедь «Nolite timere eos»). Но это божество * «Возвращение» в «Приближении к Гельдерлину», р. 34. ** Ср. также «Vom Wesen des Grundes», trad. Corbin, p, 91. note 1. Теология, мысль о сущем-Боге, о сущности и существовании Бога предполагала бы тем самым мысль о бытии. Чтобы понять это движение, можно сослаться даже и не на Хайдеггера, а прямо на Дунса Скота, которому, как известно, Хайдеггер посвятил один из первых своих текстов. Для Дунса Скота мысль об обыденном и однозначном бытии с необходимостью предварительствует мысли об определенном сущем (определенном, к примеру, как конечное или бесконечное, тварное или нетварное и т. п.). Это не означает: 1) что обыденное и однозначное бытие является каким-то родом и Дунc Скот подхватывает в этом отношении аристотелевское доказательство, не прибегая, однако, к аналогии. (Ср. по этому поводу особенно Е. Gilson,«Jean Duns Scot, Introduction à ses positions fondamentales», p. 104—105); 2) что доктрина однозначности бытия несовместима с аристотелевскп-томистс-кой доктриной и с аналогией, которая, как показывает Жильсон (ibid., p. 84—115), помещается в иной плоскости и отвечает на иной вопрос. Проблема, которая встает перед Дунсом Скотом, — та самая, каковая занимает здесь, в диалоге между Левинасом и Хайдеггером, и нас — «ставится, следовательно, на территории, — пишет Жильсон, — которая уже не является территорией Аристотеля или Фомы Аквинского, поскольку, чтобы сюда проникнуть, надо сначала уйти от навязанной аристотелизмом дилеммы между частным и универсальным, между „первичным" и „вторичным", одновременно ускользнув от необходимости выбирать между аналогичным и однозначным, что можно сделать лишь некоторым образом обособляя понятие бытия, так сказать, метафизически чистым от всякой определенности» (ibid., p. 89). Отсюда следует, что мысль о бытии (которую Жильсон в отличие от Хайдеггера зовет здесь «метафизической»), коли она и вовлечена во всякую теологию, отнюдь ей не предшествует и ею не управляет, как то делали бы принцип или понятие. Отношения «первичности» и «вторичности» и т. п. не имеют здесь никакого смысла. [186] все еще определяется здесь как тринитарная-сущность-Бога. И когда Мейстер Экхарт хочет уйти по ту сторону определений, движение, которое он намечает, остается, похоже, замкнутым в онтической трансцендентности: «Когда я сказал, что Бог не существо и пребывает над бытием, я не оспаривал тем самым его бытие, напротив, приписал ему некое более возвышенное бытие»(«Quasi Stella matutina...»). Эта негативная теология все еще остается теологией, и, по крайней мере по букве,речь для нее идет об освобождении и признании невыразимой трансцендентности некоего бесконечного сущего, «бытия над бытием и сверхсущностного отрицания». По крайней мере по букве — но различение между, с одной стороны, метафизической онтотеологией и, с другой, мыслью о бытии (о различении) показывает существенную важность буквы. Поскольку все происходит через движение разъяснения, буквальное различение почти целиком составляет различение мысли. Вот почему мысль о бытии на пути за пределы онтических определений не становится здесь ни негативной теологией, ни даже негативной онтологией. «Онтологическое» предвосхищение, трансцендентность в направлении бытия позволяет, таким образом, установить взаимопонимание по поводу, например, слова Бог,пусть даже это понимание — не более чем эфир, в котором способно откликаться несогласие. Эта трансцендентность населяет и основывает язык, а вместе с ним и возможность всякого бытия-вместе; возможность куда более изначального Mitsein, нежели та или иная из его случайных форм, с которой его хотели смешать: солидарность, коллектив, товарищество*. В одиночку позволяя допустить другим быть в их истине, высвобождая диалог и «лицом к лицу», вовлеченная в дискурс «Целостности и Бесконечности» мысль о бытии тем самым, настолько, наколько это возможно, близка к ненасилию. Мы не говорим — к чистому ненасилию. Как и чистое насилие, чистое ненасилие является противоречивым понятием. Противоречивым и за рамками того, что Левинас называет «формальной логикой». * Сартр в свое время, как и Левинас, уже интерпретировал Mitsein в смысле товарищества, коллектива и т. п. Мы отсылаем здесь к «Sein und Zeit». Ср. также «Понятие мира у Хайдеггера» Вальтера Бимеля, где в высшей степени ясно и справедливо сопоставляются эта интерпретация и намерения Хайдеггера (р. 90 и далее). Просто добавим, что изначально со- Mitsein'a не более обозначает структуру воодушевленного нейтральной и общей задачей коллектива, нежели с из «языка с Богом» (TI). Бытие, которое может обратиться к Mitsein, не есть, как зачастую можно понять Левинаса, третий термин, общая истина и т. п. Наконец, понятие Mitsein описывает изначальную структуру отношения между Da-Sein и Da-Sein, каковая предшествует любому значению «встречи» или «конституирования», то есть дебатам, о которых мы упоминали выше (ср. также «Sein und Zeit»: «С и также должны пониматься на манер экзистенциалов,а не категорий»(р. 48)). [187] Чистое насилие, отношение между существами без лица, это еще не насилие, это чистое ненасилие. И наоборот: чистое ненасилие, неотношение того же к другому (как его понимает Левинас) есть чистое насилие. Одно только лицо может остановить насилие, но прежде всего потому, что только оно и может его вызвать. Левинас очень удачно говорит об этом: «Насилие может целить только в лицо» (TI). Таким образом, без мысли о бытии, которая открывает лицо, имелись бы лишь чистые насилие и ненасилие. В своем совлечении покровов мысль о бытии тем самым никогда не чужда определенному насилию*. Что эта мысль всегда появляется в различении, что то же (мысль и/о бытие/и) никогда не идентично, означает прежде всего, что бытие есть история, что оно утаивает самое себя в своем проявлении и исходно становится в мысли насилием, дабы назваться и появиться. Бытие без насилия оказалось бы бытием, проявляющимся вне сущего: ничем, неисторией, непроявлением, нефеноменальностью. Производящаяся без малейшего насилия речь ничего не о-пределяла бы, ничего бы не говорила, не предлагала другому; она не была бы историей и ничего бы не показывала:во всех смыслах этого слова, а прежде всего — в его греческом смысле, это была бы речь без фразы. В конечном счете ненасильственный язык, согласно Левинасу, был бы языком, лишившимся глагола быть,то есть всякой предикации. Предикация есть первое насилие. Поскольку глагол быть и предикативный акт вовлечены в любой другой глагол и в любое имя нарицательное, ненасильственный язык был бы в конечном счете языком чистого призыва, чистого поклонения, изрекающим лишь имена собственные, дабы издали воззвать к другому. Такой язык и в самом деле был бы, как того явно желает Левинас, очищен от всякой риторики,то есть — в первичном смысле слова, упоминание о котором не потребует никаких ухищрений — от всякого глагола. Будет ли такой язык все еще заслуживать свое имя? Возможен ли язык, очищенный от всякой риторики? Греки, научившие нас тому, что же означает Логос,отвергли бы подобное допущение. Платон говорит нам об этом в «Кратиле» (425 а), в «Софисте» (262 ad) и в «Письме VII» (342 b): нет Логоса,который бы не предполагал сплетения имен и глаголов. И наконец, если оставаться внутри темы Левинаса, что мог бы предложить другому язык без фразы, язык, который ничего не говорит? Язык должен давать другому мир, говорит нам «Цельность и Бесконечность». Наставник, запретив себе фразу,ничего бы не дал; у него не было бы учеников, а одни только рабы. Ему было бы заказано творение — или литургия, — эта подрывающая экономику трата, которую не нужно, согласно Левинасу, понимать как Игру. * Ср. «Введение в метафизику» (особенно «Ограничение Бытия»). [188] Итак, в самых своих высоких ненасильственных требованиях, обличая прохождение через бытие и момент понятия, мысль Левинаса предлагает нам, похоже, не только, как мы говорили об этом выше, этику без закона, но также и язык без фразы. Что было бы вполне последовательным, если бы лицо было не более чем взглядом, но оно также и речь, и в речи как раз фраза и доводит крик потребности до выражения желания. Ну а фразы, которая не определяет, то есть не проходит через насилие понятия, не бывает. Насилие появляется с артикуляцией. И последняя открывается лишь циркуляцией (сначала допонятийной) бытия. Само изложение ненасильственной метафизики и является ее первым опровержением. Левинас наверняка не стал бы отрицать, что любой исторический язык несет в себе неустранимый понятийный момент и, следовательно, определенное насилие. Просто исток и возможность понятия, на его взгляд, суть не мысль о бытии, а дар мира другому как совсем-другому (ср., к примеру, TI, р. 149). В этой изначальной возможности подношения,в ее еще безмолвном намерении, язык ненасильственен (но язык ли он тогда в этом чистом намерении?). Он может стать насильственным лишь в своей истории, в том, что мы назвали фразой, каковая обязывает его артикулироваться в понятийном синтаксисе, открывая перед тем же возможность циркулировать, поддаваясь контролю «онтологии» и того, что остается для Левинаса понятием понятия: бытия. Понятие же бытия в его глазах может быть разве что абстрактным средством, произведенным для дара мира другому, пребывающему над бытием. Впредь только в своем безмолвном истоке и может язык — до бытия — быть ненасильственным. Но при чем тут история? Почему навязывает себя фраза? Не потому ли, что, если насильственно не извлечь из себя безмолвный исток, если решить не разговаривать, наихудшее насилие будет сожительствовать в безмолвии с идеей мирности? Мир устанавливается лишь в некоем безмолвии,определенном и покровительствуемом насилием речи. Не говоря ничего, кроме горизонта этого безмолвного замирения, которым она заставляет себя звать, покровительствовать которому и его предуготовлять она предназначена, речь беспредельно хранит молчание. От экономики войны никуда не деться. Мы видим: отделить изначальную возможность языка — как ненасилия и дара — от необходимого в исторической действенности насилия — это опираться в мысли на надисторизм. Что и делает явным образом Левинас, несмотря на свою исходную критику гуссерлевского анисторизма. Исток смысла для него неисторичен, «по ту сторону истории». Следовало бы тогда себя спросить, возможно ли отныне отождествлять, как того хочет Левинас, мысль и язык; не подлинно ли древнееврейская по своему духу эта надисторичность смысла; отрывается ли, наконец, эта неисторичность от истории вообще [189] или только от определенного эмпирического или онтического измерения истории. И может ли призываемая эсхатология отделиться от всяких исторических отсылок. Ибо наша собственная ссылка на историю здесь лишь контекстуальна. Экономика, о которой мы говорим, не удовлетворяется более понятием истории, какою та всегда функционировали и которую трудно, а то и невозможно, изъять из ее телеологического или эсхатологического горизонта. Эта внеисторичность смысла в его истоке и отделяет, таким образом, по сути Левинаса от Хайдеггера. Поскольку бытие является для последнего историей, его пет вне различения и, следовательно, оно изначально проявляется как насилие (не этическое), как утаивание себя в собственном раз-облачении. Что язык тем самым всегда скрывает свой собственный исток — отнюдь не противоречие, а сама история. В онтологически-историческом* насилии, позволяющем мыслить насилие этическое, в экономике как мысли о бытии, бытие с необходимостью утаено. Первое насилие и есть это утаивание, но оно также и первое поражение нигилистического насилия и первая эпифания бытия. Бытие, следовательно, менее, как говорили, primum cognitum, нежели перво-утаенпое,и два эти положения друг другу не противоречат. Для Левинаса, напротив, бытие (понятое как понятие) есть первое утаивающее, и онтико-онтологическое различение нейтрализует, похоже, тем самым различение, бесконечную инаковость совсем-другого. Онтико-онтологическое различение, впрочем, мыслимо, должно быть, лишь исходя из идеи Бесконечности, непредвосхищаемого вторжения совсем-другого сущего. Для Левинаса, как и для Хайдеггера, язык является, по-видимому, распусканием и придержанием, просветлением и затемнением, для обоих утаивание, по всей видимости, — концептуальный поступок. Но для Левинаса эта концепция находится на стороне бытия, для Хайдеггера — на стороне онтической определенности. Эта схема выявляет противоположность, но, как нередко бывает, позволяет также и догадаться о близости. Близости двух «эсхатологии», которые противоположными путями повторяют и ставят под сомнение целиком все философское «приключение», вышедшее из платонизма. Вопрошают его сразу и изнутри, и снаружи в форме вопроса к Гегелю, в котором это приключение себя итожит и осмысляет. Эта близость могла бы проявиться в вопросе типа: с одной стороны,остается ли еще Бог (бесконечно-другое-сущее) сущим, которое может быть * Здесь следует уточнить, что «онтологическое» отсылает не к тому понятию онтологии, от которого Хайдеггер предлагает нам «отказаться«(см. выше), а к тому неуловимому выражению, которым следовало бы его заменить. Слово «историческое» тоже должно быть видоизменено, дабы быть услышанным в созвучии со словом «онтологическое», атрибутом которого оно не является, как и не обозначает из него производного. [190] предпонято исходя из мысли о бытии (главным образом о божественности)? Иначе говоря, может ли бесконечность быть названа онтической определенностью? Не мыслился ли всегда Бог как имя того, что не является высшим сущим, предпонятом исходя из мысли о бытии? Не имя ли Бог тому, что не может быть предвосхищено исходя из измерения божественного? Не иное ли это имя бытия (имя, поскольку не понятие), мысль о котором открывает различение и онтологический горизонт, вместо того чтобы в них о себе просто заявить? Открытие г Date: 2015-10-18; view: 462; Нарушение авторских прав |