Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Декабристы: начало публицистической критики





На знамени декабристов создававших граждански ориентированную литературу и критику, хорошо различимы два слова: народность и свобода.

Требование народности, т.е. национальной самобытности, распространилось в литературе особенно после 1812 года. Явились обличения офранцузившегося высшего общества и безнациональной литературы – «Письма из Москвы в Нижний Новгород» (1813 – 1815) И. М. Муравьёва-Апостола, отца трёх декабристов, и «Рассуждение о причинах, замедляющих успехи нашей словесности» Н. И. Гнедича (речь, произнесённая в 1814 г. в торжественном заседании Публичной библиотеки). Декабристы подхватили обличительный пафос (ср. близкие им филиппики Чацкого) и пошли гораздо дальше: они объявили подражательной всю предшествующую русскую литературу от Ломоносова до Карамзина. «Мы воспитаны иноземцами. Мы всосали с молоком безнародность и удивление только к чужому», – сетовал А. А. Бестужев («Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов»).

Второе требование декабристов – свобода творчества – имело не только гражданский, политический смысл. Они исходили из того непреложного факта, что творить может только раскрепощённый дух. Этот тезис они обратили против нормативной эстетики классицизма. Через головы классицистов декабристы-романтики апеллировали к опыту истинно свободных художников, каковыми в их глазах были гении всех веков – Гомер, Шекспир, Данте, Гёте… Здесь важно было и само это выставленное вперёд понятие: гений представлялся им разрушителем оков, «рабских» правил во имя «стремления бесконечности духа человеческого» (А. Бестужев). Навязывать гению какие-то нормы, как писал тот же Бестужев, всё равно что учить молнию летать, как бумажный змей.

Свобода и народность художественного творчества и составляют, как полагали декабристы, двуединую сущность нового литературного направления – романтизма.

Литературная трибуна декабристской критики, окончательно оформившейся в 1823 – 1825 гг., это альманахи «Полярная звезда», где издатели Бестужев и Рылеев собрали весь цвет тогдашней словесности, и «Мнемозина» под редакцией декабриста В. К. Кюхельбекера и любомудра В. Ф. Одоевского. Под влиянием декабристов оказались еще два журнала – «Соревнователь просвещения и благотворения», орган Вольного общества любителей русской словесности, и «Сын Отечества» Н. И. Греча.

В «Соревнователе…» в 1823 г. была напечатана большая программная статья (точнее даже цикл из трёх статей) Ореста Сомова (1793 – 1833) «О романтической поэзии», где изложено декабристское понимание новой литературной школы. Само деление современной поэзии на «классическую» и «романтическую» происходило от знаменитой статьи мадам де Сталь «О Германии» (1813). Вместе с тем Сомов решительно оспорил идущее от немцев и пропагандируемое де Сталь возведение романтизма к средним векам и сложившимся тогда христианским началам покаяния, самоуглубления, созерцания бесконечного (Сомов называет всё это «унылой мечтательностью»). Взамен предлагалось понимание романтической поэзии как исключительно свободной от всяческих стеснений сферы человеческого духа, прежде всего от «раболепия» классицистов перед «мифологией древних», но также и от религиозных оков.

Пришедшая на смену классицизма новая русская поэзия не удовлетворяет Сомова – она (подразумевалась поэзия Жуковского и его последователей), по мнению критика, «наложила на себя новые узы» заимствованного из Европы направления – «везде унылые мечты, желание неизвестного, утомление жизнью, тоска по чём-то лучшем». Всё это, полагает Сомов, не соответствует характеру русского народа, «славного воинскими и гражданскими добродетелями, грозного силою и великодушного в победах»… Граждански-пафосный романтизм декабристов обособлялся таким образом от того созерцательного, «элегического» направления, которое приняла новая русская поэзия под воздействием карамзинистов и прежде всего Жуковского.

Статья Сомова в чём-то перекликалась с недавним, 1816 года, спором о балладах Жуковского («Людмила») и Катенина («Ольга»), разгоревшимся на страницах журнала «Сын Отечества». И Гнедич, поддержавший изысканный карамзинистский стиль Жуковского, и Грибоедов, защитник «грубого», «простонародного» стиля Катенина, сошлись тогда в осуждении потусторонних, мистических мотивов, введённых Жуковским в отечественную поэзию.

Боевые действия в том же направлении развернул Вильгельм Кюхельбекер (1797 – 1846) в нашумевшей статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» (1824). Подражательными поэтами объявил он и Жуковского, и Батюшкова. Особенно досталось первому. Кюхельбекер дал насмешливый реестр поэтических образов Жуковского: «Картины везде одни и те же: луна, которая – разумеется – уныла и бледна, скалы и дубравы, где их никогда не бывало… вечерняя заря; изредка длинные тени и привидения, что-то невидимое, что-то неведомое…»

Ещё более откровенно о вредном влиянии Жуковского «на дух нашей словесности» выразился чуть позже Кондратий Рылеев в письме к Пушкину: «мистицизм… мечтательность, неопределённость и какая-то туманность… растлили многих и много зла наделали». Пушкин решительно не согласился с такой оценкой, данной его учителю в поэзии, но к тому времени он и сам всё чаще попадал под ферулу суровых адептов гражданского романтизма.

Включаясь в спор о том, что же такое романтизм, Кюхельбекер в указанной статье ведёт его не от немцев с их отвлечённостью, а от Данте. Силу чувств, мыслей и языка критик не находит даже у лучших русских элегиков Жуковского, Пушкина, Баратынского, не говоря уже об их эпигонах. Он поэтому сожалеет, что на русском Парнасе женственные элегия и послание вытеснили мужественную оду. Кюхельбекер и как критик, и как поэт (вместе с Рылеевым) пытается возродить старый жанр к новой жизни. Это не означало возврата к классицистской оде, в старые меха вливалось новое вино – ода должна была стать ведущим жанром гражданской лирики.

Пушкин иронически описал данный эпизод в четвёртой главе «Евгения Онегина»:

Но тише! Слышишь? Критик строгой

Повелевает сбросить нам

Элегии венок убогой, –

И нашей братье рифмачам

Кричит: «да перестаньте плакать

Пишите оды, господа…

и т.д.

Добродушной ремаркой остужает автор разыгравшееся в декабристской критике «волненье бурных дум»: «Владимир <Ленский> и писал бы оды, Да Ольга не читала их».

Напомню: декабристы начинали с утверждения свободы творчества от канонов (то же в своей статье продекламирует и Кюхельбекер). В итоге же получалось, что на смену старым канонам они выдвигали новые, ничуть не менее жёсткие: «строгий» Кюхельбекер, как тонко уловил Пушкин, именно «повелевал». Устанавливалась иерархия: гражданские добродетели должны быть поставлены выше ценностей частной жизни.

Декабристы убеждены были в том, что литература предназначена к исполнению высокого долга – общественного служения. Тем самым, вольно или невольно, они возвращались к классицистским представлениям о назначении поэзии, с той лишь разницей, что классицисты желали служить государству, а декабристы – обществу, народу, как они его понимали. И в том, и в другом случае находим одно общее слово – «служение». Функциональное истолкование искусства декабристами было отступлением от кантовской эстетики (красота как бесцельное с целью), уже пришедшей в русскую критику через Карамзина, Жуковского, Пушкина.

Ведущим критиком-декабристом по праву считается Александр Бестужев (1797 – 1837). Хотя годовые обзоры литературы существовали и до него (первый такой обзор находят у Н. И. Греча), но именно Бестужев из вялого перечисления вышедших за прошедший год произведений сделал боевой жанр публицистической критики, отстаивающей ценности определённой литературно-общественной партии.

Первая проба – обзорная статья Бестужева «Взгляд на старую и новую словесность в России» (альманах «Полярная звезда» на 1823 год) – заложила основы жанра. Бестужев вводил в критику принцип историзма: «новая» словесность рассматривалась на фоне «старой», читателю преподносился краткий курс истории русской литературы. Задача критика-историка была уловить «дух народа», который в полноте своей оказался в «Слове о полку Игореве», но затем обесцветился под властью чуждых влияний. Так, в заслугу Ломоносова и Державина, Карамзина, Жуковского и Батюшкова критик поставил лишь становление поэтического языка, что само по себе немало, но в похвалах Бестужева слышна известная сдержанность: «дух народа» проявляется ведь не только в языке.

Бойчее, откровеннее, острее написан последний из обзоров Бестужева – «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов» («Полярная звезда» на 1825 г.). «Нас одолела страсть к подражанию, – решительно гнёт свою линию критик. – …Когда будем писать прямо по-русски? Бог весть!» Бестужев начинает этот свой обзор с тезиса, возвращающего нас, с одной стороны, к спорам о критике начала XIX века, а с другой, к речи Андрея Тургенева в Дружеском литературном обществе в марте 1801 года об отсутствии самобытной словесности в России. Во всём мире, как полагает Бестужев, критическая мысль расцветала на почве богатой литературы (что не совсем верно, укажем лишь на пример Лессинга, к авторитету коего часто отсылали противники излагаемой Бестужевым точки зрения). «Так было везде, кроме России; ибо у нас век разбора предыдет веку творения; у нас есть критика и нет литературы; мы пресытились, не вкушая…» Подражательность литературы русской и была, по Бестужеву, главной причиной такого неестественного хода событий.

С Бестужевым тогда же не согласился Пушкин и в письме к критику выдвинул противоположный тезис: «… фразу твою скажем наоборот; литература кой-какая у нас есть, а критики нет…» Здесь одинаково важны обе части пушкинского антитезиса. «Критики нет» – означало, что нет критики как «науки», т.е. критики аналитической, аргументированной, философски-эстетической. Увы, таковой не была и критика самого Бестужева, не утруждавшего себя доказательствами высказываемых критических оценок. «Литература кой-какая у нас есть» – эта фраза Пушкина направлена против явной недооценки Бестужевым (и декабристами в целом) современной русской литературы. Бестужев в своём обзоре раздавал похвалы и Крылову, и Грибоедову, и Жуковскому, и самому Пушкину, но как-то сдержанно, и все эти достижения не отменяли, на его взгляд, печальной сентенции «у нас нет литературы».

В поле зрения Бестужева уже была первая глава «Евгения Онегина». Критик её похвалил, но без энтузиазма и лишь в тех частях, где он заметил «поэтический жар». Ему гораздо более понравилось предпосланное Пушкиным в качестве предисловия стихотворение «Разговор книгопродавца с поэтом», поскольку там есть «благородные порывы человека, чувствующего себя человеком».

Намёки легко расшифровываются, особенно если обратиться к письмам самого Бестужева и его соратников, которых новое творение Пушкина откровенно разочаровало, они ставили его ниже прежних романтических поэм. Не устраивал заглавный герой, «холодный», уставший от жизни «мизантроп», не устраивало странное, с точки зрения декабристов, сочувственное отношение к нему автора. Бестужев строго вопрошал (письмо к Пушкину 9 марта 1825 г.): «Поставил ли ты его в контраст со светом, чтоб в резком злословии показать его резкие черты?» Цитируемое письмо обнажило роковое противоречие декабристской критики. С одной стороны, Бестужев не может не покориться поэтической «прелести» пушкинских стихов, а с другой, не может не напомнить поэту о его более важных обязанностях: писать о том, «что возвышает душу», избрать другой, более значимый «предмет» для своих стихов.

Получалось, что Бестужев занимается им самим осмеянным делом – учит молнию летать, как бумажный змей. Можно представить, что бы вышло, если бы Пушкин послушался этих советов, разумеется, благородных и высоких, но утверждающих в конечном итоге функциональную природу искусства.

Отступив от эстетического направления, уже набиравшего силу в русской критике, декабристы опровергли сами себя: теоретически провозгласив свободу творчества, они на практике навязывали литературе новый нормативный канон. Споря с «классиками», или «древними» (как их предложил называть Рылеев), наши радикально настроенные «романтики» («новые», по терминологии Рылеева) обнаружили некое глубинное эстетическое родство со своими противниками. Как иронически сказано в той же первой главе «Евгения Онегина»: «И старым бредит новизна».

Впрочем, этот граждански оправдываемый антиэстетизм, дошедший до своего крайнего выражения в словах Рылеева «я не поэт, а гражданин», и неустаревающая страсть к нормативности будут и далее преследовать «прогрессивную» публицистическую критику.

 

А. С. Пушкин: «голос истинной критики необходим у нас»

В июле 1825 г., работая над трагедией «Борис Годунов», Александр Сергеевич Пушкин (1799 – 1837) признавался: «Сочиняя её, я стал размышлять над трагедией вообще». Точно так же Пушкин создавал прозу и лирику, приникая к их родовой сущности: проза вообще, лирика вообще. Обращаясь к литературной критике, он шёл опять же путём проникновения в родовое начало, формируя у нас критику как критику, критику вообще.

Пушкин как поэт, прозаик, драматург служил художественному самосознанию русского общества, и в то же время он поднял на новую высоту самосознание собственно литературы. Художественная «практика» шла об руку с эстетической «теорией», не смешиваясь между собой. Так, художественный взлет Пушкина в болдинскую осень 1830 г. сопровождался необычайной активностью в сфере литературной критики. Оба рода деятельности пребывали относительно друг друга в состоянии нераздельности и неслиянности, как мысль и чувство в единстве человеческой личности. Художественное творчество открывало невиданные горизонты, и попутно формулировались новые «правила игры». Обращаясь к литературной критике Пушкина, следует также учитывать, что эстетические идеи здесь то растворяются в поэтических образах, то аккумулируются в теоретических суждениях поэта, в тех блестящих афоризмах, из которых, как предлагал В. Брюсов, можно составить историю мировой литературы.

Не сразу пришли все эти афоризмы к читателю: многие из написанных Пушкиным критических статей и заметок были опубликованы лишь посмертно, а напечатанные при жизни часто являлись анонимно (такова тогдашняя журнальная практика). Наивно-мудрые пушкинские дефиниции быстро вошли в самый язык русской критики и литературы, обрели власть над нашими умами («Пушкиным умнеем», по удачному выражению А. Н. Островского): «Есть высшая смелость: смелость изобретения», «единый план “Ада” есть уже плод высокого гения», «под словом “роман” разумеем историческую эпоху, развитую в вымышленном повествовании», «переводчики – почтовые лошади просвещения», «он у нас оригинален, ибо мыслит» (о Баратынском), «уважение к минувшему – вот черта, отличающая образованность от дикости», «мы ленивы и нелюбопытны» (об отсутствии интереса к биографии Грибоедова), «где нет любви к искусству, там нет и критики»…

Краеугольный вопрос в эстетике Пушкина – о назначении поэзии, соответствующем её природе. «Ты царь: живи один. Дорогою свободной / Иди, куда влечёт тебя свободный ум…» («Поэту», 1830). Многочисленные утверждения Пушкина подобного рода означали только то, что означали: у поэзии своя дорога. Настойчивое повторение этой истины то в поэтических, то в критических декларациях свидетельствует, как трудно было утвердить её. Для того надо было ни много, ни мало – освободить родовое начало из кокона функциональных «применений».

Друг Пушкина князь П. А. Вяземский в своей книге о Фонвизине доказывал, что поэзия – это дар слова, который даётся обществу на известной ступени развития, делающего возможным «владычество литературы». Пушкин поправлял Вяземского, когда тот отступал от взятого курса. Так, в статье о драматурге Озерове Вяземский написал, что «обязанность всякого писателя есть согревать любовью к добродетели и воспалять ненавистью к пороку». В этой фразе вольно или невольно отозвалась изживаемая литературой нормативность: предполагалась извне заданная добродетель, которую надо любить. Пушкинское замечание, оставленное на полях статьи – урок последовательности: «Поэзия выше нравственности, или, по крайней мере, совсем иное дело. Господи Исусе! Какое дело поэту до добродетели и порока? Разве – их одна поэтическая сторона?» Заметьте, как в четырёх предложениях Пушкин дважды делает обратный ход от абсолютного к относительному, уточняющие возвращения обозначены оговорками «по крайней мере», «разве», вопросительно-взывающей интонацией – так через колебания утверждается мысль о «поэтической стороне», которая не есть служебная. Выбор же в пользу добродетели или порока делает сам человек во всеоружии своей морали и… представлений о прекрасном.

«Ты спрашиваешь, какая цель у “Цыганов”? – писал Пушкин Жуковскому в апреле 1825 г., – вот на! Цель поэзии – поэзия… “Думы” Рылеева и целят, а всё невпопад». Любопытно: Жуковского Пушкин сводит с его литературным антагонистом. Оба фланга русской поэзии, «левый» и «правый», сблизились в неприемлемом для самого Пушкина требовании прямой пользы, открытой дидактики (в одном случае нравственной, в другом гражданской).

Обратим внимание: в ответе Пушкина есть удивление. «Вот на!» – намек на то, что создатель «Светланы» не был ранее таким ригористом. В известной работе «О нравственной пользе поэзии» (1809) Жуковский предостерегал от «ограничения поэзии непосредственным усовершенствованием добродетели», а в статье «О поэзии древних и новых» (1811) с сожалением упомянул о сожжённых в Византии, по причине «непристойности», песнях Алкея и Сапфо. Жуковский тогда стремился, в духе шиллеровского «эстетического воспитания», хотя бы частично преодолеть дуализм художественного и нравственно-полезного, выдвинув идею опосредования: искусство развивает чувственную натуру человека и тем самым делает её способнее к восприятию нравственных впечатлений. Пушкин, несомненно, памятовал об этой позиции Жуковского и своим «вот на!» демонстративно продолжал считать своим единомышленником.

Тема продолжена в статье о стихотворениях Сент-Бёва «Vie, poésies et pensées de Joseph Delorme (Жизнь, стихотворения и мысли Иосифа Делорма)…», напечатанной в 1831 г. в «Литературной газете» Дельвига и Пушкина. «Сохрани нас Боже быть поборниками безнравственности в поэзии, – пишет Пушкин… – Поэзия, которая по своему высшему, свободному свойству не должна иметь никакой цели, кроме самой себя, кольми паче не должна унижаться до того, чтоб силою слова потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческие, или превращать свой Божественный нектар в любострастный, воспалительный состав. Но описывать слабости, заблуждения и страсти человеческие не есть безнравственность, так, как анатомия не есть убийство…» Перед нами новые колебания маятника пушкинской мысли между отторжением «безнравственности» и утверждением независимости искусства. Пушкин лавирует между крайностями ханжества и «порно» (говоря современным языком), брезгливо отворачиваясь и от того, и от другого. Пройти между Сциллой и Харибдой позволяет чувство меры, вкуса, такта и не в последнюю очередь ответственность перед читателем, «малым сим».

Движение литературного маятника зафиксировано и в незаконченной статье, названной позднейшими публикаторами «О ничтожестве литературы русской» (1834): «роман делается скучною проповедью или галереей соблазнительных картин». Истина, которая находится посередине, по мнению Пушкина, более всего пострадала от «разрушительного» влияния философии Просвещения (Вольтер и др.) Последнее развёрнутое выступление на эту тему – статья «Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и отечественной», опубликованная в 1836 г. в пушкинском журнале «Современник». Это отклик на речь драматурга Лобанова перед членами Российской академии. Возмутившись новейшей модой на «кровавые» описания «разбойников, палачей и им подобных», распространяемой так называемой неистовой словесностью (Ж. Жанен, Э. Сю и др.), Лобанов призвал бороться с французской напастью всеми средствами, вплоть до запретительных. Пушкин выступил против чрезмерных цензурных ограничений (он, впрочем, не отвергал цензуру как институт самозащиты общества), полагая, что «никакой закон не может сказать: пишите именно о таких-то предметах, а не о других». Кроме того, консерваторы вроде Лобанова оказались не в ладах с изменившейся исторической ситуацией: «Мелочная и ложная теория, утверждённая старинными риторами, будто бы польза есть условие и цель изящной словесности, сама собою уничтожилась. Почувствовали, что цель художества есть идеал, а не нравоучение». Пушкин имеет в виду растущее влияние романтической эстетики, в частности, Ф. Шлегеля. Относительно «неистовых французов» он в ответе Лобанову заявляет, что они поняли только первую часть романтического законодательства – об уничтожении «пользы», но забыли об «идеале», поставив на пьедестал торжествующий порок. Причина тому – слишком резкая смена литературных ориентиров (от «стеснительных форм» кинулись в другую крайность «забвения всяких правил») и сведение «природы человеческой» к эгоизму и тщеславию. Разбор «мнения» Лобанова под пером Пушкина превратился в программу будущего развития литературы – нравственного и эстетического одновременно.

Пушкин-критик, как уже говорилось, спорит и с «правыми» и с «левыми». Напомню, что в ответ на тезис А. Бестужева: «У нас нет литературы, у нас есть критика», – Пушкин выдвинул свой: «Литература кой-какая у нас есть, а критики нет». Бестужев, разумеется, имел в виду прежде всего декабристскую критику, но именно от неё Пушкин вынужден был защищать Жуковского, родоначальника новой литературы, создавшего новый язык русской поэзии. Как бы к нему ни относиться, к его мистике, к его метафизике, к его теням, видениям и т.п., что высмеивалось Кюхельбекером (а Пушкин середины 1820-х годов уже достаточно критично относится к Жуковскому и не всё у него принимает), следует признать, что с него начинается новая русская поэзия, и в том числе он сам, Пушкин.

Когда Пушкин говорит, что у нас нет критики, он имеет в виду, что русская критика ещё не отвечает своему назначению. Да, есть люди, которые пишут критические статьи, есть журналы, их печатающие. В 1825 году начинает выходить бойкий «Московский телеграф», рядом с ним множество других журналов и в особенности альманахов. Там есть критические отделы, в них печатаются довольно длинные статьи, ведётся полемика. Но Пушкину не по душе, что это критика вкусовая, не в том значении слова «вкус», которое придал ему Карамзин и использовал он сам (как «чувство соразмерности и сообразности»), а в значении вкусовщины, бездоказательных суждений «нравится – не нравится». Поэта раздражала такая критика, тем более что он немало от неё натерпелся.

Утверждение «у нас нет критики» направлено и против самого Бестужева, который в качестве критика не слишком утруждал себя доказательствами. Слабость декабристской критики была ещё и в её эстетической глухоте. Пушкин шёл за Карамзиным и Жуковским, в русле кантовской эстетики. Ему хотелось видеть критику, основанную на законах красоты. Пушкин пытается сам быть таким критиком.

В жанре беллетризованного диалога написана статья «Разговор о критике» (осталась незаконченной), где беседуют господин А и господин Б. Они приходят к выводу, что современные критики напоминают кулачных бойцов, которые выступают для публики, и им нет дела до самого предмета. Им недостает уважения к литературе. Иное дело «учёный и умный» Кюхельбекер, которого Пушкин, при всех несогласиях с ним, готов поддержать только за то, что он объясняет причины своего образа мыслей, приводит доказательства (незаконченное «Возражение на статьи Кюхельбекера в “Мнемозине”»).

Защищаясь от нападок «ребяческой» критики, Пушкин в статьях «Опровержение на критики» (1830) и «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений», из которых напечатал лишь отдельные отрывки, создал для русской словесности прецедент тонкой, изящной антикритики. Близко к ней подходит другой жанр, столь же остроумно разработанный Пушкиным – автокритики или саморазъяснения, вводящего нас в творческую лабораторию писателя («О стихотворении “Демон”», «Заметка о “Графе Нулине”», наброски предисловия к «Борису Годунову»). У Пушкина были сомнения, стоит ли вообще писателю объясняться с критиками. Совет весьма продуктивный даёт один из участников «Разговора о критике»: «Если бы все писатели, заслуживающие уважение и доверенность публики, взяли на себя труд управлять общим мнением, то вскоре критика сделалась бы не тем, чем она есть».

Пушкин вполне последовал этому совету. Своим литературным авторитетом он поддержал начинающих критиков-аналитиков И. В. Киреевского, Н. В. Гоголя, В. Г. Белинского. В «Литературной газете» 1830 г. он посвящает «Обозрению русской словесности 1829 года» Киреевского целую статью под названием «Денница. Альманах на 1830 год…», которую завершает характерным ободрительным напутствием: «там, где двадцатитрёхлетний критик мог написать столь занимательное, столь красноречивое “Обозрение словесности”, там есть словесность – и время зрелости оной уже недалеко». Вообще говоря, благожелательность Пушкина-критика к явлениям литературы, имеющим хоть какую-то ценность, может быть соотнесена с тем человеческим качеством, которое он сам так высоко ценил и наименовал благоволением к людям. П. А. Вяземский назвал Пушкина «критиком метким, строгим и светлым», подчеркнув это последнее определение: «Вообще более хвалил он, нежели критиковал». Такое впечатление, возникавшее даже при наличии серьёзных критических замечаний, свидетельствует о необычайно развитом чувстве такта. Пушкин в этом смысле продолжал традиции «джентльменской критики» Н. М. Карамзина, хотя, в отличие от своего предшественника, он не остановился – в редких случаях, диктуемых литературной совестью, – перед острополемической критикой «на лица».

Назначение критики, полагал Пушкин, ею не исполнено до тех пор, пока «произведения нашей литературы живут и умирают, не оценённые по достоинству». Очевидно, что речь идёт не только о шедеврах: они-то как раз вряд ли умирают, разве только замирают на время от враждебного или равнодушного приёма. Однако литература как таковая не состоит из одних шедевров. В статье «О журнальной критике» («Литературная газета», 1830) Пушкин ставит вопрос о расширении аналитического поля: «Скажут, что критика должна единственно заниматься произведениями, имеющими видимое достоинство; не думаю. Иное сочинение само по себе ничтожно, но замечательно по своему успеху или влиянию; и в сем отношении нравственные наблюдения важнее наблюдений литературных». Среди таких сочинений Пушкин называет популярный роман Ф. В. Булгарина «Иван Выжигин» и вскоре сам берётся исполнить «нравственный» долг критика.

Образец истребованной им журнальной критики Пушкин представил в своих статьях, которыми открыл военные действия против коммерциализованной литературы, паразитирующей на низких вкусах массового читателя (лишь через несколько лет С. П. Шевырёв громко объявит о существовании «торгового направления»). Таковы его отзывы в той же «Литературной газете» 1830 г. на «отвратительные», но «любопытные» мемуары палача («О записках Самсона») и сыщика («О записках Видока»).

В 1831 году под псевдонимом Феофилакт Косичкин Пушкин печатает в журнале «Телескоп» две примечательные статьи. Первая – «Торжество дружбы или Оправданный Александр Анфимыч Орлов». Как и само название, составленное в духе классицистской критики, статья пародийная, восхваляющая третьестепенного писателя Александра Орлова эксплуатировавшего темы Булгарина. Пушкин пишет лукавый панегирик этому писателю, как будто вспомнив времена «Арзамаса», на заседаниях которого произносились хвалебные заупокойные речи в честь здравствующих «губителей русского слова» (то бишь членов шишковской «Беседы любителей русского слова»). Точно так же теперь А. А. Орлова Пушкин ставит выше «самого» Ф. В. Булгарина. Для Булгарина такой панегирик был ударом ниже пояса: какого-то графомана, к тому же его подражателя, ставят выше оригинала. Пушкин коварно хвалит и самого Булгарина: он, мол, похуже Орлова, но тоже неплохой писатель, этот автор «Ивана Выжигина». «Иван Выжигин» – самое популярное тогда произведение, все его читают. Пушкин его тоже нахваливает: «Что может быть нравственнее произведений господина Булгарина?» Он его хвалит за добродетельность, а не за талант. В этом есть коварный подтекст. И вот, наконец, перл двусмысленной апологии: «Из них (из произведений Булгарина) мы ясно узнаем, сколь непохвально лгать, красть, предаваться пьянству, картежной игре и тому под.» Не поздоровится от такой похвалы. Получается, что сочинения Булгарина примитивно-нравоучительны, не более того. Пушкин не впрямую об этом пишет, но с весёлым лукавством, которое так ценил в литературе.

Вторая статья – продолжение первой (образуется некая критическая дилогия), опять якобы хвалебная, исполненная нарочито-слабоумной напыщенности. Она тоже смешно называется: «Несколько слов о мизинце господина Булгарина и о прочем». Подразумевается, что все прочие литераторы не стоят и мизинца прославленного романиста. Пушкин здесь придумывает еще один комический ход, который потом использовал Гоголь в «Ревизоре», где Хлестаков уверяет, что есть какой-то не настоящий «Юрий Милославский», а другого, настоящего написал он, Хлестаков. Пушкин-Косичкин говорит, что «Выжигин», который напечатан, это не настоящий «Выжигин», а вот недавно обнаружен настоящий. И печатает план этого «настоящего». Критик предуведомляет, что роман поступит в продажу, а может быть, останется в рукописи, смотря по обстоятельствам. То есть, может быть, не пропустит цензура. Почему не пропустит, читатель должен был догадаться, ему тонко намекали на всесилие господина Булгарина, осведомителя III отделения. Это, если угодно, фигуральная пощёчина, критик вступился за «честь мундира» русского литератора. В перечне глав Пушкин печатает и такую: «Видок или Маску долой». Видок – известный французский сыщик, то есть получается, что роман создан сыщиком, полицейским доносителем. Пушкинская игра с читателем строится на системе иронических подоплёк, мы видим, как в критике обнаружился художник, хотя и не подменил его собою.

Под пером Пушкина критика явилась этической, эстетической и художественной одновременно, оставаясь при этом «чистой» критикой.

 

Date: 2015-09-03; view: 1254; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию