Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Exposition au relatif
Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее.
КАК УДЕРЖИШЬ высоту глиняными пальцами. Карабкание к любви похоже на сизифов труд. И все же мы существуем, только взбираясь вверх, к парению неощутимого. Только желанием, которое собирает нас в личностное бытие. Мысль и способность оценки, воля и чувства, память и фантазия, чувственный опыт приговорены: исчезнуть в прахе. Вместе с ударами сердца, с вздохом груди, с последним вкусом во рту, с последним запахом. С вариацией сознания, разыгранной на клавишах головного мозга. Телесные и душевные энергии и функции, осужденные без права аппеляции на уничтожение. И благодаря желанию они действуют или функционируют только как связь, как возношение. Здесь, в связи, обнаруживается единственность способа, бесподобное и неповторимое как возношение. Здесь отражается инаковость сокровенного ядра нашего бытия, наша личностная ипостась. Свобода от природного, обще данное. Здесь, в невидимом изменении природы в связь, мы помещаем надежду бессмертия. Здесь, в любви. Различение между природой и личностью не выражается в определениях. Оно постигается в опыте любви: откровение единственности любимого, невмещаемое в определения. Определения есть только природа, знаки общего понимания. Они очерчивают границы объективного, обще данного. Откровение любви остается неограниченным, высвечивает инаковость личности, его свободу. Неограниченная, то есть неощутимая. Изменение природы в связь, изменение направления пути бытия от необходимости к свободе. Оставляем необходимость и приходим к свободе. Какое количество смерти содержит это изменение? Смерть заключенного в рамки определения, объективного, конечной и описанной тленности. Оставление индивидуалистичности, «кеносис» от требований природы, нигилизм по отношению к эгоцентрическим противостояниям. И воскресение личности в ее любовной инаковости. Жизнь в ином образе. Суетность определений, тощее косноязычие скудости значений. Любовь не вмещается в язык. Поэтому и воскресение ищет нас, скрытых в недоумение от невыразимого и неопределимого. Язык приносит страх или приукрашение страха от грядущего безъязычия смерти, от абсолютного одиночества, несвязанного и необъяснимого. Воскресение всегда невыразимо и неосязаемо, тогда как смерть всегда нема и осязаема, пред-лежаща. Камень, лежащий напротив. У дверей желания. Кто отвалит нам камень предлежащей смерти, кто нас научит, как нам умереть самим, как изменить путь природы в путь связи? Кажется, только любовь убедительна в недоказуемом. Поэтому мы и цепляемся за то, что несет в себе желание. Здесь, в желании, показывается неповрежденная смертью инаковость. Мы являемся продуктами недоказуемого воскресения, восставшими в «место» Другого, в вожделение материнского присутствия. Камень отваливается не с нашим физическим рождением, но с появлением первого знака, с нашим вступлением в первую любовную связь. И Тот, Кто отделяет желание от отождествления с материнским телом, отрывает нас от природы, чтобы сделать нас личностями, есть Слово Отца. Мы сражаемся со страхом с помощью вожделения. Страх и вожделение сопровождают нашу пожизненную любовную жажду, строят посредством неопределенности неосязаемого надежду. Чтобы природа изменилась в связь, необходимо явление благодати — дар знака Присутствия. Чтобы оторвать нас от уверенности отождествления и привести к риску связи. Чтобы гроб материнской утробы оказался пуст. И чтобы связь не была ограничена природой, необходимо вмешательство Благодати, чтобы любовь была естественно свободной от тления. Только присно живый Любящий может сказать: «Лазарь! Иди вон». Дух Святый нисходит в виде огненных языков «и почиет по одному на каждом» (Деян.2:3) из Апостолов, являя тайну личности в соборном единстве. (канон «Сошествие Святого Духа на Апостолов») Мы, христиане, говорим о «теле» Церкви, даруется воскресение через приобщение жизни. Тело — материнская утроба пустого гроба, с Любящим, Который есть первородный из мертвых и называет несуществующее, как существующее. Триумф недоказуемого, непрекращающееся празднование неосязаемого. Может, ложное чувство и мираж жизни, а может, неописуемая уверенность опытной непосредственности. В любом случае, постоянный выход к риску связи, хождение по лезвию бритвы. Жизнь, освобожденная от смерти: к чему на самом деле относится эта фраза? Она похожа на понятийную одежду нашего обнаженного неведения. И тем не менее, на протяжении долей момента любви неведение открывается как превышающее всякое познание. Тогда мы вкушаем антидор бессмертия. Антидор в дар нашей душе, которую мы раздаем даром, наступая на разломанное эго. Раздаю свою душу даром: сюда на самом деле относится слово покаяние — смысловое производное любви. Изменение пути ума или любовь к недоказуемому. И сбрасываешь с себя всякую смысловую одежду самозащиты, даришь и плотские противостояния своего эго. Покаяние не должно быть нарциссической печалью по поводу юридических оплошностей, но любовным «кенозисом», лежащим за пределами ума. Изменение пути еже мыслити и быти. Наша природа есть, существует, мысля саму себя биологически, имеющей цель в самой себе. Она самомысленно действует так, как ей нравится, согласно фиктивной сладости саможизни. Поэтому покаяние и лежит за пределами ума: оно перемещает логику желания за пределы сладостности, которую имеет саможизнь, приобретя себе от смерти границы. За пределы природной жизни, в благодатную жизнь. В Благодать любви. Трамплин покаяния — осознание греха. Это слово из того же взрывчатого словаря, но «религиозное» воровство нейтрализирует его запальную силу. Грех есть не нарушение закона, но неудача, безрезультатность и проигрыш, недостижение цели неограниченной жизни. Чтобы человек действенно признал грех своего природного существования — это и не легко, и не значит частичное признание умом. Покаяние есть всеобщее изменение ноотропии, пути, согласно которому человек мыслит, и по которому направляет свое существование. Риск свободы вне пределов биологии, в недоказуемом любовной Благодати. Покаяние есть настолько реальное изменение, что все изменяется в жизни действительно влюбленного. Все. Даже нужда в пище и питии, в славе и силе. Влюбленный жаждет только взаимности. И чем больше она даруется ему, тем больше любовь расширяет свой круг, как камешек, брошенный в пруд. Мы влюбляемся не только в личность Другого, но и в каждое его что, каждое что, которое имеет с ним какую бы то ни было связь. Во все, что он делает и к чему прикасается, в музыку, которую он слушает, в дороги, по которым он ходит, в места, на которые мы смотрели вместе. Если случится, что ты полюбишь Бога, пусть и на доли секунды, дрожь вожделения будет подстерегать тебя в каждой капле росы по весне, в снегу, который поглощает серые кружева рябины, в лазури летнего неба, в благоухании первого осеннего дождя. Каждая складка красоты и все сотворенное с мудростью и искусством есть дар любовного порыва, преподнесенный тебе. Мы называем святым того, кто безрассудно влюблен в каждое творение Имянного Бога. Даже в то, что для многих из нас есть фальшь природы: в пресмыкающихся, в хищников, в явных злодеев. И от воспоминания о них и их созерцания его глаза источали слезы… И он не мог выдерживать или слышать о какой-либо порче или печали, приключающейся с тварью… И через это и о бессловесных… и о птицах и о животных и о демонах… и об естестве пресмыкающихся… и о всей твари… на всякое время приносил молитву со слезами. Влюбленные в Имянного Бога, собор святых, церковь ставших вне рамок логики. Не имеющие никакой связи с биологией религии, с логической убедительностью, с бронированностью добродетелей. Святые, и вокруг них множество нас, обветшалых, участвующих в состязании, чтобы приобрести взаимность.
СОММА
Сыновья матери моей разгневались на меня.
ЛЮБОВЬ не имеет логики — исходя из какой логики молится святой за пресмыкающихся и за демонов? Логика есть у религии, забронированной в доспехи закона. Логика и закон — оружие религии, оружие самозащиты эго. Религия: индивидуальные метафизические убеждения. Индивидуалистическая логика. Индивидуальная попытка умилостивления божественного. Убеждения, логически верные и дающие уверенность. Мораль, упроченная законом, гарантирующая уважение и авторитет. Культ, переполненный эмоциями, трамплин для достижения психологического комфорта. Любовь начинается там, где заканчивается такое укрепление эго. Когда Другой нам дороже самой нашей жизни. И тем больше всяких оправданий, эфемерной или вечной застрахованности. Готовность принять даже вечное осуждение ради возлюбленного или возлюбленных — это признак любви, то есть Церкви. «Я желал бы сам быть отлученным от Христа за братьев моих, родных мне по плоти, то есть Израильтян» (Рим.9:3, 4). В Евангелии Церкви любящий человек идет по пути жизни, а религиозный человек — по пути смерти. Картина различия между ними, данная в откровении: противопоставление блудницы, которая умывает мирром ноги Христа, и религиозной среды, которая протестует против растраты мирра (Мф. 26:6-14, Мк. 14:3-9; Лк. 7:36-50). Любовь и смерть в сопоставлении. Покаяние блудницы — действие откровенно любовное. Покупает очень дорогое мирро, без экономности и меры. Расточительно изливает мирро и потоки слез, чтобы омыть ноги Христа. Распускает свои волосы, чтобы ими отереть их. Такой порыв беззащитной любви, и слепое, внесвязное религиозное окружение измеряет действия мерой этической эффективности. К чему сия трата мирра? Ибо можно было бы продать более, нежели за триста динариев, и раздать нищим. Блудница любит расточительно и безрассудно, без закона и логики. Религиозное окружение измеряет логическую целесообразность действий и количество этической пользы. Религиозное окружение — человека закона — не интересуют бедные. Его интересует милостыня как действие, за которое он получит индивидуальную зарплату, заслуженную у Божественного Воздаятеля. Возможно, Бог ему нужен только как воздаятель, для своего индивидуального оправдания. Поэтому немыслимо, чтобы у него появился порыв любви, который не вмещается в логику взаимообмена. Блудница ничего не просит. Не приносит покаяние, чтобы получить оправдание. Не преследует цель взаимообмена. Не стремится также исполнить то, чего требует закон. Просто приносит. То, что имеет, и то, чем является. Она сделала, что могла (Мк. 14:8). Смело, без страха: может, выгонят, или выставят. В порыве всецелого самоприношения. Ибо возлюбила много (Лк. 7:47). Молчание евангельской блудницы есть разрушение закона, прихождение в негодность логики. Это молчание любви, которая говорит только с помощью того, что дает, не заботясь о том, что получит в воздаяние. Наша душа, как и всякая блудница, не может полюбить до тех пор, пока прельщена эфемерными отрывочными удовольствиями — болтливостью логики, надежностью взаимности, которые содержит в себе закон. Любовь рождается, когда для человека «внезапно» становится очевидной суетность взаимообмена, какой бывает в проституции. Суетность стремления к воздаянию, желания быть добродетельным, нашего доброго имени, сокровищ, которые оказываются недостаточными для отклонения смерти. Любовь рождается, когда «внезапно» воссиявает единственная надежда жизни — воскрешающий мертвых. Нужно пережить смерть, чтобы достичь любви. Для религиозного круга — человека закона — слово любовь имеет только значение нарушения закона, несоблюдение заповедей. Признание любви значит признание отклонения, беззакония. Все измерено только логикой закона. Когда любовь разрешается и что именно разрешается — какие запрещения до брака, в браке и вне брака. Вопросы, которые беспокоят и мучают всех религиозных людей на всей земле. Логика эго, несовпадающая с истиной любви: если все разрешается, то ничем не жертвуешь, ничем не рискуешь. Следовательно, влюбляться запрещено. Если остаешься верным запрещениям, твое эго опять не дает трещины, его бронь не сокрушается. Следовательно, опять ты закрыт для любви. Падения и обломки, унижения и убожество, безмерное отчаяние. Чтобы человек достиг просвещения и мог различать действительное от воображаемого. Чтобы получил бесхитростность зрелости, которая позволяет видеть незрелое.
CANTUS FIRMUS
О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные.
ВЗАИМНОСТЬ обозначается во взгляде. Первый толчок — это всегда невольная встреча двух скрестившихся взглядов. То есть любовь рождается в свете. Взгляд, улыбка, голос, жест, движение — граница телесного и бестелесного — место расположения знаков взаимности. Свет влюбленного взгляда переходит на губы. Улыбка не есть судорога, но сияние. Нельзя различить, где взгляд и где улыбка — все один и тот же свет. Отблеск единственности, дельфин вожделения. Третий невещественный уровень, голос. Теплота голоса, трепет желания, нежность, которую невозможно скрыть, сколько ни стараться. «Трещина» голоса в любовном изумлении, первый звук — наше имя — на устах Другого. И сколько длится любовь, в каждом слове голос — ощутимая плоть, чувственная непосредственность. Изнесение слова, воплощенное в музыке единственного зова. Музыка выражается в «изяществе» движения, жеста. Изящество значит ритм красоты, которая зовет к нежности — зов настолько ощутимый, как музыка голоса. Любовь изменяет жесты, изменяет манеры, движение головы, плеч, задает новый ритм телу — как в настроении танца, которое стесняется себя выразить, — едва уловимая волна скрытой радости. Невещественный аккорд с бесконечной палитрой тонов. От эгоцентричного желания до порыва самоприношения. От безличной необходимости обладания и присвоения до крайнего самозабвения, до любовного кенозиса. От смерти до жизни. Читаем любовь во взгляде, в улыбке, в изяществе движений. Тело говорит на языке души, душа высказывает свое вожделение к жизни светом непокорных определениям выражений. Даже в самой эгоистичной жажде удовольствия тело Другого есть нечто большее, чем объект желания. Оно есть знак желания. Обозначаемым, пусть и бессознательно, является только жизнь. Вожделеваемое тело собирает желание в обещание, однако причина желания направлена дальше тела Другого. Поэтому удовольствие от женщин — удовольствие, которое обещает женская красота — есть конца не имущее. Знак желания показывается в месте присутствия красоты. Язык телесной красоты, на первой своей фазе, и язык одежды. Когда взаимность желания превышает относительность языка, тогда само собой разумеющимся становится обнажение, отказ от одежды. Тогда все тело есть взгляд, улыбка и ритм движений, непосредственность вожделения к полноте связи, к полноте жизни. Обнажение никогда не завершается. Чтобы обнажение произошло и продолжалось, недостаточно отсутствия одежды. Обнажение есть прогрессирующее изучение всегда неопределенных преобразований знаков, преобразование языков, в которые одет смысл желания. Непрерывно чередующиеся переходы от языка созерцания к языку прикосновения, от опьянения призыва к экстазу участия. Телесное требование наслаждения — желание слепое, лишенное видения своей реальной цели — обозначается в одежде или обнажении, как обозначается и во взгляде, в улыбке, в голосе, в жесте, в движении. Значащее света и радости приобретает автономию, прекращает идти вслед за прототипом любви. Причина желания облекается в агрессивный язык эгоцентрического притязания. Заставляет ответ выражаться в жажде удовольствия. Существует любовная нагота и агрессивная нагота. Вторая насильствует над связью, то есть отклоняет ее на уровень сделки. Это нагота, которая преподносится как безличностный объект наслаждения, вне границ связи, взаимного самоприношения. Чтобы получить выплаты эфемерного удовлетворения нужды или нарциссического подтверждения «эго» как вожделенного объекта. Это превращенная в бизнес нагота печатных провокаций, мечтаний порнозрелищ, холодного и расчетливого «флирта». Это свет бунта молнии (Лк. 10:18). Любовная нагота есть только самоприношение. Она не решается, но рождается. Как свет во влюбленном взгляде и улыбке. Чтобы выразить отказ от последнего сопротивления самозащиты — от стыда. Стыд есть природная защита от эгоцентрического домогательства другого. Я защищаюсь одеждой, одеваюсь, чтобы спасти свою субъективность: чтобы не быть выставленным во взглядах как безличностный объект наслаждения. Когда любовь прикасается к чуду, к взаимному самоотказу и самоприношению, тогда стыда не существует, потому что не существует защиты и страха. Тогда все тело говорит языком взгляда, улыбки, ритма радости. Всецелый человек становится весь свет и весь лицо и весь око — даяние доброе и дар совершенный. Только дается, только приносится, без сопротивления. И совершенное обезоружение самопередания одевается в язык откровенной наготы. «Любовь не знает стыда, и поэтому не умеет благочиние своих членов держать в форме. Любовь по своей природе не стыдится и не ошибается в своих мерах». То, что в агрессивной наготе является для нас вызывающим и отвратительным — как, например, бесстыдство, безобразие и неумеренность — в истинной любви может быть всего лишь ослепительным блеском любви. Если ты действительно отрекаешься от себя и передаешь себя, когда тебя не интересует ничто кроме радости и истины Другого, кроме того, чтобы Другой расцвел в наслаждении полноты связи, тогда нет преград и правил, форм благочиния членов и мерки стыдливости. Любовная нагота никогда не завершается, потому что она является языком «кенозиса». Для того чтобы совершилось обнажение, недостаточно лишения одежд. Оно должно облечься в язык самопередачи и самоприношения. С неограниченным красноречием непрерывных изумлений связи. Любовная нагота, язык «кенозиса» — обнаженный младенец Иисус в яслях. Когда христианская Традиция говорит о воплощении Бога, она не ограничивает откровение одним историческим аспектом этого события. Историческое лицо Иисуса открывает нам способ бытия Бога — неограниченную динамику любовного самоприношения, «кенозис» Бога, происходящий от порыва любви к человеку. «Кенозис» значит то, что не имеющий образа принимает образ, неизреченный становится языком. Образ и язык являются плотью ограниченного и эфемерного, плотью тленного. И, тем не менее, они могут обозначать неограниченное и безвременное, личностное присутствие сущей жизни. Всякий знак воплощения Бога принадлежит данным образа и языка: зачатие от матери девственницы — зачатие, свободное от напора естества к фиктивному увековечению тленного. Бог (Другой нашего живительного желания) открывается как Отец: животворное начало как личностное бытие. Девственница становится матерью — способность к любви, которую имеет природа, воплощает сущую жизнь, без посредства эфемерной страсти. Язык означает способ жизни, но при этом означаемое не подчиняется смысловому знаку. Означаемое остается выше знака, как выше всякого любовного со-сущия участник сосущия, пребывая в динамической неопределенности субъекта «Другого». Бог исторического откровения и Другой сосущия любви являются истиной. Здесь истина (a-lhqeia) значит не-забытьё (mh-lhqh) — личностное проявление. Истиной является только проявление, только нагота «кенозиса», знак желания. Означаемое желания всегда выше, оно недоступно языку, но доступно лишь непосредственной любовной связи.
RICERCARE
Черна я, но красива.
ЛЕТНЕЕ тело, одетое в смуглую роскошь солнца. Бесстрашная нагота блестящей красоты. Нужны были века, чтобы это обоюдоострое бесстрашие дерзнуло появиться. Мгновения дня накапают месяц, месяцы вольются в год, года — в столетия. И поток несет сломанные жизни — уникальные и неповторимые. Ступенька за ступенькой они перевертывали свое бытие, мгновение за мгновением, пребывая в темном облаке чувства вины за свою природу, стыда за свое собственное тело. Века удушия в самой смертоносной из всех лишенностей — в запрещении живого, в голоде любви. До тех пор, пока вкус смерти не был извергнут вон плевком бунта. Ненавистный идол воздержания и ханжества был вытолкан пинками, чтобы начаться служению взявшему реванш идолу наслаждения. Идолопоклонническое удаление тромбов; однако жизнь давится и в цивилизации Просвещения. Цивилизация без гражданства, без границ личностного общения; она оценивает красоту меркой безличностного права, в инстинктивном предпочтении. Чувство красоты природы — это ничто большее как целесообразность самой же природы, укорененная в «биологическом механизме» индивида. Объективное раздражение, удовлетворяющее органы чувств — добыча индивидуального наслаждения. Красота ни к чему не зовет, не высвобождает связь. Опыт связи, попавшийся в ловушку мысленных соотношений, механики действия-противодействия. И простое решение загадки любви: биологические механизмы рефлексов и инстинктов. Обнаженная блестящая красота человеческого тела — чудо, явившееся в мире, слепом по отношению к этому откровению. К тому, как тленная плоть воплощает в себе живой логос бесконечного, к призыву общаться с непосредственностью всего — земля, море и порфирный закат солнца в ощутимой близости обнаженной красоты. И цивилизация, неспособная к прикосновению, лишенная чувства связи, замораживает красоту в объект коммерческого зрелища. Везде растиражированная нагота, мертвое зрелище с трудом различимой любви, бездна пустоты между созерцаемым и созерцателем и недостижимая непосредственность. Столько веков отвергнутой жажды и вожделения, коллективного подсознательного, разъяренного от лишенности, отказа от любви. И вот теперь они переходят в цивилизацию искусственной экзальтации от безнадежного желания, в автоэротизм фантазирования. Просвещение было самой острой революцией в сознании людей. Озноб освобождения, который распространился со скоростью огня, бегущего по высохшей после жатвы соломе. Нечто отличное или нечто большее, чем идеология. Опрокидывание ноотропии, бунт жизни с обращенными вспять границами европейской религиозности. Только «дух» был здесь «главным образом человеческим», вершиной же «духа» была согласованность с разумом. Природа — место господства диавола; видимая действительность подчинена алогичности «падения». Все чувственное — мерзкое и подозрительное, поскольку только духовное-мысленное родственно вечному. Телесные чувства — окошки, через которые проникает зло, очаг, где разжигаются животные инстинкты. Удовольствие — запретный плод, приводящий к смерти, к нескончаемым пыткам, какие только способен придумать злой разум. Единственная возможность спасения — беспрекословное подчинение силовым механизмам религии. Государство, этика, общественные основания и функции, повседневная жизнь — все подчинено безбрачному клиру — уполномоченному надзирателю лишенного любви аскетизма и страха. Просвещение пришло как удар молота по раскаленному и размягченному негодованию. Чтобы на наковальне логики придать ему форму острого отречения. Нет, у природы нет нужды в неуловимом понятии Бога. Она сама обладает тем, что нужно для того, чтобы поддерживать ход космических часов. Человеческая наука расшифровала механизм часов и нигде не нашла скрытого Бога, нашла лишь врожденные в природу логичность и силу. Человек же — и он природа. При подходящих условиях вещество само производит дух. Эфемерный и тленный, он должен с помощью чувств и увлекаемых ветром удовольствий насладиться жизнью. Всякий другой «смысл» существования — недостаточный, порочный, убогий. Просвещение с помощью логики утверждает наслаждение, создает законы, государство, укрощает граждан в сожительстве. На той же наковальне логики вылепило свой мир также превращенное в религию европейское христианство. Просвещение сражалось оружием противника. На место мнимого Бога была поставлена мнимая обожествленная Природа. На место бессмысленной аскетики несвежее индивидуальное наслаждение. На месте индивидуалистического стремления схватить умом — индивидуалистическая эмпирическая верификация, индивидуалистическая математическая интуиция, врожденные идеи, индивидуалистические восприятия, индивидуалистический опыт. Изменение брони всегда одного и того же одиночного самозамкнутого индивида. Либо под именем религиозного рационализма, либо под именем положительной науки — это всегда одни и те же непробиваемые доспехи, призванные хранить существование в уверенности лишенного любви индивидоцентризма. Будучи пленником выносившей его религиозной утробы, Просвещение, закованное в кандалы дуализма природа-ипостась, ищет действительно сущее в видимом тем же самым способом, что и богословы Запада, не подозревая о скрывающем языке Восточных учений, о революционном опрокидывании терминов познания действительного и сущего. Где всходит просвещение, там знание не исчерпывается значением определений, но является опытом связи. Связь есть событие участия в действиях природы. Действия природы доступны для непосредственности опыта. И открывают способ личностной инаковости, который расширяется на СОВОКУПНОСТЬ мировой личностной красоты. Ни о чем не подозревающее Просвещение скользит к зияющей пропасти исчезновения личностно существующего. С бесконечными томами десятков тысяч страниц изысканного красноречия. Запутанные подкопы доводов, чтобы было подкопано ничто: мнимые понятия богословской силлогистики. И не зажигающийся порох вытряхивается: торможения скептицизма, путаница релятивизма, нигилистический тупик. Чтобы бытие всегда качалось, не имея смысла, материя была необъяснимой, космическая механика — брошенной для трансцендентной «случайности». Вызывающая тошноту шаткость, подвешенность колебания эфемерных мгновений. Ум трещит, надежды нет нигде, смысла никакого. Бытие — проклятие случайности или «божественного» произвола. Осязаемое, мнимая ширма пустого, ничего. И тем не менее, фанатичная злоба в отстаивании пустого. Она подталкивает к «открытиям», она заставляет присягать «прогрессу», «развитию», «реабилитации ощутимого», «чествованию природы». Темное просвещение со знанием, закованным в кандалы причинных или регулирующих «принципов» действительного и сущего. Его трагическое упорство определить жизнь, то есть упразднить динамическую неопределимость связи. Чтобы знание было исчерпано предлежащим смыслом, описанным чувством. Всякой попытке побега к «предощущению», к «интуиции», к «опыту бытия» положен предел. Потому что только ограниченное субъективное одевается в объективную достоверность. Цивилизация, не знающая любви, неспособная любить, нащупать истину, отказавшись от эгоцентрического обладания ею. Любовь — единственное знание на краю предельных вопросов. Вопросы без ответов и уверенность — ослепление. Если истина есть только жизнь и если жизни можно приобщиться только в напряжении самоприношения. Каковы причины происхождения мира, материи и жизни, каково начало движения, толкование «природного зла», тления и растления. Почему неодинаково распределение дарований и скорбей между людьми, почему уже данным является наше рождение, наследственное предопределение, наш пол. Всякая попытка определения, трещина непреодолимой пустоты, паническая лихорадка. Однако в святая святых науки господствовал триумф раскрошивания просвещенных достоверностей. Как можно представить себе «поле» вместе с «элементарной частицей» и «волной». Что значит пространство в десять размеров на субатомарном уровне. Что есть непространство головокружительных размеров вселенной, которая расширяется с непостижимой скоростью, если пространство (и время) есть только сцепление вещества-энергии. Как можно мысленно воспроизвести «кривизну» пространства-времени, пространственное отстояние частиц друг от друга, о котором утверждается, что оно есть без-местная всеобщая связанность, границы пространства, у которого, тем не менее, нет окончательных пределов, и поэтому мы говорим о нем как о неограниченном, хотя при этом и не являющемся бесконечным. Наконец, как нам определить метафизику, если и физика остается неподчиненной нашему мысленному надзору. Математическая символика, партитуры типичных уравнений, в сравнении с интуитивными картинами опыта любовной непосредственности. Единственный язык, в котором слышится отзвук мелодии действительного и невыразимого. Для того, кто посвящен в то, что скрывается под эскизом. Если бы Бог определялся согласно канонам силлогистики схоластов, предписаниям необходимости ньютоновского космоидола, регулирующим требованиям или моральным целесообразностям Просветителей, Он был бы «богом» подчиненным, «богом» субатомарного уровня. Вселенское чудо и драма свободы, переписанные в лжеощущениях идолизированного довольства. И любовь — пустота, одетая в чувства. Взгляд и улыбка обнаженной красоты, тело, одетое в черную роскошь лета, аромат и сок персика, изумрудная прозрачность маленькой морской бухты. Одна ощутимая благодать отвечает на последние вопросы. Благодать — харизма призыва к красоте связи. То, что призывает, — не заключается в понятии, но имеет лицо и имя. Призыв приводит желание, чтобы оно вошло в безграничный залив единственной действительной нежности.
REPRISE
Садовый источник — колодезь живых вод и потоки с Ливана.
В БИНОКЛЕ идеального картина любви разрывается на двое: Любовь к Богу, любовь к ближнему человеку — несовпадающие части в призматическом преломлении совершенного. Божественный эрос — непорочное очарование, беспримесное духовное изумление. Сломано всякое сочленение со страстным человеческим счастьем, телесными точками отсчета вожделения, эмоциональным трепетом удовольствия. Незапятнанная чистота, помещенная в мысленное, в невещественное. Значит, леопард залег только в теле, но не в обоюдоострой природе? Его кормит только дрожь плоти. Какой свет отопрет очевидность и освободит ее от призматических призраков мысленного и невещественного. Наше я — дикая кошка наглой алчности — подчиняет Бога мертвой мысли, облицовывает любовь мертвой тишиной вечной гарантированности. Как с помощью бинокля мысленно идеального можно отделить вожделение к Богу от самовлюбленности возвращения в утробу, мнимого использования для себя непоколебимо гарантированного. Конечно, любовь деформируется, преломляясь через тело. Но разве также и душа является самой лучшей призмой? Сколько раз она искажает вожделение к Богу в кривых зеркалах, пытающихся вывести доказательства силлогизмов, в преломлениях «обязательных» свойств, в калейдоскопических проекциях чувственных картин на умозрительно абсолютное. Все для удовлетворения мировоззренческого довольства. Для жажды обладания уверенностью в своем постоянстве. Для алчбы самоутверждения с помощью трансцендентных гарантий. Вера и добродетель: полюса эндемического преломления вожделения в богатый спектр радуги корыстолюбия. Удовольствие замыкания в скорлупе догматов, удовольствие моралистического нарциссизма, взымательная ненасытность внешнего авторитета. Плоть — просто игрушка в сравнении с ненасытными аппетитами сверх-эго. Плоть — пехота, а «вера» — конница в необузданной жажде надежности — вместе с «добродетелью», скачущей галопом к соблазнам самовлюбленной духовности. Бешенная религиоименная жажда оргазма самопочитания, самовосхищения. Непосредственный взгляд, без условного бинокля. И освещает мера любви. Мера самоотречения и самоприношения. Любовь либо к Богу, либо к ближнему человеку. С одним и тем же исступлением [3]. Истинно влюбленный, — говорит непосредственный взгляд, — вечно представляет себе лицо любимого, и радостно заключает его внутри себя. Такой не может уже успокоиться от вожделения и во сне, но и там обращается к нему. Так бывает как по отношению к телесным, так и бестелесным. И затем яснейшая сентенция продолжает: Блажен тот, кто стяжал к Богу такую любовь [4], какую стяжал к своей возлюбленной безумный влюбленный. Мера любви к Богу — безумное вожделение личности человека. Мера недоступного достижения, поэтому и ублажается тот, который достигает ее. Однако мера «бывает», то есть дана от природы. Мы не любим одной природой Бога, а другой — любимого человека. Одна и та же любовь «как по отношению к телесным, так и бестелесным». Если леопард залегает не только в логовище тела, то это потому, что драгоценная добыча — экстатическая способность вожделения — существует в обоюдоострой природе. Мера человеческой любви к Богу — ни невещественная, ни мысленная, ни кодексная «чистота». Мерой является только вожделение. Но вожделение личности, вожделение Другого, вожделение кроме эго. Которое перемещает бытие в вожделеваемую связь. Превращает бытие в связь. Блажен безумный влюбленный, блаженно бездонное безумие. Только в безумии бездн рождается улыбка. И эта улыбка, которая никуда не исчезает, есть любовь. У вкуса жизни нет другой утробы, из которой ему можно было бы родиться. В головокружении хаоса, алчной любовной жажды, пусть даже и безличностной, может расцвести цветок: Преображение плоской алчбы в выстрел из лука в сторону прекраснейшей Инаковости. Бездна призывает бездну, и этот призыв имеет имя. В этом с крайней очевидностью убеждает слово пустыни: Видел, — говорит, — нечистые души, неистовствовавшие от любви телесных, которые, приняв предлог покаяния, из опыта любви направили к Богу ту же самую любовь. И, преодолев всякий страх, сразу же алчно вошли в центр Божественной любви. Поэтому Господь не говорит о той разумной блуднице, что убоялась, но возлюбила многое, и смогла легко любовью избежать любви. С помощью опыта плотской и слепой любви блаженные обратили ту же самую любовь на Лицо рассветающего Красотообразного. То же самое безличностное вожделение, Дионис, играющий с данайями, было привито в объятия пылкого Жениха. Любовь приходит словно утро и сдувает всякую ночную тень страха. Поэтому знаком истинной любви является прозрачное бесстрашие. Приобретший опыт блаженной взаимности не боится, потому что не претендует. Отказавшись от всего, имеет все. Продал все, что имел. Все. Купил хорошую жемчужину. Среди антиподов богатства любовного нестяжательства лишенная любви стяжательская страсть религиозного оправдания. Трагическая цена лишенности любви на жертвеннике алчности религиозного эгоизма. Псевдоблагочестивый нелюб страдает лишением, страдает страстью безумного самоудостаивания. Цепляется в неверии за закон, чтобы обеспечить себе логически последующее оправдание своей трагической лишенности. И закон переделывает лишенность в изобилие агрессивной ярости. Нелюб становится черствым, жестким критиком всякой немощи, всякой человеческой неудачи. Безжалостным к тем, кто не страдает вместе с ним неудовлетворенной лишенностью. Всякие «догмат» и «исповедание» рождают свой собственный тип «посвященного» Богу человека. Который часто, на всякой географической широте и долготе, является подобообразно боящимся человеком. Он панически боится хрупкого общего признания своей «посвященности»: чтобы не была запятнана его слава, чтобы не появилось сомнения в его добром имени, его духовности, его последовательности в лишенности. Он влюблен в свою «посвященность», в свою идолизированную эгоистическую непорочность, а не в Бога. Когда «непорочность» становится «горечью», жизнь во внутренностях человека затемняется. Тьма дремучая, и в то же время незаметная. Не выдерживает лишения, любовной неудовлетворенности, однако не видит, не дерзает увидеть, что не выдерживает. Обвал его выносливости, темное раскрошивание его внутреннего мира вытряхивает наружу слепую мнимую уверенность объектного обвала: обваливаются общество или мир. Лишенность любви всегда рождает холерических прокуроров или терпких пророков. Первые мечут молнии по поводу «разложения общества», «разрушения семьи», «обнищания нравов». Вторые высматривают, когда придет конец мира, всеобщая катастрофа, последние времена. Переносят в рамки мира перевернутые мерки своей собственной прочности. Но прочность сужается, трагедия должна заканчиваться, а вместе с ней и весь мир, бессознательно отождествленный с их «я». Как отделить действительного Бога от фантазии, воплощенной в дрожащую негарантированность. Кодексная фантазия путается в лабиринтах закона, измеряет наши бесплодные лишения слепой нитью будущего воздаяния. Хотя мы и желаем, чтобы он был нашим гарантом, но, поскольку он только измеряет, то является сам по себе угрозой. Страх проверки, проверка страха, тьма и кошмар в нашей неполноценной жизни. Первая трещина способности ощутить действительное: отказ от всякого индивидуального чаяния и требования: «Пусть заключает меня в ад сто, тысячу раз — лишь бы только существовал!» Действительное произносится только языком любви. Снимаешь с себя доспехи смысла и погружаешься, превратившись в нуль, в пустоту, в ничто. Тогда свобода незнания оказывается «превыше всякого знания». То, что превыше, не значит пустое, но скачок. Всякого честного ныряльщика всегда подстерегает апокалиптическая возможность быть поглощенным китом. Там, в глубине сердца морей, в бездне чрева кита, Бог есть имянный Жених. Его истина есть все любви. Эрос и есть любовь, написано же, что Бог есть любовь. Которое есть и которое мыслится различаются чувством, как пламя от своего отражения. Непосредственный опыт теплоты, ощутимого тепла. И тогда язык источает откровение: Сей, являющийся причиной всего.., по избытку любовной благости становится вне Себя… и влечется любовью и эросом… Если Бог и познается, и существует способом любви, тогда только ключом этого способа расшифровывается истина недостижимого. Однако способ [5] любви в восхождении на вершину является самым трудным. На каждом шагу заросли нужды телесного удовлетворения, использования другого, подземный рев слепого желания. Действительное преломляется в обманчивых отражениях, шаг путается в смешении способа естества со способом любви. Мы говорим об аскезе на языке живого откровения — не как о индивидоцентричной гимнастике для обуздания порыва, но как о ежедневном шагании к самоотречению и самоприношению. Не для того, чтобы естество было отвергнуто, но изменен способ, которым оно существует. И изменение не заключается только в смутном ограничении желания его легальностью. Пример — учение о прелюбодеянии в Благовествовании. Здесь не идет речь о нарушении закона, оскорблении естественного института брака. Поэтому и осуждается не любовь, но первый росток, который прорастает во дворе желания — семя присвоения: А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем (Мф. 5:28). И легкости двоебрачия, которое позволял евреям закон, противопоставляется не какое-то другое, теперь уже запретительное решение, но набросок способа жизни в книге Бытия: И будут два одна плоть (2:24). Бог сопряг эту единую плоть, Он придал природе образ сущего общения ипостасей.
IМIТАТIОN
Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе!
ВСЯ единоупряжная природа прекрасна, близ жизни. Моя и не моя, ближайшая и удаленнейшая непосредственность. И всегда неподвластная замораживанию описательной устойчивости. Природа — место происходящего. Путь — логос красоты, настойчивый призыв вожделения связи. Призыв осязаемый, связь неощутимая. Осязаемое отстояние и неощутимая близость, как в изумрудном отражении берега и в темно-голубой бездне дали. Непосредственность неощутима, как и заворожение улыбки. Тело земли, блеск логоса природы и призыв космического блеска, ощутимый в человеческой плоти. Зеленеющие изгибы холмов, мягкая выпуклость плоти, как у розовых лепестков. Стройность берегов, расчерченные бухточки, живой трепет кожуры спелого плода. В шаге девушки — плеск прозрачной воды, текущей в песок. Голени — обточенный алебастр — бесконечно поднимаются, чтобы влиться в упругую плоть лилий. Ее грудь — две близнецы косули, на ней трепещет вся нежность цветов, и пестик ее сосцов подает опьянение. Шея — упругий стебель, ее волосы — стадо косуль, которые спускаются с косогора. Улыбка — свет первого рассвета, глаза — весеннее небо в прозрачности озера. Опьянение весны, которая кружит голову самым маленьким букашкам в чашечках цветков. Порывы северного ветра, дыхание южного на опьяневших ветвях тела, они поют песню моря в лепестках глубочайших лилий. Природа в напряжении вожделения. Природа мира была уже сложившейся мелодией, космическим рассветом упругой стремительности вожделения, призыва к любовной непосредственности. И способ бьпия природы — логос, воплощенный в разделении людей на мужа и жену.
Тогда увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма
(Быт. 1:31).
Как природа может быть весьма хорошей, когда заключает в себе возможность смерти? Тот же самый вопрос и для света: заключает ли он в себе возможность тьмы, или тьма есть только отречение, вольное уклонение от живительного световодства? Природа — любовная мелодия Первостроителя — была и есть изумительный отголосок жизни. Тварная мелодия, способная отразить эхом путь нетварного — непресекающуюся жизнь. Однако также способна отразить путь смерти — ограниченное довольство твари.
Я сказал: вы — боги, и сыны Всевышнего — все вы. Но вы умрете, как человеки
(Пс. 81:6). Да, того, что мы есть, мы не знаем, знаем только, как происходят (здесь противопоставляется «быть» — «ейнбй» и «становиться» — «гйгнеуиуй») наши природные тление и смерть. Ощутимо и убедительно только то, что отклоняем, недоступно и неуловимо то, чего вожделеем. Бессмертие — призрачная идеологема или только желание и бесплодная надежда. Однако насколько мы действительно знаем границы природы и благодати, переступание жизни за процесс тления и смерти?
Если подчинение природы тлению есть возможность, но не необходимость, выбор свободы человека, тогда свобода есть изумительнее даже природы. С природой человеку даруется бытие, со свободой — возможность отречься от него. Сказать дару и Дарующему: нет. Если действительно так и происходит, тогда свобода воплощает в себе абсолютное уважение Бога к Своему творению. Уважение, мысль о котором кружит голову. Волнующая мера любви, которая только подчиняется любимому, никогда его не подчиняя. Кружащая голову мысль о природе, подчиненной свободе, свобода — мера безмерного уважения к человеку. Насколько реальным является это утешительное головокружение? Насколько реальной является геометрия искривленного пространства в сравнении с опытно ощутимой эвклидовой. Опытное незнание, возможно, открывает больше, чем даже чувственная непосредственность. Эвклидова природа известна нам как тленная, ставшая автономной от всякой нашей воли и свободы. Порыв самосохранения, увековечивания, господства: треугольный произвольный отпрыск природы, и сумма его углов всегда равна смерти.
Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю… Ибо знаю, что не живет во мне, то есть в плоти моей, доброе… В членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих
(Рим.7:15-23).
Ум — наше глубочайшее «Я», душа — пастбище свободы, бездонный родитель абсолютного. И каждая складка нашего тела — опора предопределенного мятежа, неумолимое требование пленения необходимостью. Неумиряющийся раскол взгляда (шизоидия), бескомпромиссное притязание. Хорош для пищи и… приятен для глаз плод — невестоводитель желания. Жизненный призыв объединяющей связи, со-сущия с плотью цветов, с соками лазурных фруктов, с пламенем влюбленной молодости. Моя половинчатая истина. А другая половина — бескомпромиссный бунт желания, одетый в стяжательное требование, в отрицание связи.
Всякое творение Божие хорошо, и ничто не предосудительно, если принимается с благодарением
(1 Тим. 4:4). Благодарение (Евхаристия) — положительный ответ на призыв красоты. Она определяет благость, меткость призыва. Признательное принятие дара, доказанная на деле связь с дарителем, и всякий, совершенно всякий мотив для связи хорош. Связь — красота жизни, благодарение — мера и материнская утроба красоты.
Новизна, которую приносит христианское откровение: чтобы в личностную связь превратилось даже природное отрицание связи. Подвиг любви. Приведение смерти на призыв жизни, однако любовное приведение. Что имею, то даю тебе. Имею только смерть — единственное, чем обладаю бытийно. Это и приношу с благодарением. Благодарение существует для призыва и потому, что существует призывающий. Любимый и любящий моего тленного любовного действия. Его призыв делает бессмертным мои личностный ответ. Сколько зовет Жених, столько существует любимый, как взаимно любящий. Сколько — в безмерном настоящем. Воскрешающий мертвых — только рассвет присутствия. Любовь — только завязь воскресения. Призыв красоты — алфавит жизни, произносимый благодарением. Призыв не есть призрак, он сеется в плоть естества. Вожделение бессмертия смешивается с призывом взаимности, чтобы родилась любовь. Тогда и только тогда жизнь перемещается из природы в связь.
DISSONANTIA
Что лилия между тернами… иди, невеста,.. от логовищ львиных, от гор барсовых.
Природа ловка в игре с бессознательным — играет в игру корыстолюбия даже под видом добродетели. Поэтому даже в блеске добродетели часто всеми цветами радуги переливается ледяная ненасытность нарциссического требования. «Собака сладострастия хорошо умеет просить духа, когда ей не дают плоти». Сладострастие природы, одетое в то, чтобы мнить себя добродетельным. Темнее змеиного движения инстинкта, удушливее рычания биологического требования. Оно улавливает желание в притворе самодостаточности, чуждой общения, сдавливает наилучшее чадо нужды — смирение. Оно заграждает путь нежности, радуется смертоносной пространности эгоистической пустынности. Апогей самодостаточности природы — действие увековечивания. Может быть, поэтому телесное совокупление доставляет наибольшее физическое удовольствие. Добродетель — апогей самоконтроля природы. Может быть, поэтому она доставляет наибольшее наслаждение нарциссической самоуверенности. Чем более определен и измерен самоконтроль природы, тем полнее наслаждение от добродетели. Чем фанатичнее пренебрежение плотью, тем легче осуществлять самоконтроль. Наступление ума и воли на требования инстинкта черпает силы из обесценивания вещественного и чувственного. Плоть обнаруживает в себе нечистоту и зло, грязную глину, которая унижает нас. Мы противоборствуем плоти, беря себе в добычу высокую скрытую самооценку. На языке жизненных откровений слово плоть не означает только тела и его желаний. Оно означает душу и тело в восстании притязаний природы. Плоть сочленяет в неотступное требование стремление природы существовать своими собственными силами. Исчерпать собою все бытие, не прибегая к благодати потустороннего зова, к пути связи. Поэтому плоть является противоположностью смирения, антиподом эроса. А блестящее самовосхищение добродетельности является абсолютно плотским — сладострастие самовлюбленности. Требование плоти увековечить природу, требование плотского «Я» господствовать в бытии. Кто руководит и кто является руководимым — граница между ними теряется в густом тумане бессознательного. А также загадочное расширение глубины субъекта до коллективных слоев многовековых дистиллятов. Тени манихеев, энкратов, пуритан блекло мерцают в субъективном бессознательном. Там сочатся презрением тела и его требований, холя свое «Я». Из-под масок раздается гордое бормотание плоти о «чистоте» и «целомудрии», сопровождающееся выделением желчи насмешек над телом и эросом. И хор рабов Закона, стоя на котурнах высокомерия, воспевает себе похвалы и честь победы над природой. Непрекращающийся стасимон в трагедии добродетели. Однако опыт крайней аскезы предусмотрительно устраняет ложное чувство: Победить свою природу принадлежит невозможному. Природа не побеждается тем, кто выносит природу. Она лишь преображается в связь, замещается благодатью. И руда самоприношения врождена природе: «любовная сила», заключенная в прахе. Самоуверенная природа, вскормленная добродетельностью, противоборствует любовной силе, вмешанной в природу. Сосуд, способный отобразить своего Творца, и способность — это дар. Однако насмешка праха закрывает на дар глаза. Делает тусклым желание и бесполезным руду, которая находится в прахе, желание нетварного. Противоположность желания — самодостаточность. Противоположность эроса — себяпочитание. Заключение в глиняный сосуд воображаемого «сверх-я»: доказанной нравственности, признанной духовности, безупречной репутации. Желание — беспокойство, страсть — зараза, эрос — скверна. Ничто не пронзает раздражительную часть души, чтобы развернуть ее в желании. Ничто не очаровывает глаза, чтобы они открылись в славословном изумлении. В закрыто-запечатанной самоуверенности «катаров» даже брак — смешение, в котором отсутствует любовь и которое можно терпеть только ради рационалистической пользы деторождения. Юридическая целесообразность, которая одна отличает безлюбовное смешение от блудилища. Адским мучением будет наша неспособность узнать Христа в Лице Жениха и Любовника наших душ. Любое чудесное Его пришествие не будет достаточным, чтобы склонить нас к этому — чудо не смогло этого сделать даже с книжниками и фарисеями. Если на первом плане у нас Закон, мерки юридической «чистоты», мы не сможем узнать Его. Он не может быть тем, кто обнимает нечистых: мытарей, блудниц, блудных сыновей, разбойников. Мы всю свою жизнь потратили на изучение и соблюдение Закона, а Он теперь принимает и любит мерзких нарушителей Закона, ничтожества, париев. Вот человек, который любит есть и пить вино, Друг мытарям и грешникам. Не Судья, которого мы ждали и который должен вознаградить наши лишения и труды, не праведный Бог. Он Жених и Любовник, а следовательно — демон, — ведь «природа любви демоническая». И как-то вот так начинается ад. Ждем того, кто не придет, все глубже погружаемся в отчаяние безнадежного ожидания, будучи неспособными узнать находящегося рядом Жениха в Его эросном самоприношении. На протяжении целых столетий Церковь боролась против гностиков, манихеев, монофизитов, энкратов, иконоборцев, павликиан, богомилов, катаров, пиетистов, пуритан. Боролась против «гнушающихся браком», «удаляющихся от вина и мяс по причине гнушения». Извергла из своего тела «девствующих и превозносящихся над бракосочетавшимися», «укоряющих брак и замужнюю жену», «не хотящих приимати Божественное причастие от пресвитера, сущаго в общении брака». Однако враждебность по отношению к телу и эросу — не учение, которому можно противостоять доводами и каноническими эпитимьями. Это паника от отсутствия психологической безопасности, бессознательная, но неумолимая потребность в удостоверенной «чистоте». Это мучительная нужда в оправдании накопленной и нерастворившейся лишенности — лишенности жизни; существования без общения — существования, неспособного раздать свою душу — «погубить» ее, чтобы потом «спасти». И эта неспособность воспаляется в горькую агрессивность. Душа нападает на то, что в ней отсутствует, — может, таким образом сможет оправдать это отсутствие? Или «одухотворить» лишенность? «Собака сладострастия хорошо умеет просить духа, когда ей не дают плоти».
Date: 2016-07-25; view: 229; Нарушение авторских прав |