Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Судьбы теории Талкотта Парсонса в России 7 page





Я сама очень интересовалась этим и думаю, что дело здесь в том, возможно, что изучение культуры, ее образцов, ценностей, норм, пе­рехода ценностей в поведение, их институционализации позволяют

1Йти на специфику общества, а значит, это может стать важным эле-ентом складывающейся национальной социологической школы. Ну, апример, индустриализация проводилась в СССР руками маргиналов, черашних деревенских жителей, собственная культура которых была весьма далека от индустриализма, вообще от городской культуры. Го-под техника, машины — все это было больше объектом стремления, цен­ностью, чем непосредственным знанием, умением. Но они создавали институты индустриального общества, например, крупные промышлен­ные производства, системы их управления. И соответственно возникал пазрыв между ценностями, культурой и социальными отношениями, институтами, не мог не возникнуть. И теперь в известном смысле мы стоим перед сходной проблемой и соответственно воспроизводством в новых общественных условиях сходного разрыва. Едва только в мас­совых масштабах освоен индустриализм, да и то не на всей территории бывшего СССР, как логика мирового развития втягивает Россию в по­стиндустриализм, то есть тут опять-таки логика догоняющего развития, а значит, разрыв между типом личности и диктуемыми задачами — со­циальными и культурными — воспроизводится.

Учитывая этот зазор, даже раскол между культурным и соци­альным, я бы рискнула считать, что у нас могла бы быть создана неко­торая «социология расколотого общества», отличающаяся от парсон-совской прежде всего тем, что неустойчивость, даже катастрофизм для нас, к сожалению, реальная проблема. Теория должна искать ростки устойчивости и место дезорганизации в России.

В. Чеснокова. Когда говорят о теории Парсонса, что она ориен­тирована, например, на устойчивость или что в ней не предусмотрен катастрофизм, то я как-то не понимаю, о какой теории Парсонса идет речь. Он действительно не создает теории социальных катастроф, но он и не создает теории социальной устойчивости. Он работает над те­орией общества. В современном смысле этого слова. В современном — это значит: он не рисует картины того или иного общества. У него есть работы, в которых анализируется эмпирический материал некоторых американских исследований, и там он действительно прослеживает действие социальных механизмов в американском обществе. Это преж­де всего статьи о стратификации, а также некоторые статьи в сборни­ке о социальных структурах. Но в этих случаях он сам везде подчерки­вает, что описывает именно американское общество, — и ни на какое обобщение в общетеоретическом масштабе не претендует.

Собственно, его теория общего уровня — это набор категорий, которые описывают взаимосвязь и взаимодействие различных частей общества, различных элементов его обобщенной структуры. Эти взаи­модействия могут складываться тем или иным образом, могут поддер-ивать общество, а могут его разрушать, то есть вести к катастрофе. Естественно, что любой теоретик, как мне кажется, в первую оче-Дь анализирует те взаимодействия (то есть социальные механизмы), торые препятствуют распаду общества, вновь и вновь воссоздают

его элементы, вытаскивают общество из хаоса. Это просто практичег ки очень важно. Хотя можно поставить себе и другую задачу: просле дить, какие именно сочетания и взаимодействия элементов неэффе тивны для решения такой задачи или даже вносят в структуру какие-т влияния, способствующие кризису системы. Но и в том и в другом cav чае мы работаем ведь с тем же самым набором категорий. Вот они-то и есть то, что можно по праву называть «теорией Парсонса».

Хотя это не изобретение исключительно только Парсонса. Над этим набором трудилась вся мировая социология, начиная от Конта и Спенсера, а может, и раньше, когда социология была еще «погруже­на» в философию (уже тогда Гельвеции создавал, например, свою тео­рию интереса, — концепцию чисто социологическую). Парсонс берет основной ряд этих категорий от Вебера, Дюркгейма и Парето и сам показывает этот процесс отбора в своей работе «Структура социаль­ного действия». А в свою очередь эти социологи также опирались на работы предшественников.

Работая идеальными типами, социологи — предшественники Пар­сонса — «очищали» одну категорию за другой. И Парсонс унаследо­вал от них этот основной набор, добавив в него свои переменные для анализа ценностных ориентации. Отличие его теоретической работы от работы его предшественников заключается в том, что сам он пре­красно понимал, что работает не с «представлениями об обществе», а с аналитическим инструментом, пригодным для измерения тех или иных параметров в принципе любого конкретного общества.

Если мы теперь скажем, что нам этот аналитический инструмент не подходит, поскольку наше общество совсем особое, то мы тем са­мым не только утверждаем различие нашего и американского обще­ства, мы по существу ставим свое общество за пределы всех европейс­ких обществ. Я не хочу сказать, что меня сильно огорчил бы факт, что мы оказываемся неевропейским обществом, как-то я не рассматриваю принадлежность к этой экумене как огромную честь. Просто мне ка­жется, даже на уровне чистой интуиции, что мы все-таки европейское общество ■— и никуда нам от этого не деться.

Изучать свое общество, безусловно, необходимо —■ это жизнен­но важно и часто имеет первоочередное значение. И нужно создавать о нем представление, строить эмпирические обобщения все более вы­сокого уровня. Мы должны трудиться над этой картиной. Но, мне ка­жется, ее нельзя называть социологической теорией, ни национальной, ни какой-то еще. В современном понимании это не теория. Теория это набор аналитических категорий, с помощью которых эти обобще­ния и представления строятся, с помощью которых общества сравни­ваются друг с другом и общество — само с собой в ретроспективе, с помощью которых, наконец, и находятся эти различия, о которых мы говорим, что это своеобразие нашего общества.

Но даже когда мы построим это представление о собственном обществе, его особенностях, дисфункциях и прочем, мне кажется, мь

те не станем национальной школой в мировой социологии. А когда
станем? Я думаю, когда сумеем выделить, «очистить» (то есть отреф-
лексировать, определить) и внести в этот созданный мировой социо­
логией набор новую категорию или даже категории. Для этого нужно
хорошо владеть всем набором в целом, быть в этой общей теории, как
дома, то есть принадлежать к мировой социологии. Национальная
школа — это часть, структурный элемент мировой социологии. Я не
против определенной доли национализма даже и в науке. Я сама наци­
оналистка. Но нельзя терять из вида перспективу. Как национальная
школа мы должны войти в мировую социологию с собственным стату­
сом. Национализм, замкнувшийся в своих границах, в данной облас­
ти в науке — мне кажется жалким и бесперспективным.

Но это такое несколько эмоциональное отступление. Давайте продолжим наш разбор причин взлета и падения интереса к Парсонсу в России.

О. Генисаретский. Я бы сказал, что активный интерес к Парсонсу в 60-х годах объясняется тем, что, во-первых, это было время, когда вставал на ноги у нас системный подход. И это все, в общем, ощуща­лось как альтернатива диалектическому, историческому материализ­му... Вообще такая сциентистская идеология того времени, в отличие от той критичности, которая сейчас существует по отношению к на­уке, — она имела нетоталитарный, по тем временам даже какой-то ос­вободительный смысл. Я писал где-то, что тогда была такая страте­гия — «бежать впереди паровоза», то есть выдвигать все новые темы, новые сложные вещи, такие, как кибернетика, семиотика, логика. И вот — системный подход тоже. Все это вводилось — и тут, так сказать, мы получали какую-то фору. Это было время, когда довольно-таки мно­го свободы существовало. На корню все не убили, не убивали. Уже и еще. И поэтому, вводя все эти новшества, мы на какое-то время полу­чали фору. Потом это начинало перемалываться. Правда, еще нужно было обязательно писать, как это все связано с научным коммуниз­мом. А семиотики наши ну уж такой класс приобрели, что оставались вовсе недосягаемы, то есть понять их было фактически невозможно. Что касается того же системного подхода или социологии, тут ново­введения довольно быстро переосваивались: пять лет — и появлялась социология труда и социология там еще чего-то. Такие вот вещи были. Вот это и был, я думаю, один из мотивов интереса к Парсонсу — то, что это очень развитая в категориальном, терминологическом своем аппарате методология системного исследования...

Ну и второй мотив — тоже типологический, как и первый. Ак­тивно тогда обсуждалась проблематика теории деятельности в разных ее вариантах, а у Парсонса были понятие и очень развитая концепция социального действия, мотивов и действия вообще. Поэтому он под­ходил и по этому второму основанию.

И, в-третьих, как я уже сказал, существовала потребность в тео­ретической работе другого класса, чем та, которая была принята у

нас — в психологии, в истмате, да и вообще в общественных науках По уровню размышлений, сложности и интересности конструкции

Парсонс уже был недосягаем по тем временам. Ну и так получилось

а это очень много значит всегда в судьбе какого-то движения, и в соци­ологии в том числе — что это было первое знакомство с чем-то. Запад­ная теоретическая мысль в развитой форме вошла в наш научный об­щественный оборот через Парсонса, под его именем. Почему так получилось, то есть как это инициировалось, это менее известно, но я думаю, что это не имеет особого значения, просто есть такой факт что вот это состоялось. И действительно: и читали, и переводили, и пытались работать с этим материалом.

Б. Юдин. Я бы присоединился к этой точке зрения. Мне кажется, социология у нас только начинала развиваться после стольких лет зап­рета, и было вполне естественно прежде всего обратиться к Западу и узнать, что там произошло и происходит в социологии. А там в это вре­мя Парсонса, может быть, уже более критиковали, чем поддерживали, но тем не менее он казался единственным или одним из немногих круп­ных ученых, которые работали на уровне общей теории. У нас уже была задана общая теория, но было интересно посмотреть, есть ли другая.

Сейчас все больше работают в различных областях с такими мо­делями, как case-studies, и как-то локально работают, но все же без общей схемы, которая дает какие-то ориентиры, не обойтись. В каче­стве такого ориентира у нас долго была марксовская схема. Парсон-совская же схема является более проработанной. Одно время казалось, что после гонений на социологию ее основательно погребли, а с дру­гой стороны, она как бы вышла из моды — так считалось в начале 70-х годов. Социология вроде бы была неким элементом моды, а потом все это быстро устарело и перестало работать. Тем не менее я могу со­слаться на свой опыт: выяснилось, что все-таки теория Парсонса ока­залась жизнеспособным аппаратом.

А. Хараш. Да. Этот интерес мог быть вызван просто голодом на социологические трактаты, знания и так далее. Но, безусловно, боль­шое значение имел эффект запретного плода: социология была у нас запрещена, потому что был истмат — единая, для всех обязательная концепция. Я все-таки еще раз скажу об обязательности концепции у нас. Вообще в советской науке была такая основополагающая идея обязательных наук, обязательных теоретических построений. Ну, на­верное, все началось с марксизма. Марксизм был обязательной нау­кой для всех. А дальше эта идея пошла по всем остальным наукам, вклю­чая естественные.

Вот самый близкий мне пример из области психологии, харак­тернейший пример, когда маститый академик возмущенно высказывал­ся с высокой трибуны на одной из конференций, да не на одной, а на всех это говорил, мол, как это так, в советской психологии до сих пор нет единой теории личности. Какой ужас! Нет единой теории, с кото­рой, иначе говоря, мы все были бы согласны, которая была бы обяза-

льна для всех. То есть аксиома, которая лежала в основе этого заяв-ения, такова: должна быть обязательная теория. Если не будет обя-тельной теории, будет анархия в науке. Недопустим никакой плюра-мзм. Понимаете? Но кто должен построить эту единую теорию? Р ественно — этот ученый. Что он и сделал. Причем обставлено все эхо было очень помпезно. Он пригласил на заседание в Институт пси­хологии много народу. Он и его коллеги по очереди выступали, рас­сказывали об этой теории. И ему, видимо, казалось, что он эту единую и обязательную для всех концепцию тем самым учредил. Как будто можно учредить идею, какой-то взгляд на вещи. Но была такая пред­посылка.

И, конечно, активный интерес к Парсонсу диктовался во многом тем, что это была не обязательная концепция для советского ученого. Более того — совсем не обязательная. С другой стороны, конечно же, фактор голода тоже сыграл свою роль. Но эти факторы настолько сли­ты здесь воедино, что трудно сказать, что первично, а что вторично. Хотя мне кажется — по интонации, по стилистической, эмоциональ­ной окраске, — что все-таки на первом месте был фактор запретности. Развивалось это просто как сопротивление среде. Суд над Левадой осо­бенно этому способствовал... Ну представляете, когда академик этот, Глезерман, кажется, очень близкий к кругам КГБ и ко всему остально­му истеблишменту, выступает на ученом разбирательстве и заявляет: об этом мы поговорим в другом месте. Я не помню, по какому поводу, но такие высказывания фигурировали. Был такой Юра Любашевский, который работал тогда в лаборатории социологических исследований (он сейчас стал известен как основатель Дягилев-центра), вот этот Юра Любашевский выразился так: ну, теперь уже пора говорить «гражда­нин Левада». Это все очень просто было и вполне могло быть. Да, за это сажали.

— За Парсонса?

А. Хараш. Да, за Парсонса. За что угодно могли посадить, если оно не укладывалось в обязательную для всех концепцию. Так что этот интерес был все-таки политическим интересом, во многом — в очень хорошем и необходимом смысле — политическим.

— Но негативные стороны тоже, наверное, в этом были?

А. Хараш. Конечно. Потому что тогда само содержание как-то невольно теряет окраску, свои цвета, цветовую гамму, оно обедняет­ся. Это неизбежная потеря. Люди начинают больше внимания уделять криминалу, который содержится в самом занятии, переживанию: «Ах, если бы это было еще и грешно!» То есть греховность создает для всего неповторимую окраску. Но я не смеюсь над этим, наоборот, я считаю, что это нужно. Понимаете, тогда начиналась та революция, которая потом победила уже в пору перестройки. Она шла. И в это, в общем-

°, каждый внес свой маленький-маленький вклад. Ну и пробили в итоге, итоге люди, которые так активно, эмоционально интересовались нео-

язательными концепциями, у которых протест выражался в таких вот

очень простых вещах, — они капля по капле и продолбили огромную дыру во всей этой системе.

И. Гришаев. Тогда же в социологию пришли люди самых разных

профессий. Генисаретский — ядерный физик, кибернетик. Я тоже

физик. И таких примеров множество. Лефевр, скажем, математик за­канчивал мехмат. Сплошь и рядом из самых разных сфер приходили люди, социологов как таковых ведь никто не готовил. А ведь это пред­полагало, по-видимому, какой-то искренний интерес, энтузиазм. И было огромное стремление к самообразованию. Везде, не только в Новосибирске. Все переводили. Кто что переводил. Я помню, кому что в руки попало, тот то и переводил. Лично я перевел тогда из одного сборника что-то по теориям личности и у вас в Новосибирске, помнишь делал доклад. А это занятие, которое помогает усвоению материала это совсем не то, что просто взять книгу и прочитать. Изучать посред­ством перевода — гораздо основательнее. И еще дело, видимо, в том, что определенному кругу людей трудно было себе и применение ка­кое-то найти. Чтобы обследовать что-то, надо было разрешение спра­шивать у обкома, райкома, надо было проходить цензуру и все такое. Ну и серьезные исследования действительно трудно было провести, практически невозможно даже.

— Да ведь и материальной базы не было.

И. Гришаев. И материальной базы не было, естественно, для это­го. По крайней мере она была значительно хуже, чем сейчас. Никакого сравнения тут быть не может. Поэтому, наверное, все это и подталки­вало в данную сферу, в сферу переводов.

— Подталкивало переводить? Или в теоретическую?

И. Гришаев. Переводить, осмысливать, теоретически работать без надежды на то, что удастся все это использовать непосредственно.

— Я помню, это была такая престижная даже сфера.

И. Гришаев. Престижная. А платой за перевод был другой пере­вод. Я не помню, чтобы деньги за это платили. Вообще не платили. Рань­ше 120 рублей получаешь — и сиди занимайся любимым занятием за эти 120 рублей. А сейчас уже, так сказать, и внешняя среда заставляет как-то включаться в конкуренцию с другими, может быть, в ненужную иногда конкуренцию. Но это другой вопрос.

Потом все же изменился, между прочим, характер работы. Яне знаю, может быть, и раньше так было местами. Но сейчас видно, что ученые стали в массе другими. Я не хочу сказать, что от этого есть уже большой практический эффект, но по крайней мере есть такая форма, как бы риту­ал: сейчас, когда принимаются какие-то решения, везде требуются про­граммы и все управленческие структуры привлекают специалистов. Дру­гое дело, что потом их советам не следуют. Может быть, и привлекают не тех специалистов. Но на кого из социологов ни посмотришь, они все вклю­чены в эту деятельность. Ни одного человека нет, чтобы он был вне этой сферы. А раньше, когда были отторгнуты социологи от этой деятельнос­ти просто больше свободного времени для самообразования, для само-

удовлетворения. Ну и потом с приятными людьми приятно пообщаться. А это была одна из немногих, может быть, форм такого общения.

_ Правильно, Игорь, ты добавляешь. Раз мы социологи, то дол­
жны учитывать и такие социальные причины. Леонид Александрович,
вы ведь тоже очень много переводили Парсонса и работали с ним. Ка­
кова ваша экспертная оценка?

Л. Седов. Я считаю, что это наиболее удачная, до сих не превзой­денная попытка, не только попытка, а уже и что-то сделанное в плане синтезирования социальных знаний, и не только социальных знаний, а вообще знаний о человеке, приведение наработанного в разных шко­лах, в разных областях гуманитарного знания к некоему общему зна­менателю, выстраивание всех этих достижений в отдельных областях и в разных школах в нечто единое. И способность парсонсовской кон­цепции вобрать в себя эти вещи, по-моему, уникальна и представляет собой главное, что в ней есть. Мы наблюдали, следя за развитием пар-сонсовских идей, как действительно вбирались туда и семиотические идеи, и из последних достижений психологии, даже философии. Вби­рались, встраивались в эту единую глобальную систему. С этим удобно работать как с такой, как он сам называл это, когнитивной картой, как с некой схемой, дающей возможность ориентироваться в широчайших пластах гуманитарного знания.

Что касается непосредственно теоретических разработок, когда уже формулируется закон или какое-то соотношение, это у Парсонса можно найти достаточно редко. Но он так и относился к своей работе: говорил, что это вообще и не теория, а вот такая система координат. В последней его книге, — я ее читал, и даже, по-моему, о ней писал как раз в инионовском сборнике, — он там уже, пользуясь своей схемой вот этой, с подсистемами, достроил свою модель до включения в нее физического мира и потустороннего мира. То есть мир человека в ней уже тоже занял место подсистемы в системе внечеловеческих миров — физического, биологического, трансцендентного. И очень интересно все это. И опять-таки можно увидеть, как очень сложно, очень фор­мально, но работают все его переменные.

— Было такое ощущение, что произошел некоторый упадок ин­тереса к Парсонсу в 70-е годы в нашей стране. Чем он был вызван?

Л. Седов. У нас в стране вообще-то широкого интереса к Парсон­су особенно и не удалось создать. Он остался фигурой для посвящен­ных, если угодно. И объясняется это отчасти тем, что наш коллектив оказался не столь способным в пропагандистском отношении, если сравнивать, скажем, с семиотической школой, которая оперировала идеями Леви-Строса, и Леви-Строс получил большее распространение, ■это, видимо, потому, что идеи Леви-Строса распространились в фило­логических кругах, а филологическая наука как-то имела больше воз­можностей для свободного существования, нежели наука социальная. иа социальную науку больше запретов было. Публиковаться было Руднее. И семинар наш был ошельмован. В лингвистике были свои го-

нения, конечно, на семиотику — тоже. Но, в общем, здесь сравнение не в пользу социологов, бесспорно.

И вторая причина — это, конечно, трудность самого Парсонса непривычность этих воззрений здесь. Они сильно наталкивались даже в нас самих на ту марксистскую закалку, которая с Парсонсом трудно совмещается. И трудность его перевода. Перевод Парсонса требует как мне кажется, очень тщательной работы, ухода от буквализма, мо­жет быть, даже нахождения каких-то совсем других терминов подчас тщательного комментария, поскольку его схемы опираются на огром­ный круг других, опять-таки малоизвестных здесь социологических и культурологических концепций. Поэтому нужно комментировать, от­куда что берется. Его истоки — ив Парето, который тоже у нас неиз­вестен, его истоки — ив экономической науке западной, даже есть истоки фрейдистские. Фрейд здесь тоже был мало известен.

Короче говоря, наверно, начинать с Парсонса было даже немнож­ко и нелогично, надо было и предшественников тоже здесь перевести и внедрить. Вот этим все и объясняется, потому что заимствования, которые происходят в России, они часто верхушечные. Вот Парсонс — он не верхушка, он вершина, а подножие, как говорится, здесь не осво­ено. А не пройдя подножия, не достигнешь вершины.

— Складывалось ощущение, что даже те вещи, которые мы пере­
водили, все-таки не были востребованы научным миром нашим...

Л. Седов. Да, конечно. Его схема оказалась достаточно эзотерич-ной, и не было широкой пропаганды его воззрений. И просто сами труд­ности, связанные с переводом... Все это обусловило достаточно малое распространение его у нас. И я могу рискнуть сказать, что имя Пар­сонса у нас в стране известно гораздо меньшему кругу, чем имя того же Леви-Строса или Макса Вебера.

— Макса Вебера — я согласна, а Леви-Строса — у меня как-то
нет такого ощущения, что он достаточно широко известен...

Л. Седов. Ну не знаю, мне так кажется... Я всегда даже с некото­рой ревностью относился к тому, что в кругу филологов все этим Леви-Стросом бредят, а о Парсонсе даже не знают.

И. Генисаретский. И вот еще один из мотивов понижения интере­са... Даже это не было по существу понижением интереса — просто вслед за этим стали входить в оборот Вебер, Дюркгейм. Опять-таки тоже постольку поскольку, это все как бы «история назад»: Парсонс сам указывал источники — свои интеллектуальные источники. И не только в нем дело. Стал входить в оборот вообще более широкий круг материалов. Ну а во-вторых, конечно же, мало кому было понятно, как вообще социологическую теорию, построенную на этих основани­ях, с одной стороны, куда-то применить, а с другой — развивать. По­тому что особенно молодежи, которая начинала писать диссертации, нужно было делать практические шаги. Тогда не было такого пафоса: сначала заняться историей социологии или историей социологической теории от какого-то рубежа. Хотя бы от начала века.

И. Гришаев. Это, может быть, даже не падение интереса, а изме-ение жизни вообще. Потому что люди, которые в какой-то мере ов-адели всем этим материалом за счет своего личного труда, за счет сво­его участия в переводах и чтения, вынуждены были уйти из институтов и из сферы преподавания даже. В результате разгона ИКСИ...

Г. Беляева. Разгоняли-то только, собственно, Леваду...

И. Гришаев. Нет, там очень много ушло. Грушин ушел.

Л. Седов. Ольшанский ушел. Группа Лапина ушла, Шубкин.

В. Чеснокова. Очень много ушло. Может быть, можно говорить, что разогнали только ИКСИ, но ИКСИ разогнали крепко...

А. Здравомыслов. Произошло общее изменение политической ситуации, которая повлияла и на развитие социологии. Во-первых, свя­зи с зарубежными учеными перестали поощряться. Это был новый ви­ток «холодной войны». Во-вторых, непосредственно после чехосло­вацких событий произошла очень сильная кадровая перестройка — и вообще, и собственно в социологической области. Только что возник­ший институт был подвергнут кадровой проработке, определенной чистке, кто-то уехал, кто-то отстранен был и так далее. На ситуацию в социологии, которая еще не окрепла, действовали прежде всего по­литические причины. Но они преломлялись и в теоретическом плане. В том плане, что, дескать, незачем заниматься социологической теорией, достаточно прикладных исследований, чисто информативных и инфор­мационных, которые бы давали партийным органам, государственным инстанциям социологическую информацию в управленческих целях.

— Кто был проводником это комплекса идей: управленческий
аппарат или среди социологов эта точка зрения тоже существовала?

А. Здравомыслов. Это уже другой вопрос, он более широкий, каса­ется вот этого переломного момента в истории советской социологии.

— Нельзя ли о нем чуть подробнее, о переломном моменте?

А. Здравомыслов. Подробнее... Я бы не хотел особенно уклонять­ся от нашей темы. Может быть, по этому поводу мы можем еще раз встретиться. Но, главное, произошло следующее. Сам Институт соци­ологии, как центральное звено, был подвергнут реорганизации. Он не был закрыт, но руководство его изменилось. Был смещен директор института академик Румянцев. Весьма большие проблемы возникли у двух его заместителей, Федора Михайловича Бурлацкого и Геннадия Васильевича Осипова. Хотя они между собой конфликтовали, но вме­сте с тем они образовывали дваирыла в этом институте. В результате преобразований Бурлацкий был тоже удален из института вместе со своей политологической группой, в которую входили Карпинский и еще несколько человек. Какое-то время Осипов находился в весьма под­вешенном, неопределенном состоянии, это довольно долго продолжа­лось, чуть ли не с полгода, может быть, даже год. В то же время нача­лось вытеснение всех ведущих кадров. Вместо Румянцева пришел "уткевич Михаил Николаевич. Он опирался уже на своих людей, ко­торых он поставил в стенгазету, в партбюро, куда-то еще. Началась 26 Т. Париже

кампания выдавливания всего того, что было связано с теорией, с ме­тодологией.

Левада был здесь первым. Сначала у него было персональное дело, связанное то ли с неуплатой членских взносов, то ли еще с чем-то. Короче говоря, ему предложили уйти, и он ушел в ЦЭМИ старшим на­учным сотрудником. Шубкин был против того, чтобы увольняли Лева­ду, значит он был следующим. Дальше, Лапин был против того, чтобы увольняли Шубкина, значит Лапина тоже вытеснили из института и дали ему какой-то участок в Институте системного анализа, и так да­лее. До меня еще очередь не дошла, но я сам ушел. Грушин — то же самое. Его работы не публиковались.

Были очень резкие сцены, баталии. Все эти люди, особенно Бо­рис Андреевич Грушин, выступали против курса Руткевича. Грушин выступал персонально против нового директора на партийных собра­ниях. Естественно, что его тоже оттесняли, хотя, правда, не могли уст­ранить или уничтожить полностью, потому что он опирался на доволь­но сильную поддержку, не совсем официальную, отдела пропаганды ЦК КПСС, идеологического отдела. А вот эта вся линия осуществля­лась под эгидой отдела науки.

То есть не так все просто, что вот одна только линия была, и одна возможность, и тоталитарная система зажимала, и так далее. В самой структуре власти были разные нюансы, но прерогатива управления общественными науками, конечно, была сосредоточена в отделе на­уки ЦК КПСС. И Руткевич был человеком, который назначен или по­ставлен на эту должность и должен проводить линию, которая сфор­мировалась в этом отделе и получила уже одобрение на более высоком уровне. Все это проходило под эгидой Сергея Павловича Трапезнико­ва, хотя кто там вмешивался конкретно в конкретные акции, это очень сложно определить. Непосредственно таким стимулятором был Рут­кевич. Директор есть тот человек, который проводит конкретную по­литику.

В. Чеснокова. Действительно, все было неоднозначно. Насколь­ко я в курсе, существовал план удаления особенно неугодных лиц и запугивания, приведения в состояние покорности остальных. Но эти остальные начали принимать самостоятельные решения, и вместо того чтобы смиряться «под крепкой рукой» руководства, стали покидать институт уже по собственному почину. Например, я знаю, в частности от самих лапинцев, что первоначально не было намерения увольнять Лапина и вообще всю эту группу: предложили уволиться двум стар­шим сотрудникам — Пригожеву и Коржевой. Но группа взбунтова­лась и заявила официально: либо все остаемся, либо все вместе ухо­дим. Их уходу препятствовали. Причем не на уровне института, но явно по его инициативе. Стоило Лапину договориться о работе в каком-то другом месте, как немедленно туда следовал звонок «сверху» и дого­воренность расстраивалась. Пока он, как рассказывала Нина Федоров­на Наумова, не собрал группу и строго не заявил: «Происходит посто-

Date: 2016-05-14; view: 334; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию