Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Три круга Дантова ада 3 page
- Оставьте меня здесь, я немного отдохну и догоню вас... – просил своих земляков несчастный затухающим голосом и опускался прямо в снег. -Идите, я вас догоню... Возиться было некогда, сопровождающий подгонял и каждый торопился, чтобы до рассвета добраться до делянки, успеть выполнить дневную норму - восемь фестметров на человека - и до полуночи вернуться назад. "Без выполненной нормы из леса - ни на шаг!" Таким было железное требование начальника. - Умри, но норму дай! - звучало оно в лагере. И давали - ценой жизни. На обратном пути надо было еще захватить окоченевшего, покрытого снегом солагерника, да помочь двигаться тем, кого вконец оставили силы. - На санях в то место не добраться было, - грустно рассказывал Яков Павлович, - а в лагерь можно было вернуться только в "полном составе". Живыми или мертвыми - неважно. Главное, чтобы "все" вернулись. Часами, бывало, стояли мы перед воротами в ночной темноте. Уставшие, голодные, до костей промерзшие с дороги. Просили, умоляли впустить. Нет, нельзя, ищите недостающих! Вот и тащили на себе полумертвых и покойников. В этой связи мне вспомнился рассказ Эльзы Яковлевны Комник, проживающей в эстонской Валге. Будучи в трудармии на лесоразработках в Свердловской области слышала она о том, как расправлялись с теми мужчинами из немцев, которые не могли выполнить норму. Летом в соседнем лагере одного связали по рукам и ногам и раздетого оставили на ночь в лесу на расправу комарам. Распухшего до неузнаваемости, в ссадинах и кровоподтеках на лице и теле от безуспешного катания по траве, его нашли, забившегося в кусты, где он пытался найти спасение от несметного числа бурых лесных кровопийцев. Смерти никакого удивления и переполоха в лагере не вызывали. Они стали обыденностью. Не более того. Умирали десятками, сотнями, тысячами. Зимой покойников свозили к берегу реки, а весною вместе с заготовленными для сплава бревнами сбрасывали в речной поток, который уносил их вниз по течению. Об этом рассказывали не только бывшие "трудмобилизованные", но и дети, и внуки тех, кого нет уже в живых. Слушал я их и думал: нет, не о "случайностях" идет здесь речь. Сотни тысяч немцев умерло голодной смертью в лагерях НКВД, но ни одной могилы, ни одного кладбища вы нигде не найдете. В большинстве случаев даже не укажут, где было место "братского", сотнями в одной яме, захоронения. На мой взгляд, это один из закономерных результатов того преступно-равнодушного отношения к человеку, которое внедрил в сознание нашего общества Сталин. Под "мудрым" руководством Великого Вождя мы напрочь забыли, что Человек - это величайшая из всех существующих ценностей. Не просто "живой организм", а неповторимая личность! Позабыли, что преднамеренное, насильственное уничтожение человека - тягчайшее из преступлений! Мы привыкли к бесчеловечности, и годы Великой Отечественной войны на фронте и в тылу закрепили эту привычку. Сегодня, оглядываясь назад, понимаешь, что не наша то вина, что иначе быть не могло. Индустриализация, чудовищная коллективизация, организованный голод, "обострение классовой борьбы" в годы ежовщины и позже, в годы бериевщины, войны, сопровождавшиеся борьбой с собственными народами... "Любой ценой!" взять высоту на поле боя, если даже половина "личного состава" (нелюдей!) останется на ее склонах. "Любой ценой!" построить железную дорогу или завод, когда эта цена могла бы быть минимальной, надо было только в два раза лучше кормить в два раза меньшее число людей... У народов мира во все времена с должным вниманием и заботой относятся к ушедшему из жизни человеку. Общечеловеческая мораль не допускает кощунственного отношения к покойнику как к обыкновенной, рядовой "вещи". Смерть - одно из священных таинств мира. Человек и после смерти своей остается ни с чем не сравнимой ценностью. Он продолжает жить в памяти потому, что был человеком! Не следовать этому важнейшему из принципов общечеловеческой морали, традициям народов кощунственно и преступно! А сколько на нашей памяти таких кощунств! Немцы-трудармейцы, без вины виноватые уже в том, что родились от немецких родителей, сбрасывались в ямы и реки, как мусор, в те страшные годы. Тысячи - тысячи! - павших на поле боя солдат наступавшей Советской Армии остались лежать непохороненными в брянских, смоленских лесах, в Северной Карелии и даже в Ленинградской области? Все это явления одного порядка, глубинные причины которых идут от извращенной сталинской "морали"... Сегодня люди, не знающие, к счастью, голода, спрашивают: неужели человек без еды умирает так скоро? Неужели в течение трех-четырех недель, получая 600 г хлеба в день, из цветущего, здорового он может превратиться в скелет? И даже умереть? Утверждаю: да, может! Если его заставить половину суток физически трудиться. Если к этому добавить зимний холод. Да еще моральный гнет, вызванный неслыханной несправедливостью. Достаточно один раз не поесть, и человек начинает меняться буквально на глазах. Это можно сравнить с костром: как только перестанешь подбрасывать в него дрова, он и гаснет. Так же угасает и человеческая жизнь. Люди в лагерях таяли, сгорали, как спички. От недавно еще веселых, здоровых мужчин и парней оставались только тени. Дольше всех держались те, у кого кое-что оставалось в сидорах, кто был потеплее одет и обут, кому полегче досталась работа. Коренные сибирские и казахстанские немцы были оснащены лучше депортированных. У них, к всеобщей зависти, водились изрядные куски толстого, в четыре пальца, белого, с розовыми прожилками сала, на ногах были плотно скатанные валенки и дубленые темные полушубки. Впрочем все это с первым "шмоном" перешло в руки охраны. Голод, холод и одиннадцать часов интенсивной работы под неизменным и вездесущим "давай-давай!", вдохновленным пинком сапога, неумолимо делали свое дело. Люди уже не могли выполнять норму и автоматически переводились на второй и первый котел - тот же "пустой" суп, но соответственно уже 600 г или 400 г хлеба. Что было началом конца. Полное изнеможение. Голод. Смерть. Первыми умирали самые рослые и сильные: мизерные нормы питания не могли обеспечить жизнедеятельность могучего организма. Они - как ломовая лошадь - работали и ели за двоих. Это соотношение было нарушено, и они уже не могли даже заработать себе третий котел, скатывались на второй, а затем и на роковые 400 г. На них было особенно страшно смотреть. Не поддающиеся худению части тела казались непропорционально большими по сравнению со всем остальным. Огромная худая голова на длинной, тонкой шее, узкие, как у ребенка, маленькие плечи и длинные-длинные ноги. Одежда висела на исхудавшем теле, как на деревянном каркасе чучела. Вся эта неестественная "конструкция" с трудом передвигалась, слегка раскачиваясь, готовая свалиться в голодном обмороке. За ними в первые же месяцы лагерной жизни ушли люди интеллигентного труда - учителя, музыканты, инженеры, научные работники, ценные специалисты. Их участь была особенно трагична. У этих людей не было рабочих специальностей, они ничего по-настоящему не умели делать из того, что от них требовалось. Их ставили на самые тяжелые работы, нередко умышленно, чтобы вдобавок ко всему еще поиздеваться над "фрицевскими белоручками". Мне приходилось видеть их за этой работой. В некогда элегантных пальто с шалевым воротником, в шляпах и совсем не зимней обуви стояли они с лопатами в руках, окружив тачку или носилки, переминаясь с ноги на ногу, не зная, с какого конца начать, ожидая, кто первым возьмется за ледяной лом, чтобы неумело тюкнуть им в мерзлую землю. Были в их числе и люди поумелее, но непривычка к физическому труду, неспособность быстро приноровиться к новой работе, к новому образу жизни привели к тому, что большинство из них даже при желании не могло выполнить рассчитанные на здорового и умелого работника производственные нормы. Они сразу сели на "смертный" паек. Так в первые же месяцы "трудовой армии" фактически предумышленно была вырублена почти вся немецкая интеллигенция - и та, которая выросла на местной народной почве немецкой автономии, и та, которая происходила от дворянских и разночинских отпрысков в обеих российских столицах. 600 г хлеба, второй котел - это было начало конца. Сначала с человека предательски сползали штаны, и он становился тонким и стройным, как в юности. С тела исчезало все, без чего организм еще может продлить свое существование - последние признаки жира, а затем и мышцы. Человек съедал самого себя, пока не оставались только истощенная кожа и кости. Но это еще не конец. Конец становится очевиден, когда наливается водою лицо, до блеска натягивается на нем бледная, без кровинки кожа, не по-человечески толстыми становятся ноги. Начало разложения белка. А главное - человека покидает желание бороться за жизнь и даже есть. Это уже не только не работник, но и не жилец. Если не убрать его вовремя из барака, то он умрет прямо на нарах. Возможны "злоупотребления" с принадлежащей ему пайкой хлеба. Поэтому их, смертников, помещали в специальные бараки, официально именуемые ОПП - "оздоровительно-профилактическими пунктами", а в лагерном наречии - "райскими воротами". Ясно куда - на тот свет, в рай. Пекло было здесь, в лагере. Может быть, кое-кому и удалось бы вернуться снова в бригаду (что иногда тоже случалось), если бы их не сажали на те же 600 г хлеба и "суп". С той лишь разницей, что этот кусочек делили на маленькие части и вручали три раза в день. Яков Христианович Раль, одно время работавший на хлеборезке 7-го стройотряда Бакалстроя, вспоминал, как непросто было сделать 600 паек (по числу "доходяг"), чтобы тонкие ломтики не распались или не остались на лезвии ножа. Приходилось каждый раз мочить нож в воде иначе не отрезать было тонкий кусочек от глинистой, рыхлой булки. Запущенный сверху лагерный конвейер смерти работал безостановочно, переправляя в мир иной все новые сотни и тысячи жертв. На моих глазах увядал бывший, говорили, главный инженер Сталинского металлургического завода. Он выделялся в толпе - высокий, стройный, лет пятидесяти мужчина с аристократическим профилем, носивший очки в массивной роговой оправе. Я приметил его еще в вагоне по дороге из Акмолинска. Он стеснительно держался в стороне, страшно мерз и голодал. Видимо, не смог запастись в дорогу достаточным запасом продуктов и стыдился, когда его приглашали к общему тогда еще столу. Голод, хотя и с трудом, но все-таки брал верх над его привычками и воспитанием. Так же молча, не ожидая подмоги, копал он и грузил глину в вагонетки, которые я с напарником откатывал к карьерному подъемнику. Силы все больше покидали его, все чаще останавливался он, опираясь о сырую, холодную стену забоя. Садиться во время работы не дозволялось. Через некоторое время он исчез из карьера. Последний раз я видел его в лагере поникшим, жалким, страшно исхудавшим, тяжело передвигавшим толстые, опухшие ноги. От прежнего лица остался только аристократический нос и очки. Не дожил он, видимо, даже до весны того злополучного 1942 года. В поисках спасения еще недавно совсем здоровые и сильные мужчины обращались в лагерную медсанчасть. Подобно тому, как некогда единственным убежищем для гонимых и страждущих были церковные храмы, так в лагере была медсанчасть. Но по неписанным лагерным законам для освобождения от работы бралось во внимание только одно - высокая температура. Истощение, признаки голодных болезней - цинга и пеллагра - для этого не подходили. А на градуснике - естественно, было не выше, а ниже нормы: упадок сил... Слишком много таких было в стройотряде, чтобы освобождать от работы. Завод должен работать, давать кирпич. "Любой ценой!" Теперь, много лет спустя я спрашиваю себя: а что спасло тебя самого от голодной смерти, которая буквально витала над нами? Ставлю этот вопрос своим выжившим 65-летним сверстникам. "Жизнестойкость молодого организма, - думают многие из них. - Умерли не только здоровяки и интеллигенты, через ОПП ушли и те, кому было немногим за сорок". Я согласен с ними, но думаю, что свою роль сыграли также и вездесущие случайности, именуемые простым и ясным словом «везение». Мне повезло, что в феврале 1942 года попал я не на центральную стройку, где еще не было ни двора, ни кола, а на кирпичный завод, где от уголовников нам достались не только проволочное ограждение и вышки, но и готовые бараки - надежная крыша над головой. Да и завод как бы тяжело в нем ни работалось, это все-таки не земляные, не бетонные, не монтажные работы, и тем более не каменный карьер. Везло мне и на хороших людей. Хотя то же самое могут сказать и многие другие. Не знаю уж, как оно получилось, но сдружился я в бригаде, а потом и на нарах с железнодорожным инженером - строителем из Закавказья, человеком раза в два меня старше, Бюделем. Немецкой была у него только фамилия, от отца наследованная, который тоже только наполовину немцем был. Но этого оказалось достаточно, чтобы "мобилизовать" его в трудармию, а вернее - в концлагерь. Говорил он с сильнейшим грузинским акцентом и весь из себя походил на потомственного грузина: нос крючком, крупные выпуклые глаза, мясистые, сочные губы, привыкшие говорить только по-грузински. Даже несколько месяцев спустя, став полудоходягой, он продолжал живо жестикулировать, помогая руками выразить мысли. - Слушай, скажи мне, пожалуйста, зачем я здесь? Разве я виноват, что мой отец был немец? Нет, я еще раз напишу Сталину. Он мой земляк, он должен понять грузина! Мне нравились его эмоциональные тирады, выразительные, чисто грузинские жесты, и, склонный к заимствованию, я незаметно для себя стал подражать ему в разговоре. На этой почве мы и подружились. Относился он ко мне, как к сыну, покрикивал на меня и читал длинные наставления.Это был человек сильнейшей воли и внутренней дисциплины. Суп он ел обязательно ложкой, хотя его можно было просто пить. Ел размеренно, не спеша, смакуя каждую ложку и кладя в рот по маленькому ломтику хлеба. Пайку у него хватало воли разделить на три части и не съесть "досрочно". Котелок солидного размера, кусочек хлеба он располагал на носовом платочке, который специально носил с собою. Словом, не к месту аккуратный, воспитанный был человек, чем, надо сказать, нередко вызывал улыбки у моих деревенских соплеменников. Мы вместе работали в глиняном карьере. "Нужны" были знания не ниже инженерных для того, чтобы наращивать рельсы на подкатных путях к забоям. Правда, путейцами мы только числились. Стоило нам присесть после окончания очередного ремонта, как нас тут же отправляли на какой-нибудь новый "прорыв": погрузку глины или откатку груженных вагонеток. Время шло, и я видел, как постепенно стали блекнуть и отекать его щеки, потух огонек в глазах. В вешалку для одежды превратилось костлявое тело, а голова, одетая в неизменную буденовку, еле держалась на отощавшей шее. Все больше и больше становился он похожим на лагерного доходягу: стриженная костлявая голова, необычайно большие оттопыренные уши, тонкая шея, сплюснутое от худобы тело.На лице - ничего, кроме запавших глаз и большого костлявого носа. И это обтянуто синевато бледной, почти прозрачной кожей. Но ему дико и неожиданно повезло. Узнав, кто он по профессии, в сопровождении персонального конвоира отправили его в заводоуправление и поручили срочно спроектировать, а затем и подвести железнодорожный путь к строящемуся рядом со старым новому кирпичному заводу. Из барака он исчез, пообещав забрать меня в свою бригаду, как только построят дорогу. Так оно и вышло. Железнодорожная ветка строилась испытанными приемами "давай-давай" и "любой ценой". А когда она была готова, Бюдель вытребовал меня к себе для роли бригадира путейцев, благо еще в довоенное время я немного научился этому делу, подрабатывая летом на путевых ремонтных работах. Обычно смерть человека называют преждевременной случайностью, но в тех лагерных условиях все было наоборот: случайностью была сохраненная жизнь. Мы с Бюделем выжили оба. Благодаря случайности. Но все это случилось потом, весною злопамятного 1942 года. А до этого я промышлял еду, как только мог. Менял на пайку хлеба месячную норму махорки, которую нам исправно выдавали по "гуманному" лагерному уставу. Я не успел еще к тому времени стать курящим, но видел, как мучились без курева мужчины. Уж если дома они не смогли бросить курить, то в лагере - и подавно. Говорили, что курево помогало от тоски и даже голода, и ценилось очень дорого. На подпольном лагерном рынке спичечная коробка табака стоила 15 рублей. Иногда, помню, одна цигарка доходила до десяти. За "бычком" - недокуренной до конца самокруткой - заранее занимали очередь. Тяжело, конечно, было человеку расставаться с пайкой хлеба, но я давал за нее вполне божескую плату - целую пачку махорки. Поэтому и остановки за клиентами не было. Им курево помогало. Но оно и губило, так как драгоценную пайку хлеба приходилось отдавать несколько раз в месяц. А это ускоряло и так быстро наступающий конец. Я видел, с какой болью расставался человек с сокровенным кусочком хлеба, как дрожали его руки и какая глубокая тоска стояла в его глазах. Я брал положенное в рассрочку, хотя понимал, что теряю желанную возможность почувствовать сытость в желудке. Но что такое сытость, даже собственная, по сравнению с тем голодным взглядом… Ночью, после поверки и отбоя вместе с десятками других голодных стоял я у кухни, надеясь попасть туда для мытья котлов, в которых можно было найти кое-какие остатки еды. Все внимание было устремлено на входную дверь, и как только она открывалась, мы бросались в надежде попасть в пахнущую едой кухню. Иногда везло. Думаю, потому, что выделялся высоким ростом и особой худобой. Возможно жалость вызывал мой совсем еще юный возраст: мне только-только минуло восемнадцать. Несколько раз таким же способом я попадал даже в святая святых голодного лагеря - хлеборезку. Туда проникнуть - было все равно, что верблюду пролезть через игольное ушко. Если на кухню брали несколько человек, то здесь больше одного не требовалось. И то - не каждый день. До сих пор не пойму, то ли от лени это делали повара и хлеборезы, то ли из жалости к погибающим людям. Тогда об этом не думали: для нас, счастливчиков, это было великим благодеянием! С хлеборезкой в первый раз мне просто повезло, а потом мне сказали: - Приходи и завтра, будешь помогать! Видимо, заметили, что боязно и стыдно мне было съесть слишком много хлеба. Да и не резал я его, а пришпиливал деревянными палочками довески. А за лишним кусочком для еды надо было дотянуться до стола. Я боялся: вдруг пристыдят, да еще и выгонят вдобавок. А так, если есть понемногу, то, глядишь, подольше можно будет задержаться, рассуждал я. Мой расчет оказался верным лишь отчасти. - Хороший ты парень, но не один такой голодный! - через несколько А еще был у меня довольно приличный вельветовый черный пиджак. Его, как самое большое богатство, вместе со светлосиним ватным одеялом дала мне в неведомую дорогу мать. Не ошиблась она: и то и другое сослужило мне верную, спасительную службу. Предложил я пиджачок одному из служителей кухни. Клюнул, согласился взять. Дал мне полный котелок крупных головок от рыбы - кеты. Мало, конечно, дал, мог бы дать и больше. Ну, да бог с ним! Главное было продержаться, пока генацвале Бюдель к себе заберет. А с пиджака какой толк? - думал я про себя. Важно было теперь с наибольшей пользой употребить добычу. Чтобы ничего не пропало, все до капельки впрок пошло. Я видел, как это делают другие, да и сам, без них догадался бы: надо варить головы до тех пор, пока полностью не размягчаться кости. Побольше налить воды, пусть выкипает, тогда и навар и мясо будет отменными! И действительно, вышло целых три великолепных праздничных обеда! Ничего не осталось от голов, за исключением белых, твердых как камень, рыбьих глаз. Помню, ел и мысленно бесконечно благодарил мать и ту неизвестную женщину, которой пиджачок вместе с одеялом принадлежал. Случилось это в 1939 году. Спасалась она у нас от повальных арестов, которые проходили в немецких селах на юге Украины. Вполголоса рассказывала матери о том, что в их деревне Эбенфельд Старо-Кермечикского района одного за другим увезли сначала всех учителей семилетней немецкой школы (а детей стали учить по-украински), потом за одну ночь забрали всех мужчин немецкой национальности - сразу больше ста человек. С двух сторон села начинали облаву, всех с постелей подняли. Тихо, организованно. Будто кур в мешок покидали. Проснулись утром соседи - украинцы, а в домах рядом - одни только плачущие дети, да овдовевшие за одну ночь женщины. Лишь директор школы скрылся, заранее, видимо, узнав о предстоящих арестах. Наша гостья была его женой и пережидала у нас лихую годину. Потом исчезла куда-то, а вещи остались. Ждали, когда она появится вновь, но так и не дождались. Вот теперь пиджачок кормил меня... Помню, как мы, лагерные затворники, с нетерпением ждали весны и лета, связывая с ними возможность отогреться после бесконечной морозной зимы. С детской какой-то наивностью надеялись на то, что можно будет поживиться чем-то подножным, растительным. Все-таки лето же, не зима! Сотни голодных глаз постоянно шарили под ногами и по сторонам в поисках съестного. Все тщетно! Весна затягивалась, прошли апрель и май, но даже трава, как следует, не проросла. Да и что среди нее можно было найти? Даже наша маленькая бригада путейцев, работавшая за "зоной" под охраной конвоиров, не могла ничем воспользоваться. Нигде ничего не было, а к вольным нельзя было отойти, да и не с чем. Для обмена ни у кого ничего не осталось. Но еще больше боялись мы предстоящей зимы, которая для многих могла стать последней. Было ясно: еще одну такую зиму нам не пережить. А впереди ничего обнадеживающего не было. Никакого просвета. Питание становилось все хуже и хуже, отношение конвоя, лагерного персонала, вольнонаемных - грубее и жестче. Другого мы и не ждали: на огромных пространствах юга страны Красная Армия откатывалась к предгорьям Кавказа и к нижней Волге. Тревожно было за себя, за всех нас, за страну. Что будет со всеми? По всему видно было: наша судьба и дела на фронте слиты в один роковой клубок. Десятки тысяч человек буквально загнали в угол: колючая проволока и солдатские штыки наглухо отгородили нас от остального мира. Там не полагалась заработная плата, не дозволялось иметь деньги, получать переводы, дабы никто из нас не мог вступить в "преступные связи с вольнонаемными". Почта не принимала посылки. Даже письма мои приходили наполовину затушеванными цензурой: никто не должен был знать, что творило НКВД в своих "особых" лагерях. Как усталому, загнанному зверю нам оставили один лишь выход -медленную и верную гибель. Ее обеспечивал даже самый высокий третий котел, не говоря уж о втором и первом. Гарантией такого исхода была вся система физического и морального угнетения, созданного для "трудмобилизованных" немцев. Система травли, инквизиции, палачества. Время тянулось бесконечно долго и тягостно, ибо в сознании было связано с постоянным желанием есть. Его невозможно было превозмочь. Душа каждого орала, вопила, требовала еды. Еды, и еще раз еды!!! К осени 1942 года лагерь представлял собой тягостное зрелище, он вымер в переносном и вымирал в буквальном смысле слова. Над ним нависла гробовая тишина. Ни у кого уже не оставалось ни сил, ни желания даже говорить друг с другом. Если о чем и говорили, то о еде и только о еде. Воцарился кладбищенский, полный покой. Каждый новый день утверждал нас в беспощадной ясности: все надежды на изменение к лучшему бесполезны, положение безнадежно, впереди всех нас поджидает смерть. Покой этот нарушался лишь перезвоном часовых на вышках: дескать не сплю, верно служу Родине! Да окриками часовых: "Стой, кто идет!" при смене караула. Здоровые, сильные мужчины бдительно охраняли немцев. Не тех, конечно, что зверствовали на оккупированной советской земле. Те были пока недосягаемы. Охраняли нас, причисленных к врагам народа, поставленных вне закона и общества, отверженных советских немцев. Подталкивая штыками, вели они нас на Голгофу по приговору Понтия Пилата, что восседал во дворце Ирода Великого. Верно писал в своем отзыве на одну из телевизионных передач киргизской студии на немецком языке Траугот Кунц из села Сокулук, бывший узник Бакалстроя: "О какой трудармии вы говорите? Зачем обманываете людей? Это был такой же, как и у фашистов, концлагерь. Хотя в нем не было крематория, но было ОПП..." И я не могу с ним не согласиться. Правда, в лагерях Бакалстроя погибла только примерно одна треть людей, но моральные пытки были еще ужаснее, ибо исходили не от врагов, а от своей собственной власти. Жизнь наша была дешевле навоза. Она не стоила ровно ничего. Разве что клочка бумаги, стоимостью в одну копейку для составления акта. Но я сомневаюсь даже в этом. Думаю, вряд ли такой акт вообще составлялся. Единственный, кто за что-то отвечал, был дежурный по вахте. И то его волновали не люди, как таковые, а абстрактное "наличие". Ему полагалось лично убедиться, что вывозятся из "зоны", скажем, 100 трупов, а не 90, и все они действительно трупы. Для этого с них снимали одежду. Раздевали донага. Остальное его не касалось. И не касалось никого: слишком просто и легко нашу жизнь отнимали. Вряд ли за массовую гибель вверенных им трудмобилизованных ответственность - юридическую, административную или даже моральную - несли начальники стройотрядов. Или начальники строительства генералы Комаровский, а позже Раппопорт. Они партбилетами своими отвечали лишь за одно: своевременный ввод в эксплуатацию строящихся объектов. "Любой ценой". О людях речь не шла: они имели дело с "контингентом". Что касается Раппопорта, то у него, бывшего начальника строительства Беломоро-Балтийского канала, был большой опыт по части "рационального" использования подневольной "рабсилы". Думаю, не ошибусь в своем предположении, если скажу, что на Бакалстрое ставка с самого начала делалась на массовую гибель людей. Потому их и было завезено с избытком. Там, где мог справиться один физически крепкий человек, ставили двух голодных, которые через некоторое время от истощения умирали. Не беда: в запасе был еще и третий. Пока умерли трое, стройка продвинулась вперед. Какой ценой? Неважно. Не волновало их и полное отсутствие техники. До начала монтажных работ все делалось только вручную. Как сто и как тысячу лет назад: лопатой, ломом, киркой и тачкой. Ибо ничего не стоило так дешево, как жизнь "трудмобилизованного" немца. Репрессированного, заключенного за колючую проволоку и мощные лагерные ворота. В этом, а не только в трудностях того действительно сложного времени была причина всех причин. Невольно напрашивался вывод, что не только темпы строительства, но и "естественная убыль" людей были критериями, по которым оценивалась деятельность системы Бакалстроя НКВД СССР. По слухам, которые несмотря на строгую изоляцию и цензуру писем, все-таки проникали в стройотряд, в других лагерях Бакалстроя и других уральских городах людей погибало еще больше. С тревогой в голосе рассказывали, что в лагере Рудбакалстроя (и это подтвердили в недавней беседе бывший там Егор Егорович Штумф) в 1942 - начале 1943 года умирало ежедневно по 50-60 человек. В Тавде и Краснотурьинске, где находились немцы - мужчины, вывезенные еще летом 1941 года с Украины, Крыма и отчасти Кавказа, не осталось к этому времени трудоспособных вообще: одни скончались от голода, других «сактировали по болезни» и отправили к семьям на их новые, после депортации места жительства - в Сибирь и Казахстан (где после того, как они немного поправились, их снова вернули в "трудармию"). Приведу несколько примеров, которые позволяют хотя бы приблизи-тельно представить те поистине танталовы муки, которые испытали на себе несчастные люди, попавшие в двойной - физический и моральный - гнет, не зная за собой абсолютно никакой вины. Эммануил Герхардович Герцен, дошедший, как говорится, "до ручки" на кирпичном заводе в Потанино, был после расформирования 4-го строй-отряда переведен осенью 1942 года на центральную стройку, пополнив собой огромную армию "доходяг" 1-го стройотряда. А место немцев в Пота-нинском лагере заняли пленные румыны, Это были "первые ласточки" того "специфического контингента" на Бакалстрое. Позже, с весны 1943 года начали поступать и немецкие военнопленные. Еще позже – репатрииро-ванные советские солдаты и офицеры, побывавшие в немецком плену. Они заполнили катастрофически поредевшие ряды "трудомобилизованных" советских немцев. В 1-м стройотряде Эммануилу Герхардовичу сразу же повезло. Удалось ему как-то раздобыть самые настоящие картофельные очистки, и, чтобы они стали более съедобными, он положил их на плитку, в бараке. Но раздалась команда на вечернюю поверку, и все отправились на построение. А когда вернулись, в бараке стояла гарь. Очистки сгорели. Вдобавок Эммануила отправили на 20 суток в штрафную бригаду. К известному в лагере деспоту - бригадиру из бывших уголовников Киршу. Штрафной барак охранялся дополнительно и ночью никого не выпус-кали. Поэтому у выхода стояла бочка, содержимое которой должен был выносить спящий рядом с нею новичок. Это было и унизительно, так как сил у него оставалось с каждым днем все меньше: бригада считалась "слабосильной", работала по лагерному хозяйству и больше чем 600 г хлеба никто получать не мог. Date: 2016-02-19; view: 349; Нарушение авторских прав |