Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Град Божий 2 page





Действительно, в квартире две комнаты. Но Тильте не сказала, что площадь каждой из них сто квадратных метров. А если всё‑таки станет тесновато и захочется размяться, можно выйти на террасу, длиной во всю квартиру, с видом на порт и синее море.

Мебель в квартире выглядит так, будто на каждом предмете краснодеревщик поставил свою личную подпись, к тому же сделал он это вчера, потому что всё новёхонькое, а на стенах хозяева ещё не успели развесить картины.

Сначала у меня возникает желание спросить Тильте, кому же принадлежит эта квартира, но тут нависает чёрное облако подозрения: а что если эта квартира принадлежит какому‑нибудь поклоннику Тильте, а с поклонником, у которого такой вкус, всё может оказаться всерьёз. Это значит, что где‑нибудь через год Тильте обручится, выйдет замуж и уедет из дома. После этого не хватает только, чтобы Баскер нашёл себе какую‑нибудь милую собачку и убежал с ней, и вот я остаюсь один‑одинёшенек: мама и папа пропали, у сестры и брата своя жизнь, бедного Питера Финё все бросили.

Мы усаживаемся рядом в изготовленные на заказ кресла. Ашанти вскоре тихо встаёт и идёт в дальний конец комнаты, туда, где гостиная плавно перетекает в кухню. Хотя она ничего не говорит, я понимаю, почему она ушла, она хочет оставить братьев и сестру наедине друг с другом, и этим поступком демонстрирует такую деликатность, что просто невозможно её не полюбить, хотя она, похоже, и похитила нашего старшего брата.

И тем не менее в глубине души я чувствую печаль. Никто из нас ничего не говорит, печаль разрастается, это уже не печаль, а скорбь, и постепенно становится ясно, откуда она возникает. Почему‑то именно сейчас я понимаю, что мы с Тильте и Хансом не будем вместе всю жизнь. Всё началось с Ашанти и Ханса, но дело не только во влюблённостях. Внезапно осознаёшь, что в конце концов мы доживём до конца дней своих, и тогда сначала умрёт кто‑то один из нас, а потом остальные.

Тут вы, возможно, скажете: ну и что, все люди знают, что они смертны, и с этим никто не спорит. Но обычно мы понимаем такое только разумом. То, что мы когда‑то умрём, никогда не касается настоящего момента, это нечто, относящееся к далёкому будущему и произойдёт это так нескоро, что даже и представить себе невозможно, так что пока не стоит заморачиваться этим всерьёз.

Но в эти минуты всё становится реальным.

 

 

Я знаю, что вам знакомо это ощущение, это с каждым бывало. Не знаю, как оно возникает. Вот я смотрю на руку Ханса, она лежит на спинке кресла – большая, такая знакомая, неуклюжая, она всегда загорелая, и внезапно я понимаю, что придёт день, когда эта рука более уже не будет обнимать меня и поднимать меня, и я не смогу смотреть на мир сверху.

Я смотрю на Тильте. На лице её загар, хотя ещё только апрель – загорает она так же быстро, как и мама. По её лицу не всегда можно определить её возраст, смотришь на неё – и непонятно, сколько ей лет: семь, шестнадцать или тысяча шестьсот – кажется, будто она в состоянии увидеть очень большой промежуток времени. Тильте всегда страшно любопытна, она хочет знать всё о других людях, и ещё она доброжелательна, и хотя иногда она может быть резкой и грубой, доброжелательности ей хватает, в этом её превосходит только прабабушка – а в распоряжении той было девяносто пять лет, чтобы достичь нынешней формы.

Когда‑нибудь эту доброжелательность и этот по‑своему старчески мудрый взгляд я увижу в последний раз – вот это я сейчас и понимаю. И становится всё тоскливее, как будто этот последний раз уже наступил.

Но тут происходит нечто, так тихо и неприметно, что никто не обращает на это внимания. Я сижу на своём месте, не пытаясь освободиться от печали и страха.

Обычно человеку это даётся с трудом. И разумом‑то невозможно понять, что ты умрёшь, но почувствовать это всем сердцем, до глубины души, обычно ещё труднее. И мне тоже, я ничуть не смелее, чем вы. Но если у тебя есть сестра, с которой тебе удалось начать поиски двери – а потом подкрепить это основательным изучением теологических вопросов в интернете и в библиотеке Финё – то наступает момент, когда невозможно более закрывать глаза и впадать в депрессию, и для меня этот момент, очевидно, сейчас наступил.

И тогда я, если можно так сказать, полностью отдаюсь этому чувству во всём его ужасе. У меня перед глазами возникают сцены смерти, почему‑то я представляю себе, что умираю первым. Я вижу всё как наяву – я лежу в постели и прощаюсь с Хансом и Тильте.

Не знаю, откуда такие мысли, ведь когда тебе четырнадцать, трудно представить себе какую‑то конкретную причину своей смерти, но, может быть, я умру от последствий своих спортивных травм – за игру на высоком уровне, например в основном составе команды Финё, надо расплачиваться.

Хотя, конечно, если по‑честному, то те травмы, которые у меня случались, невозможно было бы продемонстрировать в отделении интенсивной терапии больницы Финё, потому что подкаты я всегда выполнял с лёгкостью – словно девушка‑эльф, танцующая на полянке ландышей, и у меня никогда не было ничего серьёзнее лёгкого подозрения на разрыв сухожилия. Так что откуда взялось представление о медленном угасании, я не знаю, но я отчётливо вижу, как прощаюсь с Тильте и Хансом, обнимаю их и благодарю за то, что мне довелось их узнать, и в последний раз смотрю на неуклюжие руки Ханса, ловлю понимающий взгляд Тильте, а потом обращаюсь к самому ощущению умирания.

Если попытаться это проделать, то всё становится ещё более реальным. Кажется, что всё происходит в настоящий момент, в этой безразмерной квартире с видом на копенгагенскую гавань в этот яркий солнечный день.

Я пытаюсь убедить себя, что в последний момент придёт какое‑то спасение. Не утешаю себя тем, что вот сейчас просто выключат свет, или тем, что Иисус ждёт меня, или Будда, или кто там ещё может, улыбаясь во весь рот, появиться передо мной, предложить таблетку аспирина и рассказать, что всё как‑нибудь образуется. Я ничего не пытаюсь представить себе, я просто ощущаю прощание, которого не избежать никому.

В тот самый момент, когда я чувствую, что действительно теряю всё, что совсем ничего не останется, и что поэтому нет ничего, за что можно уцепиться, что‑то происходит. Такое и прежде случалось, и в каком‑то смысле это кажется совершенно незначительным и неуловимым, именно поэтому это и трудно обнаружить, вот почему лучше, если твоё внимание обратит на это кто‑то другой. Мне показала это Тильте, и теперь я расскажу это вам: ты вдруг начинаешь чувствовать счастье и свободу. Ничто не меняется, ты сидишь, где и сидел, никто не пришёл тебе на помощь, никаких там серафимов, или ангелов, или гурий, или святых дев, или небесной поддержки. Ты просто сидишь и знаешь, что умрёшь, и чувствуешь, как ты любишь тех, кого должен потерять, и тут это и происходит: на какое‑то мгновение кажется, что время остановилось. Или, вернее, будто его вообще не существует. Как будто вся Лангелинье, весь Копенгаген и вся Зеландия – это пространство, заключённое в одной раковине, и на короткий миг эта раковина исчезает, и всё, и ничего больше, чувство страха и ощущение того, что ты заточён, проходит, и ты вдруг чувствуешь свободу. Чувствуешь, что существует способ жить в этом мире, мире, который не умрёт, и где тебе не страшно, потому что само чувство свободы никогда не исчезнет. Конечно же, мы смертны: и Ханс, и Баскер, и Тильте, и я сам и моё хрупкое тело футболиста. Но есть что‑то, для чего невозможно подобрать слова, но в чём ты участвуешь, и что никогда не умрёт, вот это ты и чувствуешь.

Я знаю, что в это мгновение я стою на пороге. И на самом деле это не дверь, потому что дверь – это какое‑то конкретное место, а вот это – оно повсюду. Оно не относится ни к какой религии, не требует, чтобы ты во что‑то верил, или чему‑то поклонялся, или соблюдал какие‑то правила. Есть только три требования: обращаться к своему сердцу, почувствовать в какой‑то момент готовность смириться со всем, в том числе и с таким несправедливым фактом, что ты должен умереть, и на какое‑то мгновение застыть, глядя, как мяч катится в ворота.

Вот это я и чувствую сейчас, сидя в кресле, в этой двухкомнатной квартире на шестом этаже.

Я вижу по Тильте, что в ней, кажется, происходит что‑то очень похожее. Но я менее уверен в Хансе, в настоящее время его умственные способности ограничены, я не очень уверен, что он сейчас способен пережить откровение, всё происходящее с ним свидетельствует о том, что певица заполнила собой всё.

Проходит мгновение, вокруг спокойствие, ничего особенного не происходит, никакой особенной радости. Есть только осознание того, что если до конца прочувствовать мысль о смерти, то вдруг возникает свобода и облегчение.

Это чувство было – и вот его уже нет. Ашанти подошла к столу, она кладёт перед каждым из нас сэндвич.

– Приятного аппетита, – произносит она. – Или как говорят у нас на Гаити: Bon appetit.

 

 

Вынужден признать, что датское общество всеобщего благосостояния очень неоднородно. До некоторых мест оно как‑то не добирается, вот, например, меня постоянно подстерегает голодная смерть.

Не понимаю, в чём тут дело. Может быть, это мой возраст, может быть, бесконечные тренировки, может быть, у меня в кишечнике поселился неведомый паразит – но я всё время голоден. Так было всегда. В детстве, читая молитву перед сном, я нередко представлял себе, что Иисус делает для меня сэндвич, и думал: при его‑то способностях к кейтерингу у него, наверное, получаются клёвые сэндвичи.

Вот такие сэндвичи Ашанти сейчас и кладёт перед каждым из нас, сэндвичи, для которых она, по‑видимому, заранее купила всё необходимое, чтобы нам их приготовить. За столом возникает ощущение праздника.

Хлеб испечён на свежей закваске. И прошу прощения, но сейчас, во время еды, мне необходимо сказать, что затылок Конни пахнет точно так же. Корочка батона хрустящая, блестящая, мякоть пухлая и упругая, с большими дырками.

Обычно внимательное изучение своего сэндвича считается дурным тоном, но я не могу удержаться. Я приподнимаю крышку – верхнюю часть батона и заглядываю в святая святых: сначала она положила толстый слой масла, отрезав его сырорезкой. Потом идёт слой майонеза, который пахнет чесноком, лимоном и тропическими пряностями, наверное, она привезла их с собой из буйных джунглей Гаити. Потом следуют разные листья салата – пурпурные, терпкие, кудрявые, нежные, и ломтики свежего тунца из Северного моря – такого, как ловят у берегов Финё, слегка подкопчённого, а в тех местах, где кусочки рыбы надломились, видна розовая сердцевинка. Над тунцом кружочки красного лука толщиной с бумагу и крупные каперсы, и хоть убейте меня, клянусь, они хорошо полежали в оливковом масле с пряностями. Поверх всего этого великолепия лежит лососёвая икра – большие оранжевые рыбьи яйца, которые поочерёдно лопаются во рту, оставляя вкус Моря Возможностей.

Много кто из поваров и буфетчиц на этом бы этапе и остановился, потому что еды тут и так уже десять сантиметров, но у поющей антилопы хватило сил на последний рывок: на внутренней стороне верхней части булки ещё один слой карибского майонеза, а в нём она утопила маленькие кусочки маслин без косточек и такие же кусочки красного и зелёного перца.

Во всём этом присутствует художественный touch,[22]перед которым склоняешь голову, потому что хотя количество калорий в сэндвиче вполне достаточно для игры за команду «Финё Олл Старз» в Суперлиге, оформлено это с такой лёгкостью, словно все пять сэндвичей готовы, выплыв из окна, совершить вместе с чайками круг почёта над гаванью.

Ашанти ставит перед каждым из нас высокий стакан и наливает нам разлитую на пивоварне Финё ключевую воду, с лёгкой, искрящейся дымкой природной углекислоты, и всякий раз, наливая воду в стакан, она смотрит в глаза каждому из нас.

Я – последний, и когда она смотрит мне прямо в глаза, кажется, что она осознала нечто, о чём я сам тоже только сейчас, в это мгновение, подумал. Я самый младший. И хотя я прекрасно знаю жизнь, я дважды терял своих родителей, играю в лучшей команде и пережил рассвет и закат большой любви – словно восход и заход солнца над Финё, мне по‑прежнему всего лишь четырнадцать. И если что и нужно в такой ситуации, так это чтобы такая женщина, как Ашанти, поняла это, сделав тебе сэндвич и отодвинув голодную смерть на неопределённое время, и посмотрела на тебя – не побоюсь сказать – с заботой.

Она садится рядом с нами. Мы близки к ответу на некоторые серьёзные вопросы.

 

 

– Вы помните, я дал Ашанти свой номер телефона. – говорит Ханс, – прямо перед тем, как мы расстались.

Мы с Тильте и Баскером тупо смотрим на него. У нас хватает такта не напоминать ему, каким образом у неё на самом деле оказался его номер.

– Она позвонила мне час спустя, когда я в Клампенборге распрягал лошадей. Я тут же поехал за ней. С тех пор мы не расставались.

– Он читал мне свои стихи, – говорит Ашанти. – На волноломе, в гавани Скоуховед.

Мы с Тильте прекрасно умеем владеть собой, так что мы и глазом не моргнули. Многие женщины, послушав стихи Ханса, готовы были утопиться в море – лишь бы не слушать их больше. Но не Ашанти. Это уже кое‑что говорит о глубине тех чувств, которые мы наблюдаем.

– Ашанти – проповедник, – говорит Ханс.

Говорит он глухо, отчасти из‑за майонеза, отчасти от восхищения.

– Религии йоруба, она выросла на Гаити. Но учится здесь в университете. На конференции она будет танцевать…

– Священные сантерийские танцы, – продолжает Ашанти.

– Танцы, выводящие человека за пределы тела, – говорит Ханс.

Мы с Тильте ещё раз смотрим на Ашанти. Уже одно то, как она ест, заставило бы Ифигению Брунс, хозяйку школы танцев на Центральной площади города Финё, заплакать от радости. И хотя мы и не видели, как Ашанти танцует, но мы видели, как она ходит, она ведь только что прошла по комнате, и походка у неё такая, что мы бы не удивились, если бы она вдруг поднялась на стену и пробежала по потолку. Так что я бы не очень спешил выходить из такого тела, если бы оно было моим. Но у каждого человека в поисках двери свой путь, не следует никому мешать.

– Откуда машина? – спрашивает Тильте.

– Я одолжил её, – объясняет Ханс. – У моего работодателя. Он сейчас в отъезде. Она ему сейчас ни к чему. Он, правда, не в курсе дела, но зачем ему об этом знать?

Тут мы с Тильте всё‑таки вздрагиваем. Нарушение закона – это то, о чём Ханс, возможно, и слышал, но на самом деле никогда не верил в то, что такое возможно. Никто на Финё никогда не сказал бы, что Ханс способен перейти дорогу на красный свет, и дело не только в том, что на Финё нет светофоров. А теперь он угнал «мерседес».

Пролетел час. Мы с Тильте кратко, но во всех подробностях рассказали, что с нами случилось. Мы разложили на столе газетные вырезки и счета из банковской ячейки. Во время нашего рассказа внутри Ханса начинает что‑то происходить, и под конец он встаёт – так, как будто собирается разнести что‑нибудь в щепки, например парочку несущих стен, – тут в нём снова проявляется та его сторона, которую нам доводилось наблюдать лишь несколько раз, когда какие‑нибудь туристы совершали роковую ошибку и начинали охотиться на него и его спутниц. Но вообще‑то ему это не свойственно. «Кроткий как овечка» – так в общих чертах можно описать характер моего старшего брата.

Похоже, это уже не соответствует действительности, что‑то в нём изменилось. А когда он слышит всё то, что мы рассказываем о родителях, тучи ещё больше сгущаются, и он не может усидеть на месте.

– Они планируют кражу, – говорит он. – Религиозных реликвий. Бесценных для миллионов людей.

– Но что‑то заставило их изменить план, – добавляет Тильте.

– Они задумали что‑то серьёзное, – говорит Ханс. – Если они и изменили свои планы, то лишь потому что увидели где‑то большую выгоду. Так что я против того, чтобы мы им помогали. Мне кажется, что пусть всё идёт, как идёт, я заранее знаю, чем всё кончится, воры – они и есть воры.

Тут вдруг Ашанти вмешивается в разговор, и приходится изо всех сил сосредоточиваться на словах, иначе слышишь только её голос.

– Я не знакома с вашими родителями, – говорит она. – Но чувствую, что вы их любите. Это главное. Если ты кого‑то любишь, то любовь эта никуда деться не может.

Теперь, когда она высказала своё мнение, становится вдруг понятно, что она вполне может быть первосвященником, ей ничего не стоит очаровать своих прихожан.

И уж во всяком случае она очаровала Ханса – он опускается в кресло.

Тут у Тильте звонит телефон, который на самом деле принадлежит Катинке, но в который мы вставили новую симку.

Она достаёт его, подносит к уху, и лицо её становится серьёзным. Примерно через минуту разговор заканчивается, она кладёт телефон на стол.

– Это Леонора, – говорит она. – Она сама не своя. Мы встречаемся с ней через четверть часа.

 

 

Институт буддистских исследований находится на площади Николай‑плас, позади церкви, и всё вокруг него дышит спокойствием. На площади за маленькими столиками сидят люди, наслаждаясь широко распространённым в Дании сочетанием ожогов второй степени на лице и обморожением пальцев ног – ведь на солнце 27 градусов, а в тени под столиками ледяной холод. Если посмотреть на фасад здания, где разместился институт, то можно подумать, что дом этот должен быть полон воспоминаний о датской истории: ворота похожи на церковные двери, а на стене прибита дощечка, где золотыми буквами высечено, что здесь жил знаменитый датский поэт Сигурд Задира до самой своей скоропостижной кончины в 1779 году.

Но когда заходишь внутрь, ожидания не оправдываются. Нас встречает маленький монах в красном одеянии и ведёт во двор, по периметру которого тянется крытая галерея, в центре – сад с фонтаном, а в каждом углу стоит по охраннику. В машине Тильте рассказала нам, что институт этот – что‑то вроде монастыря и университета одновременно, именно здесь во время конференции будут жить Далай‑лама и Семнадцатый Кармапа, и здесь уже полно охранников: датских – наверняка закадычных друзей Ларса и Катинки по разведывательному управлению полиции – в чёрных очках и с микронаушниками для переговоров, и тибетских – ростом с американских баскетболистов и шириной с футбольные ворота.

И тем не менее здесь есть какая‑то атмосфера, рождающая желание стать монахом, такие мысли у меня, на самом деле, возникали и прежде, а после того как Конни оставила меня, чувство это стало ещё более определённым: если мне удастся найти монастырь с сильным основным футбольным составом, я всерьёз подумаю о такой перспективе, но в этом случае неплохо было бы установить добрососедские отношения с каким‑нибудь близлежащим женским монастырём, потому что хотя после Конни у меня никого быть не может и я всю свою жизнь проживу в одиночестве, очень бы не хотелось навсегда отказываться от женского общества.

Нас ведут вверх по лестницам, по коридорам, проводят в маленькую комнатку, откуда видна крыша церкви Святого Николая. За столом со своим ноутбуком сидит Леонора, которая вовсе не похожа на того весёлого и жизнерадостного эксперта по сексу и культуре, которого мы знаем.

Она бросает вопросительный взгляд на Ашанти, но мы с Тильте киваем ей в ответ. Потом мы усаживаемся вокруг компьютера.

– Когда стирают какой‑нибудь файл, – говорит Леонора, – то, как правило, на самом деле ничего не стирается, хотя мало кто это осознаёт. Стирается только имя файла и путь к нему, но сама информация в памяти носителя остаётся. Ваши родители этого не знали. Так что тот час, который они стёрли, никуда не делся, он был скрыт, но при этом оставался в целости и сохранности.

На экране проступает изображение выставочного зала, запись сделана днём, рабочие монтируют витрины и сцену в глубине помещения. Леонора включает запись без ускорения. На комбинезонах можно различить название фирмы, и видно, что всё здесь организовано не так, как бывает в других аналогичных местах: рабочие в белых перчатках, движения их размеренные и точные – словно они ставят опыты в какой‑нибудь лаборатории. Закончив работу, они убирают за собой, и в этом деле, я вам честно скажу, они ничуть не хуже меня: пропылесосив, они протирают все поверхности тряпкой – а потом никакого там пива, они скромненько пьют минеральную воду, не проливая ни капли, и уходя, забирают с собой все бутылки, после чего помещение освещается лучами вечернего солнца.

Леонора прокручивает запись вперёд, свет гаснет.

– Ночь, – говорит Леонора, – начало четвёртого.

Освещение тусклое, в комнату падает лунный свет или, может быть, это свет от фонарей во дворе замка. Обычной камерой тут бы ничего было не снять, но «Voicesecurity» использует самое современное оборудование.

Мы чувствуем благоговение. Сейчас мы увидим тот час, который мама с папой стёрли и который Леоноре удалось восстановить.

Фигур людей я не вижу, пока они не оказываются в центре помещения – вошли они бесшумно. Об их появлении сигнализирует слабый белый свет над одним из чёрных квадратов, прикрывающих шахты лифтов, на них будут установлены витрины. Потом из темноты звучит голос.

– Хенрик! Похоже, тут мыши!

Это женский голос, женщина запыхалась.

– Исключено, пупсик. Это были крысы. А мыши и крысы, как известно, никогда…

Лица не видно, только светлые волосы, поэтому обращаешь особое внимание на голос. Это звучный голос, мужчина вполне мог бы быть востребован в качестве высокого тенора в церковном хоре Финё. Тогда в три часа ночи он мог бы спокойно спать. Но ему не удаётся договорить, женщина начинает визжать, наверняка, её испугало его упоминание о крысах.

Тут в помещении появляются ещё два человека.

– Ибрагим, всё в порядке?

Это Хенрик. Ибрагим сдавленно хихикает.

– В полном порядке. Сначала тихо бабахнет, и всё опустится в ящик. Когда всё окажется в ящике, бабах нет погромче. Внутри ящика. Вряд ли кто‑нибудь что‑нибудь услышит. Но всё должно сработать.

– Хенрик, почему мы не можем оставить себе хотя бы какую‑то часть?

Это спрашивает женщина. И её можно понять. Она только что так переживала из‑за крыс.

– Это принципиально, Блисильда. Божественное требует пренебрежения своими интересами. Если ты уничтожаешь что‑нибудь ради себя самого, то попадёшь в Ад. Моя мать когда‑то говорила…

– Пусть мне хотя бы оплатят туфли. Посмотри, что стало с каблуками…

Это снова Блисильда. Невозможно не посочувствовать Хенрику. Похоже, что его частенько перебивают посреди фразы. Но даже в темноте становится ясно, что на сей раз он уже теряет терпение.

– Вот что, если ты уж сделала такую глупость, что надела высокие каблуки, отправляясь на такое дело, то тут уж…

– Ты сказал, сделала глупость, Хенрик! Если я не ошиблась, то…

Движение в темноте – какой‑то третий мужчина вмешивается в разговор и обращается к хихикающему Ибрагиму.

– А разве алмазы не твёрдые? Откуда мы можем знать, что они не останутся в целости и сохранности, ещё и посмеются над нами?

Голос этот более высокий, акцент иностранный, но по‑датски он говорит так красиво и правильно, что это порадовало бы Александра Финкеблода.

Ибрагим фыркает.

– Очень твёрдые. Но в закрытом ящике при взрыве создаётся очень высокая температура. Десять тысяч градусов. Алмазы испарятся. Алмазный пар. Пиролиз. С чисто технической точки зрения. Когда они его откроют, ничего не останется. Может, так, сверкнёт что‑нибудь на стенках. А вообще‑то останется только горсть чёрной пыли. Пылесосом можно будет убрать.

Все молчат. Никто не возражает. В темноте снова появляется что‑то белое, это носовой платок – Хенрик вытирает глаза.

– Извините, – говорит он. – Я растрогался. Играл здесь ребёнком…

Он собирается ещё что‑то сказать, наверное, вспомнить о матери, но берёт себя в руки.

– Давайте помолимся.

Сначала молитва кажется разнородным бормотанием. Эти четверо молятся не вместе, каждый произносит свою молитву. Проходит, наверное, полминуты, потом все замолкают.

И исчезают. Я не видел, как они появились, и не увидел, как они ушли, в одну секунду помещение опустело – будто их тут и не было.

 

 

Долгое время мы сидим неподвижно. Наши мысли формулирует Ханс. Это для него новая роль, но мой брат, как уже установлено, находится в процессе бурного развития.

– Они хотят взорвать все сокровища. Это террористы!

Потом он смотрит на Ашанти. И тут до него доходит, что кто‑то хочет что‑то взорвать в непосредственной близости от того места, где она будет находиться.

Очень может быть, что у них там на Гаити танцуют удивительные транс‑танцы. Но Финё в этом смысле тоже не отстаёт. Это и демонстрирует нам сейчас Ханс, он поднимается с кресла, глаза его блестят, он явно пребывает в состоянии транса, и транс этот напоминает о берсерках. Он непроизвольно сжимает и разжимает кулаки, как будто хочет что‑то схватить, например парочку камней, чтобы выжать из них сок.

Его останавливают. Худенькая рука, рука Ашанти, прерывает транс и возвращает Ханса назад к действительности с видом на Николай‑плас.

– Вот это мама с папой и обнаружили, – говорит Тильте. – Что бы они там ни соорудили, но они хотели убедиться, что никто не обнаружил их маленькую установку под полом. Они просмотрели записи. Увидели вот это. После чего поменяли планы.

Мы сидим без движения. Парализованные, онемевшие перед чёрным экраном. В конце концов Ханс говорит:

– Это развязывает нам руки. Теперь это уже более не семейное предприятие. Теперь мы возьмём ноутбук под мышку и спокойненько отправимся в полицейский участок на Сторе Конгенсгаде, и пусть этим займутся другие люди, а мы впятером отправимся куда‑нибудь за город, снимем дачу с бомбоубежищем в подвале и спрячем голову в песок, пока…

Ханс внезапно останавливается, потому что Тильте поднимает руку.

– Вот этот последний фрагмент, где они молятся, можно посмотреть его снова?

Пальцы Леоноры бегают по клавиатуре, она проматывает вперёд, Хенрик говорит своим красивым голосом:

– Давайте помолимся.

Мы прислушиваемся к голосам. К бормотанию.

– Прислушайтесь к каждому голосу, – говорит Тильте.

Я хорошо слышу Хенрика, он ближе всего к камере и микрофону. Он читает «Отче наш». Остальные голоса сливаются в один.

– Ещё раз, – говорит Тильте. – Включи ещё раз. Попробуйте сосредоточиться на каждом отдельном голосе.

Теперь я слышу голос, поющий с лёгким акцентом. Слов не разобрать, но сын священника может сказать, что мелодия, во всяком случае, не является частью датской литургии, это что‑то восточное, похожее на рагу.

Я различаю голос женщины, низкий, очень глубокий, жалостный. Сопровождаемый звуком перебираемых чёток или шелестом малы.[23]

– Они не просто из разных стран, – говорит Тильте медленно. – Они исповедуют разные религии.

Ханс опять вскакивает с кресла.

– Невозможно. Это террористы. Если они заодно, то у них одна религия. Да и вообще нам не надо больше об этом думать. Пусть это будет головоломкой для разведывательного управления полиции и для Интерпола.

Тильте не двигается с места.

– Двенадцать часов, – говорит она. – Осталось восемь часов до начала. Семь – до того, как начнут собираться люди.

Ханс судорожно подёргивается, он понимает, куда клонит Тильте.

– Если мы отвезём эту запись в полицию, – говорит Тильте, – то они спросят, откуда она у нас. Значит, мы выдадим папу и маму. И полиция обнаружит, что мы в розыске. И тут всё закрутится, меня отправят на Лэсё, Питера – в детский дом.

Ханс совершенно скисает. Я стою у окна, я ещё не понял, как следует себя вести. Внизу, на площади, там, где мы оставили «мерседес» работодателя Ханса, стоит чёрный автомобиль‑фургон. Не исключено, что моё внимание привлекли тонированные стёкла, такие встречаются у нас на Финё, и я автоматически использую свою знаменитую мнемотехнику, благодаря которой во время наших летних семейных путешествий я много раз одерживал победу над Хансом и Тильте в игре на запоминание номеров автомобилей. Номер этой чёрной машины «Т» – как первая буква в имени Тильте, потом идёт «X» – первая буква в имени Ханса, а первые цифры 50 17, «17» – это семнадцатое мая, день, когда футбольный клуб Финё попал в СМДО – Суперлигу малых датских островов.

– Два часа, – говорит Тильте. – Мы уже очень близки к отгадке. Ещё два часа.

– И что вы за это время сможете сделать?

Этот вопрос задаёт Леонора.

– Светловолосый человек, – говорю я. – Хенрик. Он сказал, что в детстве играл в замке. Мы могли бы показать запись Рикарду.

 

 

В качестве дирижёрской палочки граф Рикард Три Льва использует гаванскую сигару, длинную, как указка, и сейчас она движется в сторону панорамного окна.

– У всех «глубоких» городов есть какая‑то одна площадь, которая служит духовным центром. Площадь перед собором Святого Петра. Церковная площадь в городе Финё. Рыночная площадь перед Домским собором в Орхусе. Пространство вокруг Шартрского собора. Площадь перед Голубой мечетью в Стамбуле. В Копенгагене – это Королевская Новая площадь.

Date: 2015-11-14; view: 239; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию