Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Декабря 1926 – 4 октября 1958





 

Неизвестный почитатель – одни поговаривали, что безнадёжно влюблённый актёр, звезда экрана, другие шептались о пьяном от любви мафиозо, которому некуда деньги девать, – выложил кучу зелёных за шикарный, но с поразительным вкусом выполненный Ланин склеп и фигуру ангела‑хранителя с воздетыми к небу крылами. Возле его подножия каждую неделю появлялась гора живых цветов, и так много лет. Ланины любимые – стрелитции с лепестками, цвет которых менялся от бледнейшего шафранового до ярко‑апельсинового, как закатные сумерки над водами бездонного озера.

Многие, очень многие не одобрили такой экстравагантности, вряд ли приличествовавшей бывшей старлетке и второсортной танцовщице ночного клуба. К тому же не стеснявшейся в выражении страстей. Но такова была тайна мёртвой танцовщицы, одной из тех, чьё имя в смерти неизбежно звучит громче, чем при жизни.

Об этой жизни я думала, прижавшись щекой к холодному ангельскому постаменту. Одной рукой сжав бледную лодыжку, тыльной стороной другой ладони я изучила умиротворённое выражение его лица. Камень крошился, перетянутый кольцами зелёного, точно медуза, мха. Пар от моего дыхания закручивался в холодном воздухе спиралями. Они напомнили мне облака с фресок на потолке капеллы, где изображено сотворение Богом Человека, – в той стране, откуда родом был мой отец. Но чьё дыхание создавало те завитушки – божье, ангельское или моё – я не знала. В убывающем свете губы ангела, казалось, двигались, после каждого выдоха капли влаги жемчужинами повисали на них, они шептали слова на языке таком совершенном, таком божественном, что его невозможно было услышать.

 

Она шепнула тихо: «Ты не медли»,

И я, целуя руку, увидал…[136]

 

Господи, как же мне хотелось увидеть. Вспомнить. Спеть. Сколько здесь было жизни, сколько всего неоконченного. Камни, земля, деревья пели вместе с ним. Я не могла уйти. Не теперь. Не когда я преследовала призрак песни. Многих песен…

 

В 1958 году проклятьем всей моей жизни были для меня мои волосы. В них не было и капли безумия. Они были тонкие и прямые и делали меня похожей на парня. Лана утверждала, что они прелестны, как костяной фарфор, но кому нужны волосы, похожие на чаепитие, вместо волос, похожих на вечеринку с коктейлями? У Ланы были как раз такие: тёмные, густые, как гибкое алое пламя. Когда она танцевала, то всегда закалывала их на затылке, чтобы подчеркнуть длинную соблазнительную шею.

В общем, моя внешность не устраивала меня категорически. Собрав воедино весь свой предпубертатный жар, я объявила:

– Я НЕНАВИЖУ мои волосы. Я хочу ТВОИ.

Мать слишком любила меня, чтобы расхохотаться, но от улыбки всё же удержаться не смогла. Её руки скользили, как шёлк, гладя меня широкими взмахами щётки.

– Волосы у тебя, конечно, не похожи на мои, но всё равно красивые, босоногая моя контесса.

Она была в сорочке, которая едва закрывала верхнюю часть бедра. Днём она жила в сорочках.

– Кто такая контесса? – спросила я. Разочарование своей участью ещё не прошло.

Лана затянулась сигаретой на французский манер. О чём она думает, я не знала.

– Контесса, это… прекрасная богатая леди, которая живёт в замке.

Я тут же выпрямилась.

– На острове Капри?

У Ланы непроизвольно вырвался отрывистый смешок. Дым струйками вышел через ноздри.

– Да, да, да, на острове Капри.

Я откинулась назад, удовлетворённая, и отдалась её гипнотическому расчёсыванию.

– Папа хочет повезти нас когда‑нибудь на Капри, – напомнила я ей. Папа бывал на Капри. Он обещал нам свозить нас туда много раз.

– М‑м‑мг‑м‑м…

Я помечтала немного. Потом, без всякой цели, спросила:

– А папа женился бы на тебе, если бы ты была контесса?

Мать на секунду перестала расчёсывать. Её рука со щёткой замерла. Щёлкнуло статическое электричество. Я в своих мечтаниях ничего не заметила.

– У папы не может быть две жены, – сказала мать. И положила щётку на туалетный стол: окончательный жест, который я не оценила.

Я думала о папиной жене, Кассандре, той сумасшедшей даме, которая жила в доме напротив нас. Той, которая называла мать шлюхой и вечно следила за нами из‑за спущенных занавесок. Кассандра была богата и почти так же красива, как мать, а сияющий белый дом, в котором они жили с папой, напоминал замок. Но я была абсолютно уверена, что она никогда не бывала на острове Капри.

И тут меня осенило.

– А Фрэнк Синатра женился бы на мне, если бы я была контессой?


Лана, оторвавшись от своих мыслей, взглянула на меня. Вдруг засмеялась и обняла меня со спины.

– А почему нет? Ты ведь сицилианка и католичка. И умеешь смешивать «Поцелуй ангела» так, что он просто обалдел бы. – И она улыбнулась мне в зеркало. – Да он бы с ума по тебе сходил. Спятил.

– Я только наполовину сицилианка, – поправила её я. В моём тоне звучал упрёк, отдававший уроками красноречия сестры Констанции‑Евангелины.

– Зато ты настоящая католичка, и, дабы доказать тебе преданность мою, посвящаю тебе глаза мои, уши мои, рот мой, сердце моё и всю себя. Взбодрись, крошка, взбодрись.

Но я не хотела бодриться. Я ненавидела монастырскую школу. Я ненавидела кислых сестёр из обители Богоматери Скорбящей, которые запрещали мне бегать босиком по арочному двору, где ветки грушевых деревьев ломились от плодов и где была такая жирная чёрная земля, что я умирала от желания погрузить в неё босые пальцы. Есть груши строго запрещалось. Они кишели червями.

Груди матери напоминали тяжёлую мякоть зрелых груш. Когда они с папой умерли, я часами сидела под теми деревьями, обсасывая золотистые шкурки, и не думала ни о чём, совсем ни о чём, пока рядом не оставалась лежать кучка гнилых сердцевинок.

Торча за туалетным столиком Ланы, я жаловалась на то, что сестра Констанция‑Евангелина вечно пристаёт ко мне насчёт исповеди.

– Маленькая исповедь душе не повредит, – сказала мать, проводя мне по губам маленьким твёрдым карандашом. Она‑то никогда не ходила в монастырскую школу. Говорила, что ей уже поздно; что она давно уже на дерьмовом счету у Бога.

Я предположила, что и я, наверное, тоже.

– Ну, нет, детка. Ты – нет. Сложи губы, как будто собираешься кого‑то поцеловать, – велела мне Лана. – Вот так…

Я, как могла, скопировала гримаску кинозвезды. Я ещё никогда ни с кем не целовалась. По‑настоящему. Девчонки иногда тренировались на журналах про кино, которые прятали под подушками. Но целовать старые скучные куски бумаги с рекламами дезодорантов на обороте – это не то же самое, что по‑настоящему, в жизни. Или нет?

– Отлично! – Мать мазнула мне губы кисточкой. – Ты похожа на Фриду Кало[137]. Или на Кармен. Скажи папе, пусть купит тебе эту оперу, цыплёночек глупенький!

Позже пришёл папа с парнями – Сэмом, и Луи, и Чуи Эрнандо, и Тино Альваресом, и Доминго. Папа рассмеялся и сказал:

– Эй, Тино, да она больше походит на Кармен Миранду[138]! – С этими словами он закружил меня и подбросил. Мои глянцевые алые губы и ногти на ногах блестели, как восковые вишенки на знаменитом тюрбане Чикиты[139]. Он кружил меня, как, по словам Ланы, закружит Фрэнк Синатра на нашей свадьбе, а парни выбивали быстрый латиноамериканский ритм, и Лана слегка покачивала бёдрами в паре с Доминго, и не было в тот миг никого счастливее меня.

Маленькая исповедь…

Мать умерла, не успев исповедаться. Не знаю, что сказала бы на это сестра Констанция‑Евангелина. Убийство/самоубийство – для таблоидов это всё равно что сладкий эротический сон. В газетах твердили о «преступлении страсти». Amorrazo. Джо Кайола не желал оставить жену ради темпераментной девушки из клуба. Следовательно, темпераментная девушка из клуба застрелила его, а потом выстрелила в себя, прямо в сердце.


Ринг‑а‑динг‑динг. Раз, два, три.

Насквозь пропахшая материнскими духами, я шептала в церкви благоуханные «Аве Мария». Когда я кончила, сестра Констанция‑Евангелина скоблила мою шею, запястья, сгибы колен, все тайные местечки, пока сквозь кожу не начали проступать гранатово‑красные капельки крови. Наблюдая, как кровь и вода уходят в сток, я думала об одном: попадают ли мёртвые шлюхи в рай?

 

Я ещё крепче стиснула мраморную лодыжку ангела. Я грезила о девочке, которая бежала по саду, по мягкой земле, словно босоногая контесса, её волосы пылали, как пламя на ветру, а вокруг неё медными монетками падали рыжие осенние листья. Я пыталась вспомнить песню, которую насвистывали её крашеные губы, когда она взлетела по крыльцу вверх, зажав в каждом кулаке по стрелитции и щёлкая языком, точно кастаньетами. Я вспоминала ту девочку, ещё невинную и бесстрашную, которая, отодвинув раздвижную дверь, вбежала босая в самое сердце кошмара. Но прошло сорок лет, и песня застряла у меня в горле.

От ослепительно‑белого мрамора и такого же неба у меня заболели глаза. Я глядела на сердечко в фонтане. Оно было бескровным и бледным. Но для меня оно стало другим сердцем: сердцем моей матери, влажным, красным, тяжело бьющимся под осколками рёбер, такими же белыми, как крылья ангела на её левой груди.

Над головой ангела выступил кровавый нимб.

Красное было повсюду, руки и лицо матери были в красных дрожащих мазках, словно какая‑то сумасшедшая бабочка билась о неё окровавленными крыльями. И у папы на лице тоже было красное. Мать стояла возле него на коленях, в растекавшейся по полу луже крови, её губы обхватывали безымянный палец его левой руки горячим, влажным поцелуем глубоко любящего человека. Целовала она чужое обручальное кольцо.

Она подняла на меня взгляд, когда я с грохотом раздвинула дверь. Кровавый пузырь вздулся на её губах.

И лопнул, как мир вокруг нас.

Вокруг матери, папы, Кассандры и меня.

Вокруг нас четверых, всех вместе. И вместе мы будем всегда.

Алое пламя и птицы‑воровки, двое слиты в одно. Кровь и пепел.

Я обнимала статую, и мои плечи вздрагивали. Хотелось плакать, но слёзы не шли.

 

– Что такое шлюха? – спросила я у матери в тот день, когда миссис Кайола назвала её так на улице. И в ту же секунду прикусила язык. Губы матери задёргались. Без единого слова она схватила меня в объятия, холодные, как коктейль «Том Коллинз». Ветерок музыкально шелестел листвой эвкалиптового дерева на заднем дворе. Словно тысячи палочек для еды стучали враз, свиш‑свиш.

Мы слушали, я и мать. Я закрыла глаза и откинулась назад, в её объятия. Скоро она начала тихонько напевать. Защёлкала пальцами. Глядя через наш сад на штакетник соседнего дома, она вполголоса запела:

К обеду в восемь она всегда голодна… [140]


Окно спальни было открыто. Брызгами рассыпался луч солнца, отражаясь от стекла. Кто‑то шевельнулся за муслиновой занавеской, едва заметно.

Продолжая петь, но теперь громче:

Театр любит, но пунктуальна она! – мать рывком поставила меня на ноги. Шелуха эвкалипта летела с моей юбки во все стороны, когда она в вихре танца понеслась со мной по саду.

Я улыбалась матери во весь рот, но она не глядела на меня. Не на меня.

– Пой со мной, детка! – воскликнула она. – Театр любит, но пунктуальна она!

Мысли о загадочных шлюхах испарились. Я пропела единственную строку, которую могла вспомнить, пропела не в лад, проорала во всё горло:

ПЛЮЁТ НА ТЕХ, КТО НЕ НРАВИТСЯ ЕЙ!

Лана больше не танцевала. Её губы кривились в улыбке, когда она смотрела прямо в то окно.

А теперь большой финальный аккорд, и побольше меди. Я сделала колесо и заорала:

– ВОТ ПОЧЕМУ ЭТА ЖЕНЩИНА ДРЯНЬ!

Тяжёлая штора в окне напротив упала.

Мать послала ей воздушный поцелуй.

Я рухнула в траву, потная, запыхавшаяся, пьяная от счастья жить.

 

На кладбище «Шепчущие сосны» ветер украл мой воздушный поцелуй и понёс его к занавесу из деревьев, к шпионящим взглядам из ветвях. Волосы хлестали меня по глазам, и я отвернулась. Я взглянула вверх, на каменного ангела, на зияющую полость в его груди, где пульсировала когда‑то жизнь, на его крылья, цеплявшиеся за серебряный полог неба. В уголке глаза повисла единственная слеза: паучок. Тоненькая лапка застряла в обрывке паутины, которая взлетала на ветру, как ресница. Я знала, что эта паучья слеза, навеки застывшая на месте, никогда не упадёт. Паучка давно нет, а его опустевшая оболочка стала закисью в глазу ангела.

В сухом глазу ангела.

Господь не льёт слёз по шлюхам.

Сорока, похитительница сердец, трещала с кипариса, чьи костлявые крылья‑сучья были темны, как сумрак. Скоро верхом на гремучем грозовом облаке пожалует ночь. Я скрипнула зубами, костяшки пальцев побелели на мраморных лодыжках.

Почему она это сделала? Я не знала – да и откуда?.. Я знала лишь, что сердце ангела было тогда ещё на своём месте. Пока. Сердце ещё билось, хотя всего несколько секунд. Оно всё чувствовало. Всё знало. Всё рассказало. Оно прошептало единственное слово: красный мокрый поцелуй, посланный мне через кухню, с губ умирающей к сердцу живой.

Один поцелуй, одно слово.

Лето было почти на исходе,

Итальянское небо синело [141].

Один поцелуй, одно слово.

Я сказал ей: «Скиталец я, леди,

Подарите хоть слово любви».

Одного слова было достаточно. Я не забыла того, что шепнула мне мать, лёжа на полу, пока жизнь утекала от неё – от меня – в медном свете осеннего полдня. Но я не понимала, что значило то слово.

До сих пор. Может быть, до самых этих пор.

Именно оно толкнуло меня вновь в объятия ангела.

Память, и время, и сны, и сердца, и забытые песни, и умирающие ангелы. Поцелуи ангелов, рисованных и настоящих, танцующих и хмельных, с широко раскрытыми губами и вырванными сердцами, сладкими, точно крем‑какао.

 

Миссис Кайола так и не развелась с папой. Она тысячи раз грозила сделать это, но не было такой силы в аду, которая заставила бы её дать ему свободу быть с ней. Так говорил папа, когда он и мать долго не ложились спать и обрывки их горячих споров долетали до меня из другой комнаты.

А потом в доме напротив всю ночь, словно бейсбольными мячами, перебрасывались обвинениями и контробвинениями. Обе стороны умоляли. «Кассандра, это же безумие. Ты знаешь, что ни к чему хорошему это не приведёт. Ну почему ты меня не отпустишь? Никогда ты не дождёшься этого, Джо. Никогда в твоей БОГОМ ПРОКЛЯТОЙ жизни».

А потом она включала фонтаны. Так с презрением говорила мать.

Про фонтаны я знала.

– Какая на вкус вода в монастырских фонтанах, Капри? – спросила она однажды, сжав мою руку. – Как слёзы Христовы?

– Крем‑какао, – хихикнула я.

Поцелуй ангела…

По воскресеньям, после закрытия «Какао‑клуба», я осторожно наливала и смешивала «Поцелуи ангела». Ставила их на поднос с опаловыми драконами, точными копиями того, что украшал Ланину шею. Потом на цыпочках несла их в будуар. И тайком отпивала чуть‑чуть. В сладком восторге я думала: вот такая и она. Поцелуй ангела, чистый, как благословение…

Мать лежала в постели, бросив на простыни ночную маску, как напоминание о карнавале, и отпивала глоток.

– Мммм. Самое то для настроения индиго[142], – признавалась она.

– Настроения цвета индиго?

Тень улыбки.

– Настроения индиго, детка.

Из окна материной спальни я наблюдала, как Кассандра Кайола цок‑цок‑цокает на тонких каблучках, в костюме от Диора, по дорожке своего сада. У неё тугой узел на затылке, волосок к волоску, на лице безупречный макияж. Она останавливалась, хмурясь, застёгивала маленькие пуговки на перчатках. Я никогда не видела, чтобы она куда‑нибудь без них ходила. Безупречные и чистые, белые как снег. Она резко окликала папу по имени, открывая дверцу «Кадиллака», такого сияющего, что она в нём отражалась. И белого, как её перчатки.

Красное пламя топит белый лёд, обжигает бокал, двое сливаются в одно.

Мать и Кассандра: огонь и лёд.

Я наблюдала за тем, как папа неторопливой походкой выходит из дома, как бросает на дорожку сигарету. Надвигает на глаза шляпу. Хлоп.

– Ты сам знаешь, что это не входило в наш договор, Джо. – Выруливает на улицу. – Ты сказал, что тебе нужна эта девчонка. И не мне было вставать у тебя на пути, раз она всё равно уже явилась на свет. Хотя одному Господу известно, что из неё выйдет… – Скрежет резины. – …При такой‑то мамаше. – Ледяные губы в зеркальце заднего вида.

Папа не смотрит на неё. Он выбивает на приборной доске какой‑то ритм.

– Ты знаешь, что я – женщина понимающая, Джо. Ты это знаешь. Но я больше не могу жить бок о бок с этой… с этой…

Вздох.

– Ну, так просто отпусти меня, Кассандра.

Ответа мы не слышали никогда, так как «Кадиллак» с рёвом уносился прочь по шоссе.

Лана лениво валялась в постели. Она подняла свой бокал.

– За жён и милых, – криво усмехнулась она. – Пусть они никогда не встретятся.

Поцелуй ангела.

Прямо в губы.

 

Это время привело меня в «Шепчущие сосны», туда, где лежала моя мать, закутанная в своё прошлое, словно в саван из звёзд. Время, преследуемое призраком той песни, которую я никак не могла вспомнить и никак не могла забыть. И широко распахнутая железная дверь была уже за моей спиной.

Сырой северо‑калифорнийский ветер задувал мне в спину, принося редкие шлепки мокрой дубовой листвы. Внутри склепа стоял полумрак, слегка разбавленный светом умирающего дня. Я знала, что смогу увидеть то, что мне нужно увидеть.

Я должна была видеть роскошные красные губы матери, пока Синатра пел это слово и Лана проговаривала его со страшной болью, с отчаянной мольбой в глазах. Одно слово.

Слово любви.

Поначалу я сомневалась, что чемоданчик с проигрывателем, который я оставила для неё в склепе, всё ещё там. Почему‑то мне всегда представлялось, что какие‑то незримые руки возьмут её и этот чемодан и наконец‑то отправят их на остров в Средиземном море. Но он был там, точно ждал последние сорок лет. Возле него, под толстым слоем пыли, лежал в ламинированном конверте диск Фрэнка Синатры «Летим со мной». Старина Голубые Глазки уже и сам стал прахом, а его голос звучал, будя эхо в могиле.

Я взяла диск. От него пахло сыростью, распадом, затхлостью. Но в моей памяти звучала весёлая свинговая мелодия, песня, полная движения. Песня, в которой искрилось итальянское вино, итальянские палаццо и беззаконная любовь. Это была песня, которая когда‑то уносила меня на каприйскую виллу, на остров мандариновых закатов и шёпотом произносимых слов любви.

Я стояла, закрыв глаза, и покачивалась в такт песне, которая звучала лишь у меня в памяти. И так я, наконец, вспомнила ту песню, которую забыла.

 

Еженедельники полнились историями о том, как мать выплёскивала бокалы шампанского в лица мужчинам. Раздавала звучные пощёчины, которые слышали во всём зале. Её приступы гнева вошли в легенду, так же как её детская гримаска, угрюмое молчание и чёрные приступы депрессии, когда иголка её проигрывателя опять и опять возвращалась к «Острову Капри». Иногда папа входил в дом, руки в карманах, беззаботно насвистывая какую‑нибудь мелодию, которая крутилась у него в голове, а она вдруг бросалась на него, точно кобра. Загоняла его в угол. Он улыбался, вскидывал руки, сдаваясь, и она выплёвывала ему в лицо:

– Джо, ты настоящий сукин сын. – А потом целовала его изо всех сил, впиваясь в его губы так, что на них выступала кровь.

Это был дикий танец – танго любви, которое они танцевали вдвоём, сильнее и круче любого номера, когда‑либо виденного в «Какао‑клубе». Никто особенно и не удивился, когда Лану Лейк и Джо Кайолу нашли мёртвыми в красной луже на её кухонном полу. Человек, который жил на два дома, на два мира – с холодной, как лёд, женой в одном и огненной любовницей с ребёнком в другом. Может, миссис Джо Кайола и могла мириться с таким «соглашением», но не дикая кошка Лана Лейк. Страсти таких людей рано или поздно перекипают через край, словно соус из забытой на плите кастрюли.

То мгновение я помню во всех деталях: красные, как перчики чили, тореадорские штанишки Ланы… запах папиного любимого неаполитанского соуса для спагетти, булькающего на плите, точно Везувий перед взрывом… резкие ароматы чеснока, душицы и римских помидор цвета артериальной крови… пистолет на полу у босых ног Ланы. Красный лак, облупившийся на мизинце.

Помню боль и ужас в материных глазах, немую мольбу, цепенеющие пальцы, задыхающийся звук, вырвавшийся из её горла, когда она пыталась заговорить.

Я старалась представить себе ту кухню сейчас лужа крови, пропитавшая линолеум, давно выцвела. Нож на чурбаке для мяса, луковицы над которым за несколько десятков лет сморщились и стали похожи на чёрных мух. Передник в пятнах от соуса цвета крови, и холодильник, полный высохших спагетти. Меню сорокалетней давности, которое не менялось никогда.

Старина Голубые Глазки бил не в бровь, а в глаз:

Колечко золотое на пальчике блестело…

Оказалось, что папе выстрелили прямо в сердце из того самого автоматического пистолета двадцать второго калибра, который Тино Альварес подарил Лане для защиты от всяких психов, вечно пристававших к ней в клубе. Однажды она им даже воспользовалась, выстрелила мужику в пах без всякого зазрения совести. Придерживая ладонью кровавую мешанину в штанах, он кое‑как дохромал до ближайшего бара, где по совету одного парня окунул своё пострадавшее мужское достоинство в стакан виски, который, по слухам, отлично дезинфицирует. Его вопли слышали в соседнем округе.

Так, по крайней мере, болтали… Таблоиды раззвонили об этом по всему городу. Мать оправдали, но о пистолете, который лежал в ящике её ночного столика, после этого узнали все. Все до единого. И мужики предпочитали трижды подумать, прежде чем приставать к Лане Лейк.

Все знали, как давно мать хотела, чтобы Джо Кайола безраздельно принадлежал только ей, и что этому не суждено было сбыться до тех пор, пока Кассандра брыкалась в знак протеста. Обычная история: перебор на одну ночь, на одну ссору. Люди легко представляли, как Лана в слезах влетает в спальню, с грохотом выдвигает ящик ночного столика, шарит в поисках пистолета.

Быть может, она хотела убить Кассандру, но до этого дело не дошло. Почему‑то пистолет выстрелил. Возможно, чертовски удивив и саму Лану. И что ей оставалось, раз Джо мёртвый лежал на полу? Выпало «пусто‑пусто», выбор невелик, вот она и нажала на курок ещё раз.

Не плачь, Джо.

Пусти её, пусти её, пусти…

Господи, отпусти его.

Что ты говоришь, детка… мы с тобой на острове Капри.

Не шути, Джо.

 

Я много думала об этом пистолете. О миссис Джо Кайола. О том, что Кассандра купила наш дом на следующий день после похорон. Так он и стоит, уже сорок лет. Заколоченное, рассыпающееся на части громоздкое бунгало, задыхающееся под тяжестью лиан, толстых, как тело дракона. Во время дождя с лиан текла зелёная кровь и вместе с дождём уходили в землю.

За эти годы я не раз думала, как теперь выглядят солнечные лучи, которые просачиваются сквозь окна туда, где я некогда танцевала во сне. Тяжёлый, недвижный зелёный свет, от которого всё в доме походит на дно сонной лагуны, увиденное сквозь толстое бутылочно‑зелёное стекло в днище лодки.

Он в полном смысле стал домом с привидениями, погружённым в тайны, все его китайские ширмы полиняли, а невыпитые бутылки крема‑какао превратились в кристаллизованный сахар. Сколько несмешанных «Поцелуев ангела».

Сладкие сливочные мечты, превращённые временем в простоквашу.

 

Не знаю, сколько я так стояла в гробнице, но, когда я открыла глаза, было почти совсем темно, и улыбка Синатры мерцала в лунном свете. Я положила пластинку. Тронула гроб, покрытый бархатным плащом пыли. Затаив дыхание, подняла крышку – осторожно, осторожно, – и с неё дождём посыпались пылинки, погасшие фонари усталых светлячков.

Были те, которые говорили, будто Лану Лейк положили в гроб голой, завернув в сапфирово‑голубое норковое манто, которое накинул однажды ей на молочно‑белые плечи Джо Кайола. Журнал «Признания» сообщал, явно не без намёка на мораль, что её похоронили в набедренной повязке.

Я пыталась представить повязку, которая висит на обнажившихся тазовых костях моей матери, сверкающим мостом перекинувшись над радужной трухой павлиньих перьев.

Я не знала точно, что я найду в гробу.

Но дыхание остановилось у меня в горле, когда я увидела её волосы. Всё такие же красные, как кровь. Запёкшаяся кровь. Я думала о сердце, которое сделала много лет назад, о детском соборе из бумаги и проволоки, теперь проржавевшей. Мои глаза устремились к стрелитции, которую я сорок лет тому назад вложила ей в пальцы, похожие на шеи двух лебедей. Призрак аромата всё ещё витал над высохшими цветами. Я сморгнула слёзы, повисшие на моих ресницах.

Господь не льёт слёз по мёртвым шлюхам, Капри.

Я заставила себя взглянуть.

Ниже.

Ещё, ещё ниже.

Я ничего не могла с собой поделать: мои глаза заволокло дымкой, и я смотрела на бусины позвонков, сиявших, точно нить люминесцентных жемчужин, одна рядом с другой. Господи, до чего же она была красива, даже сейчас.

Она шепнула: «Не мешкай больше»,

Целуя руку, увидел я…

Теперь и я увидела тоже. Дрожа, я просунула пальцы под изящный изгиб спинного хребта.

Кольцо на пальце её золотое

И мы простились на острове Капри.

Там. На атласной подкладке гроба.

Обычное золотое кольцо, зубами снятое с руки мертвеца и сорок лет пролежавшее в горле женщины, которая любила его.

Обычное золотое кольцо.

Оно и было последней строчкой песни. Песни, которую я никак не могла вспомнить.

До сих пор.

А теперь я вспомнила всё. Боль и ужас в материных глазах, мольбу, скрюченные пальцы, похожий на кашель звук, сорвавшийся с её губ, когда она пыталась заговорить…

Это был не ужас в её глазах, а страх. Страх перед тем, что даже её собственная дочь неправильно поймёт причину смертей, наступивших так рано. А теперь я знала, что пыталась сказать мне моя мать тем медно‑рыжим осенним днём много лет тому назад. Одно слово.

«Капри», – сказала она тогда. Капри.

Но не моё имя слетело тогда с её чувственных красных губ. Не просьба о прощении, не мольба о понимании. Это было название песни: «Остров Капри».

И тогда, стоя у гроба матери, я поняла, что хотела, но не смогла сказать она мне на прощанье. Не смогла – потому что обручальное кольцо с выгравированным именем убийцы застряло в её дыхательном горле, как леденец, похитив её голос.

Кассандра навсегда.

А ведь этого обычного золотого кольца тогда так и не нашли.

Полиция, суд, пресса, публика – все поверили тогда миссис Кайола. Да и как могло быть иначе? Прекрасная, как ледяная богиня, сидела она на свидетельском месте, в чёрном костюме от Диора и шляпке с вуалью, заламывая затянутые в лайку руки, с подобающей случаю капелькой вдовьих слёз в глазах.

Это были не те перчатки, в которых она застрелила сначала своего мужа, потом его любовницу, а потом, стремительно развернувшись на высоких каблучках, процок‑цок‑цокала вон из кухни. Безупречная леди во всём, от той пары перчаток она избавилась очень ловко. Раз, два, три. Легко и просто. Ринг‑а‑динг‑динг.

Вот только любовница умерла не так быстро, как муж. Она успела послать последний поцелуй, который выдал имя её убийцы.

Сорок лет спустя.

Прижимая к глазам платок, осторожно, чтобы не размазать тушь, Кассандра объяснила суду, что они с Джо помирились и он пошёл к Лане Лейк сказать ей, что порывает с ней раз и навсегда и начинает процесс об опёке над дочерью на том основании, что она, Лана, недостойная мать, и пока она, Кассандра, ждала его возвращения, раздались выстрелы. Кассандра и вызвала полицию.

Все жалели маленькую девочку в чёрном форменном платье, сидевшую возле сестры Констанции‑Евангелины из обители Богоматери Скорбящей. Капри Лейк, дочь шлюхи, с потупленными глазами, горящими щеками и ладонями, сжатыми в замок на коленях, точно сердце без ключа.

И какое благородство и доброту выказала Кассандра Кайола, приняв в свой дом и в свои объятия незаконную дочь своего мужа и его любовницы.

Так хотел бы Джо, объяснила миссис Кайола. Она сама никогда не могла иметь детей. Он хотел, чтобы она воспитала эту девочку, как родную дочь, респектабельной и приличной молодой леди. И все сочувственно кивали головами, и Кассандра улыбалась про себя, и в тот самый миг течение мой жизни изменилось навеки.

Кассандра навсегда.

Рука в белой, как лёд, перчатке, благоухавшей духами «Шанель № 5», сомкнулась вокруг запястья в браслете рубиновых слёз. Как немая, спускалась я с ней по ступеням суда через толпу зевак, репортёров, фотографов со вспышками. Меня не сильно, но больно потянули за руку, когда я, пригнув голову, садилась в сияющий белый «Кадиллак», и Кассандра Кайола молча повезла меня в дом без танцев, песен и без любви.

 

Мне понадобилось время, чтобы научиться музыке молчания.

Вся жизнь.

Но понемногу Кассандра Кайола стала мне матерью. Ведь я всегда жила в доме без музыки.

Господь не льёт слёз по мёртвым шлюхам, Капри. Господь не льёт слёз.

Понемногу, при сочувственном руководстве сестры Констанции‑Евангелины.

Господь не льёт слёз, Капри. Господь не льёт слёз.

И со временем я тоже перестала плакать. А Кассандра Кайола наконец услышала от меня шёпотом сказанное слово, которое она так отчаянно хотела услышать…

Одно словечко любви…

Воистину, для Кассандры Кайола не было мести слаще, чем услышать слово «шлюха» из уст дочери Ланы Лейк. Она заставляла меня повторять его снова и снова, и я повторяла, как заезженная пластинка, пока она не начинала смеяться и слёзы не брызгали из её глаз, ибо для неё это была музыка, не сравнимая ни с какой другой. Единственная музыка в моей теперешней жизни.

По крайней мере, так мне казалось. Но, в конце концов, песня привела меня назад. Песня, от которой я получила имя, которая текла в моих жилах, и которая вернула мне то, что я потеряла. Дом, полный танцев, песен и жизни.

Я вернулась на остров Капри.

 

Молния разорвала небо, тёмное, как мокрый атлас. Луна была плачущим глазом.

– Это ты?

Ни разу в жизни я не слышала, чтобы она назвала меня по имени. Капри. Она его не переносила.

– Где ты была так долго? Закрой дверь, холодно.

Я ничего не ответила, вытряхивая дождь из волос. Я была рыжеватой блондинкой, мои волосы так и не потемнели до роскошного тёмно‑рыжего цвета. Я не унаследовала ни её волос, ни таланта к танцам, ни её нахального пристрастия выставлять себя напоказ.

Её огненный темперамент во мне превратился в тлеющий в золе уголёк.

Красное пламя, топящее белый лёд.

Кассандра Кайола чопорно восседала в кресле с прямой спинкой, откуда было видно бунгало Ланы Лейк. Жила через стекло, как и все последние сорок лет.

Дождь поливал листву высоченных эвкалиптов. Десятилетиями мёртвые листья и синяя смола уходили в землю, перегнивая с грудами опадающей коры. Дом выглядел так, как будто он медленно тонул. Растворялся в ничто.

Иногда ночами лунный свет плясал на мятных листьях, как серебристые капли воды, и ветерок шелестел, как папины барабанные щётки, а мы слушали их, Кассандра и я, сидя в креслах напротив окна, в доме без музыки.

А в другие ночи, как сегодня, ветер с грохотом тряс деревья, и плоды в твёрдой кожуре били по черепичной крыше, как в железный барабан, а мы слушали их «ба‑да‑да» в доме без музыки.

Голова Кассандры склонилась под тяжестью воспоминаний. Глаза полузакрыты. Ночное небо почти очистилось, и я смотрела на её профиль, словно на барельеф из белого мрамора.

Я думала об ангеле и его каменном лике и спрашивала себя, что у Кассандры на сердце. Но для каменных ангелов и мёртвых шлюх нет ни сожалений, ни угрызений совести, ни снов, терзающих в ночи. Нет ни смеха, ни музыки, ни танцев. Нет мечты об острове Капри…

При таком освещении глаза Кассандры не имели своего цвета. Они приобретали цвет эвкалиптовой листвы, отражённой в окне Ланиной спальни.

– Что это у тебя на губах? – требовательно спросила она.

Давленные красные жуки, сок дикого граната, помада шлюхи, неаполитанский соус для спагетти, что‑то ещё, что‑то красное…

Выстрел звучал в моём мозгу так ясно, как будто это было только вчера. Я увидела Лану, с криком вбегающую в кухню, наполовину развязанный передник болтается на бёдрах, она поскальзывается на крови и остром перце и танцует диковинный танец, пытаясь сохранить равновесие и жизнь. Я видела ярко‑красное пятно, расползавшееся по полу, когда она положила голову папы к себе на колени.

Я видела её губы, полные и красные.

Я видела страстный, влажный поцелуй глубоко любящего человека.

Я никогда никого не целовала, и никто не целовал меня.

А теперь я поцеловала женщину, которая была моей матерью сорок лет.

Я поцеловала её с горящей, свирепой страстью Ланы Лейк.

Я искусала ей губы в кровь, а потом запихнула обычное золотое кольцо прямо ей в рот, протолкнув его мимо её языка.

Она начала давиться. Её руки взлетали, как птицы, рвали меня ногтями убийцы, но я ничего не чувствовала. С дочерьми мёртвых шлюх всегда так.

Я целовала её до тех пор, пока она не перестала дышать, а её последний вздох был совсем тихим – не больше той горстки воздуха, что жила в моём разорванном бумажном сердце.

После этого я стояла у окна и смотрела на своё отражение.

Я стояла долго и ни о чём, совсем ни о чём не думала.

Потом я распахнула окно настежь и вдохнула экзотический, острый запах эвкалипта после дождя. Я слушала музыку дождя, который кап‑капал по черепичной крыше бунгало, словно выбивал безумный джаз. Влажный ветер прижимал ветки к стёклам и бросал на китайские ширмы тёмные тени, изгибавшиеся, точно тело дракона, и тени плясали с луной.

 

 







Date: 2015-09-26; view: 302; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.069 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию