Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Смертоубийство в Брюсовском переулке. 15 июля 1939 года
Юрия Олешу, частенько навещавшего в последние годы семью Мейерхольдов, не оставляло предчувствие неминуемой беды. «Тревога жила в их доме, помимо них, сама по себе, – писал он. – Когда я жил в этом доме в их отсутствие, я видел, слышал, ощущал эту тревогу. Она стояла в соседней комнате, ложилась вдруг на обои, заставляла меня, когда я возвращался вечером, осматривать все комнаты – нет ли кого там, пробравшегося в дом, пока меня не было, – заглядывать под кровати, за двери, в шкафы. Что, казалось, угрожало в те дни этому дому – в дни расцвета и власти хозяина? Ничто не угрожало – наоборот, отовсюду шла слава с букетами, восхвалениями, заграничными путешествиями. И все же тревога была такой властной в его пустом доме, что иногда я просто обращался в бегство – ни от чего, от обоев, от портрета хозяйки с большими черными глазами, которые вдруг начинали мне казаться плачущими…»
* * *
Костя зашел в «желтую» комнату с газетой в руках и громко, по‑театральному объявил: – Мейерхольда лишили звания народного артиста! Чашка в маминой руке дрогнула, а Таня, ничего не понимая, с ужасом смотрела на брата. Из кабинета тут же появился Мейерхольд, взял из рук пасынка газету и быстро пробежался глазами по заголовкам. – Ерунда! – поспешил успокоить он свое встревоженное семейство. – Никого ничего не лишили. Что ты, Костик, сумятицу вносишь?.. Ну вот. Просто появилось новое звание – «народный артист СССР», а мне его не дали. Пока не дали. Это еще ничего не значит – звания людьми даются, а люди могут обмануться. Вот и все. Но в данном случае ошибся как раз Мейерхольд. Второй звоночек прозвенел, когда его с супругой не пригласили на торжественное заседание Верховного Совета, на котором принималась новая Конституция СССР. В этом Зинаида Николаевна увидела плохой знак. Но Всеволод Эмильевич по‑прежнему еще списывал плетущиеся вокруг закулисные игры на происки злопыхателей и ненавистных шептунов. Он понимал, что должен, обязан, наконец, сыграть «в масть», угодить хозяевам страны. Ему показалось, что не прогадает, поставив к 20‑летию Октябрьской революции спектакль «Одна жизнь» по роману Николая Островского «Как закалялась сталь» как «первую настоящую советскую трагедию. Суровую, горькую, но опаленную верой в бессмертие идей революции». Но спектакль так и не дошел до официальной премьеры. После первого показа Комитет по делам искусства потребовал от постановщика серьезных доработок. Тут же «Правда» вонзила свою «дюжину ножей в спину революции», пригвоздив: «Чужой театр». Постановку назвали «политически вредной и художественно беспомощной вещью». Читая разносную рецензию, Мейерхольд понимал, что, если бы он даже инсценировал «Краткий курс истории ВКП (б)», приговор ему был бы вынесен точно такой же. 7 января 1938 года Зинаида Райх в последний раз вышла на сцену, 725‑й раз сыграв свою «Даму с камелиями». За кулисами потеряла сознание. На следующий день постановлением Политбюро ЦК ВКП (б) ГосТИМ был ликвидирован. Заключительная фраза документа – «Вопрос о возможности дальнейшей работы Вс. Мейерхольда в области театра обсудить особо» – Всеволоду Эмильевичу показалась особенно зловещей. Он горько улыбнулся, собрался пошутить, сказать Зиночке, что это напоминает ему повестку, но, взглянув на побледневшую жену, промолчал. Но как жить дальше? И на что? На вопросы встревоженных друзей он отвечал: «Я, как Хлестаков, согласен в любое богоугодное заведение, кроме тюрьмы». Слава богу, на первых порах Мейерхольда приютил в своем оперном театре Станиславский. Но после кончины Константина Сергеевича опальный режиссер вновь оказался не у дел. Горше всех переживала закрытие театра Зинаида Николаевна. Это было для нее концом как актрисы. Мужа рвали на куски, а в доме металась терзаемая своими призраками женщина. Только к лету нервный кризис отступил, и Райх постепенно начала возвращаться к жизни. «Чтобы мы не вешали нос, доктор Мейерхольд лечил всех смехом, – вспоминала Таня Есенина. – Садились не за стол, а в сторонке, поставив стулья в кружок. Читали вслух «Голубую книгу» Зощенко, а ведь это было вовсе не отвлекающее чтение… Раз Мейер показал, как должен выглядеть осатанелый злоумышленник, которого изображали под его именем в газетных статьях. Он надел тулуп, в котором ездил на дачу, вывернул его косматым мехом наружу, а уж как ходил и глядел – разве опишешь?! Мы падали… Хохотали, когда Всеволод Эмильевич зачитал нам текст отлучения Льва Толстого от церкви…» – Внимайте, чада мои! «Святейший Синод в своем попечении о чадах православной церкви, об охранении их от губительного соблазна и о спасении заблуждающихся, имев суждение о графе Льве Толстом и его противохристианском и противоцерковном лжеучении, признал благовременным, в предупреждение нарушения мира церковного, обнародовать нижеследующее послание: Изначала Церковь Христова терпела хулы и нападения от многочисленных еретиков и лжеучителей, которые стремились ниспровергнуть ее и поколебать в существенных ее основаниях, утверждающихся на вере во Христа, Сына Бога Живаго… И в наши дни, Божиим попущением, явился новый лжеучитель, граф Лев Толстой. Известный миру писатель, русский по рождению, православный по крещению и воспитанию своему, граф Толстой, в прельщении гордого ума своего, дерзко восстал на Господа и на Христа Его и на святое Его достояние, явно пред всеми отрекся от вскормившей и воспитавшей его Матери, Церкви православной, и посвятил свою литературную деятельность и данный ему от Бога талант на распространение в народе учений, противных Христу и Церкви, и на истребление в умах и сердцах людей веры отеческой, веры православной, которая утвердила вселенную, которою жили и спасались наши предки и которою доселе держалась и крепка была Русь святая…» До того пафос и грозные завывания напомнили Косте и Татьяне тональность и лексику сегодняшних газетных публикаций, бичующих ГосТИМ и его создателя, что даже страшно стало, и они с опаской покосились на сидевших рядом друзей: а вдруг… Но «доктор Мейер» продолжал: «Посему Церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит свое общение с нею… Посему, свидетельствуя об отпадении его от Церкви, вместе и молимся, да подаст ему Господь покаяние в разум истины. Молимся, милосердый Господи, не хотяй смерти грешных, услыши и помилуй и обрати его ко святой Твоей Церкви. Аминь». Только Зинаида Николаевна нуждалась в покое и одиночестве, а потому уговорила семью отправиться за город. Им тоже нужно было отдохнуть от нее. Через неделю из Балашихи ее приехал навестить Костя и привез с собой письмо от Мейерхольда.
... «Дорогая, горячо любимая Зиночка! Мне без тебя, как слепому без поводыря. Это в делах. В часы без забот о делах мне без Тебя, как несозревшему плоду без солнца. Приехал я в Горенки 13‑го, глянул на березы, и ахнул. Что это? Какой ювелир Ренессанса развесил все это, будто напоказ, на невидимых паутинках? Ведь это же листья золота! (Ты помнишь: в детстве такими нежными листьями золота закрывали мы волнистую гору грецких орехов, готовя их к елке.) Смотри, эти листья рассыпаны по воздуху. Рассыпанные, они застыли, они будто замерзли… Секунды их последней жизни я считал, как пульс умирающего. Когда я смотрел на сказочный мир золотой осени, на все эти ее чудеса, я мысленно лепетал: Зина, Зиночка, смотри на эти чудеса и… не покидай меня, тебя любящего, тебя – жену, сестру, маму, друга, возлюбленную. Золотую, как эта природа, творящая чудеса! Зина, не покидай меня! Нет на свете ничего страшнее одиночества! Почему «чудеса» природы навели на меня мысли о страшном одиночестве? Ведь его нет на самом деле! Ведь оно – одиночество это – кратковременно?.. Любимая Зина! Береги себя! Отдыхай! Лечись! Мы здесь справляемся. И справимся. А что скучно мне без тебя непередаваемо, так это уж надо перетерпеть. Ведь не на месяцы же эта разлука? Скоро мы снова будем как две половинки одного сладкого яблока, вкусного яблока. Крепко обнимаю тебя, моя любимая… Крепко целую. Всеволод. 15 октября 1938 года».
В безысходных метаниях минул остаток этого года и первая половина 1939‑го. Летом забрезжила какая‑то призрачная надежда. Мейерхольда пригласили в Ленинград, предложив подумать над масштабной постановкой. Именно там 20 июня 1939 года он был арестован.
... «Я, капитан Государственной безопасности Голованов, нашел: по имеющимся агентурным и следственным материалам Мейерхольд В. Э. изобличается как троцкист и подозрителен по шпионажу в пользу японской разведки. Установлено, что в течение ряда лет Мейерхольд состоял в близких связях с руководителями контрреволюционных организаций – Бухариным и Рыковым. Арестованный японский шпион Иошида Иошимасу еще в Токио получил директиву связаться в Москве с Мейерхольдом. Установлена также связь Мейерхольда с британским подданным по фамилии Грей, высланным в 1935 году из Советского Союза за шпионаж…»
Весь следующий день Зинаида Николаевна напрасно ждала телефонного звонка из Ленинграда или хотя бы поздравительной телеграммы от Севочки. Сорок пять – все‑таки!.. Она еще ничего не знала о происшедшем, но уже ощущала обступавшую ее пустоту. Хотя на всякий случай велела Лиде испечь пирог с капустой – любимое блюдо мужа. Но, разумеется, никаких гостей именинница не собирала. «Гости» явились сами, без приглашения. Практически одновременно с арестом в Ленинграде в доме в Брюсовском и на даче в Горенках были учинены обыски. Зинаида Николаевна была возмущена не столько самим фактом его проведения, сколько бесцеремонным и хамским поведением работников НКВД. Им было все равно, они даже позволили Райх написать в графе протокола «Заявленные жалобы» дерзкие слова о том, что один из агентов допускал «грубый тон и огрызания». Откуда ей было знать о том, что доставленный в Москву ее арестованный муж уже подписывал признательные показания на имя Л.П. Берии: «Признаю себя виновным в том, что, во‑первых: в годах 1923–1925 состоял в антисоветской троцкистской организации, куда был завербован неким Рафаилом. Сверхвредительство в этой организации с совершенной очевидностью было в руках Троцкого. Результатом этой преступной связи была моя вредительская работа на театре… Во‑вторых. В годы приблизительно 1932–1935 состоял в антисоветской правотроцкистской организации, куда был завербован Милютиной. В этой организации состояли Милютин, Радек, Бухарин, Рыков и его жена. В‑третьих. Был привлечен в шпионскую работу неким Фредом Греем (английским подданным), с которым я знаком с 1913 года. Он уговаривал меня через свою жену, которая была моей ученицей, бросить СССР и переехать либо в Лондон, либо в Париж…».
* * *
Эти двое понимали друг друга даже не с полуслова – с полувзгляда. Днем они уже успели побывать во дворе дома в Брюсовском, осмотрели все возможные пути подходов‑отходов. Как и предполагалось, не должно было быть никаких помех. Добраться с крыши лавки керосинщика до балкона на втором этаже – не бог весть какая высота, детская забава. Детальный план квартиры, который им вручили накануне, напарники уже изучили. Четыре комнаты, кухня, удобства… На то, что кабинет хозяина опечатан, внимания можно было не обращать. Ценностей не брать. В общем, все предельно ясно. Обменявшись понимающими взглядами, незнакомцы разошлись в разные стороны.
* * *
…Не спалось, мучительно не спалось которую ночь подряд. Ни валерьянка, ни люминал уже не помогали. Зинаида Николаевна поднялась с кровати, нащупала ногой тапочки, накинула халат. Включила настольную лампу. Подошла к распахнутому настежь окну. Вздохнула: июль в Москве – не лучшая пора. Она решила принять ванну. Прохладная вода освежила тело и чуть‑чуть притишила нервы. Набросив халат, Зинаида Николаевна вышла из туалетной комнаты и направилась в гостиную. В этот момент к ней метнулись две неясные тени. Она обернулась и вскрикнула. Тот, что повыше, с размаху хлестко ударил ее по лицу и свалил с ног. Женщина громко вскрикнула от боли и ужаса, но незнакомец тут же с силой запечатал ей рот своей влажной ладонью. Второй, что поменьше, наклонившись над женщиной, резко ударил ее ножом в шею. На приглушенный вскрик хозяйки из своего закутка кое‑как выбралась домработница, выглянула и сразу отчаянно заорала, увидев незнакомцев: – Кто вы?!. Что… На ее голову обрушился тяжелый стул. Анисимовна рухнула. Зинаида Николаевна, на минуту оставшаяся без внимания, из последних сил, истекая кровью, попыталась уползти из передней в гостиную. Потянула слабеющую руку к стулу, силясь приподняться. Но поздно. Незнакомцы опять настигли ее и, словно соревнуясь друг с другом, стали наносить все новые и новые ножевые удары. Женщина извивалась на полу. Шелковый халат ее распахнулся, высоко обнажив ноги. Один из убийц мельком глянул на бесстыдно открывшиеся прелести: «Ух, хороша, зараза. Я бы тебя сейчас, пока тепленькая…» Не до того! Старший толкнул напарника в бок: по коням! Тем более, эта, вторая баба зашевелилась. Убийцы ринулись в стороны: первый – назад, к балкону, второй – в переднюю – и на лестничную площадку. Вперед! Лидия Анисимовна, грузная, рыхлая женщина на шестом десятке, с трудом поднялась, с ужасом глянула на хозяйку, лежащую в луже крови, и с воем выскочила на лестничную площадку, стала звать на помощь. Массивная дверь в квартиру за ней с лязгом захлопнулась. Вбежавший в подъезд дворник Сарыков увидел окровавленную Анисимовну, которая неловким кулем валялась у запертой двери и тыкала рукой в сторону квартиры: «Там… там…» Сарыков толкнул дверь – бесполезно. И тут еще эта, чуть живая тетка. Он побежал к себе, в подсобку, выволок лестницу и подтащил к балкону Мейерхольдов: в самый раз. Взобравшись через ограждение, заглянул в комнату и обомлел: на полу, вся в крови, лежала хозяйка, Зинаида Николаевна. Услышав слабый стон, обрадовался: вроде жива! Вызвав «Скорую» и милицию, Сарыков вернулся к несчастной Анисимовне и присел рядом, на ступеньки.
* * *
Проснувшись от невнятного шума и громких криков, соседка по дому Софья Гиацинтова на ощупь дотянулась до настольной дампы, включила – и на мгновение зажмурилась. Боже мой, опять началось! Сколько же можно терпеть эти блажные вопли Зинаиды Николаевны? Так и самой сойти с ума недолго. Ну не идти же, в самом деле, к соседям, тарабанить среди ночи в двери и просить угомонить несчастную женщину?.. Оглянулась на безмятежно спящего мужа: как Ивану удается так отключаться и ничего на свете не слышать? Впрочем, жильцы дома давно привыкли к диким воплям Райх и не обращали на них особого внимания. Актриса встала, подошла к окну и единственное, что себе позволила, – с шумом (даже стекла задребезжали) захлопнула створки. Крики стали как будто не так слышны. Или это была желаемая иллюзия? Все, надо постараться уснуть, уже третий час. А завтра опять ролевая читка «Норы», которую Иван Берсенев решил провести дома и уже пригласил актеров, занятых в постановке, к двенадцати часам. Ибсен поселил свою Нору в «Кукольном доме», а я живу тут, в Брюсовском, как в самом натуральном дурдоме… Только под утро Гиацинтовой все же удалось кое‑как уснуть, но даже сквозь зыбкий сон она все же слышала: вроде бы к дому подъехала машина, потом, громыхая, кажется, еще одна, доносились какие‑то гулкие разговоры во дворе, суета, беготня. Однако Софья Владимировна упрямо не желала подниматься, лежала, не раскрывая глаз, лишь время от времени подносила руки к вискам и, пытаясь успокоиться, массировала их. Господи, когда же это, в конце концов, кончится?.. Нет, наверное, уже никогда.
* * *
Ждать медиков и милицию пришлось недолго – все же центр города. Дворник помог участковому вскрыть дверь. Врачи тут же кинулись, не обращая внимания на протесты милиционеров, к лежавшей на полу женщине. Есть пульс! Зрачки реагируют. – Носилки! …«Скорая» вынырнула из лабиринта старых московских дворов и, угодив в очередную колдобину, резко затормозила. «Эй! – заорал фельдшер шоферу. – Осторожнее! Не дрова…» Домработница Анисимовна, которую везли в той же машине, услышала, как Зинаида Николаевна с трудом прошептала: – Не трогайте меня, доктор, я умираю… Между тем оставшиеся в доме в Брюсовском сотрудники милиции продолжали осматривать место происшествия, проводить обыск и опрашивать соседей. Вскоре удалось выяснить, что Константин, сын хозяйки, студент МИСИ, еще два дня назад уехал в Рязанскую область, в деревню Константиново, навестить родню. А дочь Татьяна в настоящий момент вроде бы находится на загородной даче в Балашихе.
* * *
– Алло, Рязань? Рязань! Семенов, это ты? Гневышев беспокоит. – Слушаю вас, товарищ генерал. – Ты мне вот что скажи, Семенов, деревня Константиново от тебя далеко? – Да нет, товарищ генерал. От нас всего километров сорок – сорок пять будет. – Тогда вот что, Семенов. Надо помочь товарищам из МУРа. Пошли туда пару ребят, только по «гражданке», чтоб народ понапрасну не пугать – деревня все‑таки… Пусть найдут там одного студента, он у своей бабки гостит. Зовут его Константин Сергеевич Есенин. Да‑да, тот самый, сын. Аккуратно, интеллигентненько доставь его в Рязань, там вместе с сопровождающими отправишь поездом в Москву. Сразу сообщи номер поезда, вагон, место и прочее. На вокзале их встретят. Все понял? По какому делу?.. Говори – по срочному. Все прочие вопросы на месте. Давай. Жду звонка. Черная машина, прибывшая через час с небольшим в Константиново, наделала в деревне много шума. Все видели, как из дома Татьяны Федоровны Есениной вышел Костя в сопровождении двух крепких парней, сел в машину и куда‑то уехал. Только в Москве, в МУРе, ничего не понимающему Константину поднесли к глазам фотографию убитой матери. Никто не ожидал, что он потеряет сознание. «Муровцы привезли меня в квартиру прямо с дачи в Горенках, – позже рассказывала, уже все проанализировав, Татьяна. – Я осмотрела шкафы, полки, ящики – все есть. И это, и многое другое говорило о том, чего сознание не хотело принимать, – приходили только для того, чтобы убить. Предположение, что замешаны те, кто ранее опечатывал кабинет и наблюдал за квартирой, не могло не возникнуть сразу… Кому как не им было знать, что в квартиру легко проникнуть без взлома (в кабинете дверь на балкон оставалась незапертой, к балкону примыкала керосиновая лавка, опечатанная дверь, ведущая из кабинета в «желтую» комнату, тоже была незапертой). Знали они и о том, что Костя уехал. Перед отъездом он спал в одной комнате с матерью – и моя, и его комнаты тоже были опечатаны, домработница спала в другом конце квартиры…»
Константин был уверен, что «следствие по этому «делу» велось очень бестолково и бессистемно, сомневаюсь и в том, что оно было добросовестным. Ведь известно, что внутренними делами тогда уже ведал Берия, и этим многое сказано…». В МУР вызывали всех близких, друзей семьи, мало‑мальски знакомых. Было задержано пятнадцать человек, которых после выматывающих душу допросов все же отпустили. Усердно отрабатывалась версия убийства с целью ограбления. А что? Квартира богатая, грабителям было чем поживиться. Кто‑то что‑то говорил об исчезнувших из дома золотых часах и золотом же портсигаре Мейерхольда. – Ерунда! – убеждал следователей Костя. – Это миф. Ограбления не было, было одно убийство. Мейерхольд никогда не имел ни золотого портсигара, ни часов. Да если бы они у него и были, то их бы конфисковали еще при обыске, который произошел сразу после ареста Всеволода Эмильевича в Ленинграде. Ведь при арестах и обысках все золотые вещи конфискуются… – Откуда вам это известно? – Да так, люди говорят, – смутился Константин. – Кто именно говорит?.. Домработница Лидия Анисимовна Чарнецкая, служившая Мейерхольдам уже седьмой год, пробыла в больнице около недели и потом приехала в Балашиху. Но через два‑три дня на дачу явился вооруженный наряд, и женщину под конвоем увезли на Лубянку. О ней не было ни слуху ни духу около трех месяцев. Потом она вернулась. Неузнаваемая, вся черная, глаз не поднимала. Сказала только, что ей ни о чем нельзя говорить. Быстро собрала вещи и уехала на родину, в Витебск. Сгинул и дворник Сарыков, который на одном из допросов сдуру ляпнул, что видел тем самым утром, как двое незнакомых людей, которые удалялись от их дома, сели в поджидавшую их черную «эмку». Слухов по поводу убийства Райх по Москве блуждало множество. Ей и при жизни к ним было не привыкать. После ареста Мейерхольда Зинаиду Николаевну преследовал злой шепоток: «Демоническая женщина… Играючи разрушила жизни двух гениальных мужчин. И Есенина, и Мейерхольда…» Кумушки говорили, что негодяи якобы выкололи Зинаиде глаза, ведь всем же известно, что в момент смерти зрачки жертвы способны, как фотоаппарат, зафиксировать увиденное в последнее мгновение, а значит – и лица своих убийц. Болтали, что Зинаиду Николаевну изнасиловали то ли перед убийством, то ли уже умирающую… Некоторые были уверены, что убийство Райх – дело рук антисемитов. Но их урезонивали: Зинаида Николаевна из немцев… Когда следствие было закончено и наконец поступило разрешение похоронить убитую, Николаю Андреевичу Райху позвонил Москвин, народный артист, депутат Верховного Совета СССР, и сухо сказал: «Общественность отказывается хоронить вашу дочь…» – Я похороню сам, – сказал гордый Райх. – Об одном прошу вас: остановить выселение детей из квартиры. Требуют, чтобы они немедленно… В ответ Райх услышал: – Я считаю, что выселяют правильно. Гроб с телом Зинаиды Николаевны разрешили завезти домой из института Склифосовского ровно на полчаса. «В назначенный час у подъезда на Брюсовском, – рассказывала Татьяна Есенина, – встали в две шеренги молодые люди в одинаковой штатской одежде и никого не пускали, кроме своих. Они же сопровождали нас на кладбище и стояли у открытой могилы…» Зинаиду Николаевну похоронили на Ваганьковском, неподалеку от могилы отца ее детей, Сергея Есенина. В гробу она лежала в черном бархатном платье Дамы с камелиями. «То, что все кончено, доходит до меня в редкие минуты, – писала Таня своей подруге Мирэль Шагинян, – я пишу тебе и ничего не сознаю и не понимаю. У меня в голове что‑то спуталось, и я не могу связать своей мамы со всем, что произошло, и в те редкие минуты я понимаю не умом, а каким‑то инстинктом… Дедушка говорит, пусть каждый несет свой крест, но Мейерхольд говорил, что он верит в свою звезду, и я теперь ничего не понимаю… Я очень спокойна, и Костя хорошо себя держит, я только кричала, когда надо было поцеловать, потому что я сразу поняла, что это неправда. У меня в мозгу сейчас заросло, какие‑то отверстия, где все можно связать друг с другом… Скажи мне ты – трусы и сволочи – это одно и то же, или нет?.. Я буду гнать всех, кто в эти дни был в Москве…» Навестивший запретную могилу на сороковины музыкант Николай Выговский скажет: «Каждый из нас, зрителей, терял ее лично, но вот на слова ее игру не переложить: в ней была духовная, мелодическая сила, излучающая особый свет». А несчастный Мейерхольд примерно в те же дни на допросе во внутренней тюрьме НКВД дополнял свои прежние признательные показания: «Я скрыл от следствия одно важное обстоятельство. Я являюсь еще и агентом японской разведки. А завербовал меня Секи Сано, который работал в моем театре в качестве режиссера‑стажера с 1933 по 1937 год…» Сидевшие в соседних камерах другие «троцкисты» уточняли обстоятельства «изменнической деятельности» режиссера. Журналист Михаил Кольцов заявлял, что Мейерхольд был одним из осведомителей французского разведчика Вожеле. Писатель Исаак Бабель причислял Всеволода Эмильевича к антисоветской организации. Профсоюзный деятель Яков Боярский напоминал, что «именно он готовил режиссерский план массового действа к 300‑летию дома Романовых. Позже он солидаризировался с Троцким и вместе с ним защищал Есенина. Пагубно влияет на Мейерхольда его жена актриса Зинаида Райх. Дошло до того, что однажды нарком просвещения Бубнов был вынужден вызвать ее к себе и сделать внушение, объяснив, как сильно она своим поведением вредит Мейерхольду…».
* * *
С квартирой Мейерхольдов вопрос решался фантастически быстро. Уполномоченные сорвали все печати, распахнули двери и велели вывозить имущество, включая уже описанное. 21‑летней Тане с мужем и с годовалым сыном разрешили жить на даче. Костю на первых порах приютила Анна Романовна Изряднова. Он вспоминал о ней: «Удивительной чистоты женщина, удивительной скромности. После того, как я остался один, Анна Романовна приняла в моей судьбе большое участие. В довоенном 1940 и 1941 годах она всячески помогала мне – подкармливала меня в трудные студенческие времена. А позднее, когда я был на фронте, неоднократно присылала посылки с папиросами, табаком, теплыми вещами». После Косте все же выделили комнатку в коммунальной квартире в Замоскворечье, где‑то на Зацепе. Для студента, решили, с головой хватит. Главным образом Константина беспокоила сохранность его футбольного архива, всех многочисленных гроссбухов, испещренных цифрами, фамилиями, фактами, сравнительными таблицами, вырезок из старых газет и журналов, стопок разлинованных тетрадей. Когда удалось вывезти все до последнего листочка, он, неузнаваемо сумрачный, подавленный, растерянный из‑за случившегося, впервые улыбнулся. Татьяна же в те тревожные дни лихорадочно занималась спасением основной части мейерхольдовского архива – письмами, документами, фотографиями, стенограммами, публикациями, рукописями и пр. Все это правдами и неправдами удалось утаить от следователей и спрятать в Балашихе. Однако угроза сохранности бумаг все же оставалась. Татьяна обратилась за помощью к верному другу семьи Сергею Михайловичу Эйзенштейну. Гениальный кинорежиссер позже сам не мог объяснить, откуда у него неожиданно проснулись такие способности к «конспиративной» работе. Во всяком случае, в своем дневнике под названием «Сокровище» он так шифровал «операцию» по передаче ему на даче в Кратове архивных материалов Мейерхольда‑Райх: «Тогда, когда все кругом мертво и перемешалось. С черного хода. Под крышей. Частью под навесом – над задним крыльцом. Частью в пространстве между скатом крыши и перекрытием кладовой. То самое – ради чего я приехал по зову девушки с синими кругами под глазами. Жарко, как в пекле, на этом получердаке, куда возможно проникнуть, лишь частично отодрав обшивку из досок. С неудержимой резвостью всесокрушения это делает шофер мой Леша Гадов. Рыжая пыль лениво колеблется над сизыми мертвыми папками. Лучи сквозь щели да мухи – они играют над этими грудами бумаги. «Мы боимся за них. Сгорят. Мы боимся за дачу. Сгорит», – говорила мне за несколько дней до этого барышня, сейчас безучастно глядящая сквозь синие круги на груду папок. По двору проковылял полоумный старик – дед ее со стороны матери. «Все равно нам их не сберечь. Все равно пропадут. Возьмите…» Освобожденные от жильцов роскошные апартаменты строители тут же разделили на две отдельные квартиры. В одной из них обосновался личный шофер самого Лаврентия Павловича Берия, уже возглавлявшего Наркомат внутренних дел. Хозяйкой второй квартиры стала 18‑летняя красавица Вардо Максимилиашвили, личный секретарь все того же самого народного комиссара. Вардо, говорят, была прелестна в своей наивной простоте и играла роль отменно, уверяя всех, что понятия не имеет, кто тут ранее жил до нее.
* * *
Загадочное преступление в Брюсовском переулке, конечно, так и не было раскрыто. Хотя и Татьяна, и Константин Есенины неоднократно обращались за разъяснениями в соответствующие инстанции, ответы оставались стандартными – что через год после кровавого убийства, что через десять лет, что спустя полвека. В 1988 году Генеральная прокуратура СССР сообщала на запрос: «В настоящее время виновных лиц, совершивших убийство Райх З. Н., установить не представляется возможным». Судьба Всеволода Эмильевича Мейерхольда сложилась так же ужасно, как и судьба его жены, матери детей Есенина.
... «Председателю Совета Народных Комиссаров СССР В. М. Молотову От Мейерхольда‑Райх Всеволода Эмильевича Заявление Вот моя исповедь, краткая, как полагается за секунду до смерти. Я никогда не был шпионом. Я никогда не входил ни в одну из троцкистских организаций (я вместе с партией проклял Иуду Троцкого). Я никогда не занимался контрреволюционной деятельностью… Меня здесь били – больного шестидесятилетнего старика клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине, когда сидел на стуле, этой же резиной били по ногам (сверху, с большой силой) и по местам от колен до верхних частей ног. И в следующие дни, когда эти места ног были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим красно‑сине‑желтым кровоподтекам снова били этим жгутом, и боль была такая, что казалось: на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток (я кричал и плакал от боли). Меня били по спине этой резиной, меня били по лицу размахами с высоты…»
В обвинительном заключении значилось: «В 1934–1935 гг. Мейерхольд был привлечен к шпионской работе. Являясь агентом английской и японской разведок, вел активную шпионскую работу, направленную против СССР… Обвиняется в том, что является кадровым троцкистом, активным участником троцкистской организации, действовавшей среди работников искусства». Военная коллегия Верховного суда СССР в закрытом судебном заседании 1 февраля 1940 года приговорила Мейерхольда к расстрелу. На следующий день приговор был приведен в исполнение.
«Лежит неубранный солдат…»
Александр Есенин‑Вольпин. Лежит неубранный солдат 20/1–1945 г.
«Когда младший лейтенант Есенин пришел в батальон, его спросили: – Поэт Сергей Есенин – однофамилец твой? – Отец…» Тьфу, вот же выдумали, чертыхался лейтенант, читая заметку «Сын Есенина» в свежем номере фронтовой газеты «Красный Балтийский флот». Вовсе не так все было… Пока ждали построения и перекуривали в лесочке, Костя достал из вещмешка томик стихов отца и перелистывал затертые страницы. Капитан Савельев из соседней роты заглянул через плечо в книжку, удивился: «Стихи?» – «Ну да. А что?» – «Да ничего, просто интересуюсь. Поэзию любишь?» – «Люблю. Особенно одного поэта» – «И кого же?» – «Есенина». – «Есенина я и сам люблю, – сказал капитан, – особенно «Шаганэ ты моя, Шаганэ…» Знаешь?» Константин кивнул: «Конечно». А капитан вдруг спохватился: «Постой, а это не твой случайно родственник?» – «Отец». Вот такой состоялся тогда разговор. В ноябре 1941‑го, когда немцы вплотную подошли к Москве, студент четвертого курса инженерно‑строительного института Константин Есенин добровольцем ушел на фронт. Перед самой отправкой Константин отнес на хранение последней жене отца Софье Андреевне чемодан, туго набитый бумагами и редкими изданиями Есенина. В армии Есенина направили на Ленинградский фронт, он участвовал в боях, защищая город, в котором когда‑то, давным‑давно познакомились его мама и отец. После прорыва блокады попал на Карельский перешеек. Как‑то, уже в конце войны, подсчитал, оказалось, что он двенадцать раз ходил в шыковые атаки. Двенадцать раз в штыковые – с ума сойти! – и выжил. Четырежды был тяжело ранен. Однажды была опасно повреждена кисть. Отправили в госпиталь, где началось сильное кровотечение. Хирург велел готовить раненого к операции, решил, что нужна срочная ампутация. Но вот ведь случай – врач еще раз взглянул в медицинскую карту, прочитал: «Есенин». Родственник, что ли? Сын? Хмыкнул доктор и спас руку. Потом сказал выздоравливающему: «Отцу свечку поставить не забудь». Костя перечитывал заметку в «Балтфлоте»: «Младший лейтенант Есенин воевал не хуже других… Научился Есенин во время войны по вою снарядов определять – надо ли залечь или можно спокойно пойти дальше… Война стала большим и обычным делом для этого безусого комсорга батальона… – Комсорг Есенин… – рассказывал нам один из командиров. – Да, мы послали его в роту… Немецкие корабли по‑прежнему били по берегу… Но Есенин поднял роту и повел в бой. Когда его ранило, никто не знал. Он скончался от потери крови…». Да жив я, улыбнулся Есенин, жив, чего и вам всем желаю. Действительно, после того тяжелого боя в родной части комсорга недосчитались. Расторопные штабные писари, не мешкая, заполнили шаблон «похоронки» и отправили в Ташкент, где в эвакуации находилась сестра Кости Есенина Татьяна. На самом же деле приключилась страшная и нелепая история. Очередное ранение вполне могло оказаться последним – шальным осколком молодому офицеру пробило легкое. После атаки, когда уже стемнело, погибших на поле боя подбирали бойцы похоронной команды соседнего соединения. Наткнулись на неподвижное тело, вмерзшее в кровавый лед. Пожилой старшина, мельком взглянув, привычно махнул рукой: «Готов» – и стал ломиком вырубать убитого изо льда. Ненароком наступил на руку, и «покойник»… застонал. Испуганный санитар тут же крикнул: – Живой! Скорей давай дровни! Тяжелораненого повезли к санитарному поезду. Через каждые десять‑двадцать метров каменистой дороги Константин стонал от боли: «Стойте! Остановитесь! Больше не могу!» Дроги останавливались, а возница причитал: «Батюшки, к поезду не успеем…» И вдруг из громкоговорителя, со стороны станции – раздался едва различимый голос Левитана: «Наши войска перешли в наступление…» Есенин сквозь зубы чертыхнулся: «Вези дальше! Буду терпеть…» После операции на спине у Есенина осталась отметина – шрам длиной в 17 сантиметров. Провалявшись несколько месяцев в госпиталях, он перед отправкой в действующую армию получил возможность на два‑три дня побывать в Москве. Естественно, заехал на дачу в Балашиху. Отцовский архив был в плохом состоянии. В годы войны дача пустовала, несколько раз ее самовольно занимали чужие люди. «За несколько часов, что я был на даче, – рассказывал Константин, – мне удалось кое‑что выбрать из этой смерзшейся груды бумаг в сарае. Целую связку забрал с собой и таскал потом по окопам и землянкам, пока все их до единой не зачитали мои однополчане…» Окончательно возвратившись домой после победы, кавалер трех орденов Красной Звезды Константин Сергеевич Есенин первым делом восстановился в своем инженерно‑строительном институте. Выбрал время и съездил к Толстой. Софья Андреевна сохранила чемодан с бумагами Есенина нетронутыми, в целости и сохранности. Они, кстати, крепко выручили студента, вчерашнего солдата. Прожить на нищенскую стипендию было практически невозможно, вот и пришлось продать в Главное архивное управление МВД СССР две тетради стихов, набело переписанных рукой Сергея Александровича. Жалел потом, да что сделаешь?.. «Вообще, – признавался он, – носить фамилию Есенин было довольно хлопотно, неоднократно предлагали ему сменить фамилию. Но это все, конечно, от скудности ума». В зрелые годы Константин Сергеевич говорил: «Я – не поэт. Это даже к лучшему: писать посредственные стихи мне просто стыдно, писать хорошие – нужен талант. Но Родину, Россию я люблю так же преданно, как мой отец поэт Сергей Есенин».
«Я послал всех к сатане и живу…»
... «Мама считает меня сумасшедшим и уже хотела было везти к психиатру, но я послал всех к сатане и живу, хотя некоторые опасаются моего приближения. Ты понимаешь, как это тяжело, однако приходится мириться с этим и отдавать предпочтение и молиться за своих врагов. Ведь я сделал бы то же самое на месте любого моего соперника по отношению к себе, находясь в его условиях…» Сергей Есенин – Григорию Панфилову 23 апреля 1913 г.
– Алик, вы уж, пожалуйста, не опаздывайте на собрание. – Да‑да, конечно, я помню, – кивнул аспирант Александр Сергеевич Есенин‑Вольпин, про себя ругнувшись: черт, ведь это же два часа как минимум коту под хвост! Ну ладно, стоит ли расстраиваться из‑за пустяков? Возьму тетрадку со своими записями, поработаю, мешать, надеюсь, особо не будут. Он ошибся – тема собрания оказалась столь замечательной, что Алик тотчас забыл о своих былых благих намерениях поколдовать над загадками аксиоматической теории множеств, принимаемых без доказательств. Секретарь партбюро механико‑математического факультета товарищ Огибалов гневно клеймил некую группу студентов, которые, называя себя «Братством нищих сибаритов», ведут себя крайне вызывающе, держатся особняком, чураются других товарищей и уклоняются от участия в общественной жизни. Все мы, говорил Петр Матвеевич, тяжело глядя в зал, заполненный преподавателями, аспирантами и студентами, усматриваем в этом так называемом «братстве» все признаки создания тайной организации с неизвестными целями и считаем, что названным студентам не место в Московском государственном университете. Эти неучи… Алик поднял руку: «Простите, можно вопрос?» – Пожалуйста, – секретарь партбюро даже обрадовался паузе и проявлению активности участников собрания. – Что заставило вас, Петр Матвеевич, сделать вывод, что организация этих студентов является тайной? – Тот факт, что я не знал о ее существовании, – твердо заявил Огибалов. – Извините, – невозмутимо продолжил аспирант, – но до сегодняшнего дня я не знал о вашем существовании, однако это не заставляет меня прийти к выводу, что вы существовали тайно. Огибалов оторопел от столь замысловатого логического построения. Да и большинство присутствующих тоже… Идя домой после собрания, Алик усмехался, вспоминая выражение лица Огибалова, и повторял эту фамилию на все лады: «Огибалов… Огибалов… Огибалов…», силясь понять, чем это она его так зацепила и какие вызывает ассоциации. Что‑то знакомое, но что?.. Стоп, стоп. Знакомое созвучие… Ну, конечно! – Прон Оглоблин из есенинской поэмы «Анна Снегина». Дома он раскрыл томик отца, начал читать «Снегину». Ага, да вот же живой портрет деревенского революционера, криушанского мужика, нацелившегося пошалить‑пограбить барское имение: И нагло в третьем годе, Когда объявили войну, При всем честном народе Убил топором старшину. …………… У них там есть Прон Оглоблин, Булдыжник, драчун, грубиян. Он вечно на всех озлоблен, С утра по неделям пьян…
А что, конечно, за таким все толпой, без разговоров пойдут. Герой, «первый парень на деревне»… Александр Сергеевич опять ухмыльнулся, вспомнив ошарашенную физиономию Огибалова. Хотя нет, конечно, на «булдыжника и драчуна» Петр Матвеевич никак не тянет, калибр не тот. Правда, бандитские повадки те же. Неделю спустя после того памятного собрания Алик лицом к лицу столкнулся в институтском коридоре с Огибаловым. Раскланялись как ни в чем не бывало. Только Алик все же не сдержался и уже в спину удаляющемуся секретарю партбюро вполголоса пробормотал: Таких теперь тысячи стало Творить на свободе гнусь. Пропала Расея, пропала… Погибла кормилица Русь…
Петр Матвеевич нервно оглянулся: «Что вы сказали?» – «Да так, ничего. Стихи отца вдруг вспомнились. «Анна Снегина», не читали?» – «Почему же, читал…» Да бог с ним! Ребят‑«сибаритов» Алик довольно неплохо знал – толковые, талантливые мальчишки. И Юра Гастев, и Коля Вильямс, и Слава Грабарь… Ну, собирались вместе, читали стихи, спорили, за девушками ухаживали, что в том дурного?.. Несколько раз приглашали его к себе в компанию, просили почитать стихи, о которых слышали и даже читали «в списках». Что он им читал? «Ворона», «Никогда я не брал сохи…», кажется, еще что‑то. Ах да, «В зоопарке» им понравилось: …И решил я заделать окно кирпичами, Но распался кирпич от оживших лучей, И, как прежде с Землей, я порвал с Небесами, Но решил уж не мстить, а спокойно заснул. И увидел, разбитый, с больными глазами, Задрожал, заскулил и в воде утонул… …Над домами взыграло вечернее пламя, А когда, наконец, поглотила их мгла, Я проснулся и долго стучался глазами О холодные, жесткие стены угла…
Ну, поругивали они между собой то, что видели вокруг, посмеивались. Но и себя ведь тоже вышучивали. Да, не пускали в свой круг недостойных, сторонились, презирая бездарей, подхалимов, доносчиков, подлецов. Тоже грех? Что за глупые фантазии…
* * *
Оказавшись в Хлебном переулке, Надежда Давидовна подвела сына к старому дому: – А вот здесь, Алька, я жила в начале 20‑х, снимала комнату у хозяйки. Здесь мы часто встречались с твоим отцом. Моя комната ему очень нравилась, он даже говорил: красивая… Потом, когда они добрели до Тверской, мама указала сыну на подъезд одного солидного дом: «Тут в те годы располагалось знаменитое кафе поэтов «Стойло Пегаса»… Собирались люди, читали стихи, затевали диспуты, пели, ну и кушали, конечно, выпивали… Там на стене, между двух зеркал, Якулов контурно изобразил портрет Есенина, а под ним были строки: Срежет мудрый садовник‑осень Головы моей желтый лист…
Увидев отсутствующее лицо Алека, Вольпин спросила: «Тебе неинтересно?» Мальчик пожал плечами, промолчал. Окончательно перебравшись из Питера в Москву в 1932 году, Надежда Давидовна время от времени совершала такие ностальгические прогулки по улицам города своей юности, иногда встречалась со старыми знакомыми. Поначалу непременно тянула за собой сына. Он подчинялся, но ее начинали тревожить его замкнутость, сосредоточенность на каких‑то потаенных думах, вечное стремление уединиться в своем мирке, на некоем необитаемом острове, куда он никого не приглашал и не пускал. На всякий случай консультировалась со специалистами, показывала Алика лучшим столичным врачам. Один из маститых психиатров ей откровенно сказал: «Знаете, милейшая Надежда Давидовна, я не могу поставить мальчику окончательный диагноз. И никто не сможет. Шизоидный компонент, безусловно, наличествует, но, поверьте моему опыту, исключительно как следствие общей одаренности, граничащей с гениальностью». Мама гордилась тем, что в 16 лет Алек поклялся – никогда и ни при каких обстоятельствах не врать, даже по мелочам. И никогда не нарушал свой зарок. Вне всяких сомнений, мощным, невидимым фактором состояния его души был особый «есенинский комплекс». Альке был год и семь месяцев, когда Сергея Александровича не стало. Много позже Есенин‑Вольпин скажет: «Мои детские обиды уже не имеют большого значения. Ведь сейчас я понимаю, что папа всегда был самостоятельным человеком. До самой своей смерти он кормил нашу семью и не вел себя по отношению к нам как чужой. Хотя я, конечно, не могу похвастаться воскресными выходами всей семьей в парк или еще куда‑нибудь. Прежде всего, я мамин сын… В моем метрическом свидетельстве записано: «Гражданин Вольпин Александр Сергеевич. Отец – Есенин Сергей Александрович, мать – Вольпин Надежда Давидовна». Надежда Давидовна совершила, казалось, невозможное – болезненную часть личности сына она смогла обратить ему во благо. Окончив школу, Алек подал документы в Московский университет. До начала войны оставалось два дня. Играючи, с блеском сдал вступительные экзамены, и был принят. Мобилизации в армию он не подлежал в силу юного возраста. Но через неделю после начала учебы его все‑таки вызвали на приписку в военкомат. «Даже не в военкомат, – уточнял Алек, – а на медицинскую комиссию… По всем статьям прохожу: годен‑годен‑годен. Я глазастый, запросто читал написанное даже вверх ногами. И вдруг вижу: написано «негоден, шизофрения». Я задаю врачу вопрос, что это значит: «Слушайте, но я хочу стать ученым». – «Это вам не помешает». Не помешает – прекрасно, это я усвоил…» Потом психиатр все‑таки пригласила маму и сказала, что у сына, «конечно, этого диагноза нет. У него есть черты шизоидной личности, но он не болен. Однако в армии он мгновенно погибнет». О состоявшемся разговоре сын тогда, естественно, не знал. Когда мама все‑таки призналась, Алек говорил: «Формально меня признали шизофреником. Почему, этого я не знаю. Одна из тайн моей жизни. Кто‑то, наверное, для этого что‑то делал…» Играючи поступил, играючи учился, а в 1946‑м он с отличием окончил механико‑математический факультет МГУ. К 1949 году Алик уже завершал работу над диссертацией по топологии (в научных кругах его работа по сей день считается классической). А еще писал стихи, не без имажинистского акцента. Кстати, в материалах следственного дела «Братства нищих сибаритов» фигурировали в качестве «вещественных доказательств» тексты дерзких стихотворений Есенина‑Вольпина. Провинившихся студентов тогда из университета, естественно, исключили. Позже судили, приговорив к немалым срокам. И только слезные ходатайства сиятельного папаши одного из них – Игоря Грабаря, придворного живописца и лауреата Сталинской премии, несколько облегчили строгую кару. Впрочем, папины регалии вряд ли помогли бы юным оболтусам. Сработали неформальные связи, честно обретенные Игорем Эммануиловичем в лихие послевоенные месяцы, когда ему было доверено руководство группой экспертов так называемой «трофейной бригады». Лучшие советские искусствоведы, живописцы и скульпторы шустро фильтровали и оприходовали эшелоны с произведениями искусства из лучших музеев Европы. Словом, история «нищих сибаритов» самого Есенина‑Вольпина коснулась лишь краешком. Обошлось, пожалели, пожурили и освободили от ответственности. В материалах дела Алек проходил как не вполне здоровый человек с поэтическими задатками. Честно глядя в глаза следователю, молодой, многообещающий ученый говорил: «В связи с официальной версией о моей невменяемости советую судить о моем интеллекте по моим научным работам и стихам. «Невменяемость» не помешала мне защитить кандидатскую диссертацию…» Вскоре кандидат математических наук Есенин‑Вольпин был направлен на преподавательскую работу в украинский город Черновцы. Но уже в конце июня 1949‑го был арестован местными органами МГБ по обвинению в антисоветской агитации и под конвоем препровожден в родной город Ленинград. «Арестовали, главным образом, за стихи, – полагал Александр Сергеевич. – Допросы, шантаж, особое совещание… По тем временам я отделался довольно легко, просидев около года в сумасшедшем доме на Арсенальной…» Но – продолжение следовало, и постановлением Особого Совещания Есенин‑Вольпин был отправлен в ссылку в Карагандинскую область как социально опасный элемент. Кстати, о своей двойной фамилии Алик говорил: «Я никогда не привлекал бы фамилию отца в целях защиты, но меня на Лубяночке стали об этом спрашивать, и я понял, что помешать мне это не может… От рождения я Вольпин. Но меня все равно окликали «товарищ Есенин».
* * *
– Алик, сегодня у Оли день рождения. Придешь? – Конечно! А что подарим? – Есть подарок. Потом сочтемся. Каждый новичок, прибывавший на поселение, сразу возбуждал повышенный интерес. Разумеется, в первую очередь для надзирающих товарищей, но не в последнюю – для «аборигенов», которые ждали хоть каких‑то вестей с Большой земли. Сами собой образовывались колонии ссыльных. Вертухаи тому не препятствовали – наоборот, так для контроля было удобнее: всегда знаешь, кто где, у кого и с кем. Когда в школе рабочей молодежи появился новый преподаватель математики, поселенцы сразу занялись наведением справок. Судя по рассказам, молодой человек казался со странностями. Он приходил в класс, сбрасывал пальто, которое могло оказаться даже на полу, потом садился на стол, закуривал и начинал говорить какие‑то сложные и мало кому понятные вещи. При этом лишь какие‑нибудь две старательные, прилежные девочки, сидящие на первой парте, пытались его слушать, а все остальные занимались черт знает чем: могли перекидываться в картишки, бродить по классу, входить‑выходить и бродить по коридору, могли даже выпивать, устроившись на «камчатке». А учителю все равно, без устали проповедует свои какие‑то очень заумные теории, совершенно не обращая внимания на то, понимают его или нет… Как зовут учителя? Ишь ты, Александр Сергеевич. После старожилы‑«карагандинцы» узнали адрес загадочного преподавателя и запросто заявились к нему на квартиру в Тихоновку. Поднадзорные, как правило, быстро сближались, с доброй иронией и пониманием относясь к некоторым слабостям и странностям поведения или характера вновь обретенных друзей. У новичков же, со своей стороны, тоже особого выбора не было. …В тот вечер у Ольги Львовны [13] собрались только свои, самые‑самые: смешной очкарик, поэт Эмка Мандель [14], неразлучная пара молодоженов – Юра Айхенвальд с Вавой‑Валерией и, конечно, Вольпин. Украшением стола была бутылка портвейна «777» – редкость по тем временам для этих мест необычайнейшая. Первый тост, как водится, был за именинницу. Когда разлили по второй, с рюмкой поднялся Алик. Хозяйка с опаской посмотрела на него: Вольпину пить категорически было нельзя – хмелел с наперстка. – Я пью, – своим скрипучим голосом громко провозгласил Алик, – я пью за то, чтобы подох Сталин! – Алек, замолчи! – ахнула хозяйка. – Ты же погубишь и меня, и себя! Молчи! – Я свободная личность, – надулся Алик. – Я говорю то, что хочу. Я пью за то, чтобы подох Сталин! Он даже не обратил внимания, что никого из гостей за столом уже не было. Именинница попыталась зажать ему рот и как‑то неловко, отнюдь не с женской силой двинула Алика по губам. Он покачнулся и, поскользнувшись, рухнул на пол. И вот же упрямец, даже лежа повторял: «Я хочу выпить за то, чтобы подох Сталин! Я свободная личность! И не смейте затыкать мне рот!» Потом кое‑как поднялся, сказал: – Я презираю вас, как все МГБ, – и гордо удалился. К тому времени в комнату вернулись пропавшие гости, караулившие под окнами, опасаясь вертухаев, которые мигом появлялись там, где группками собирались ссыльные:
– Все в порядке. Никого. Алик домой побрел. На следующий день Валерия по просьбе Ольги Львовны навестила Вольпина: – Вавка, отнеси ему вчерашний пирог, он ведь его так и не попробовал, и попроси за меня прощения. Алик страдал, прикрывая рукой синяк под глазом и разбитые губы. Вчерашней имениннице Ольге Львовне он передал свой подарок – томик Лермонтова с трогательными словами: «Дорогой Тигре Львовне, которая бьет не в бровь, а в глаз». Через несколько дней он появился в швейном ателье, где работала Ольга Львовна. Увидев, что следы боевых ран почти незаметны, Адамова обрадовалась: – А‑а! Пришел! Уже не сердишься на меня? – Неужели вы, Оля, думаете, что этот подлец Сталин мог нас поссорить? – заорал Алик на всю мастерскую. «Это конец», – решила несчастная поселенка. Но обошлось. Благоразумные девочки, работавшие в ателье, сделали вид, что ничего не слышали. Пронесло. Старожилы опекали Алика, нередко выручая его в ситуациях, которые грозили всем немалыми неприятностями. Он же объяснял свои поступки уроками, полученными в психушке. Первый – полная свобода поведения. Говори, что думаешь, и обязательно туда угодишь. Потому в застолье он время от времени вскакивал и во все горло требовал: «Смерть бандиту Сталину и фашистскому Политбюро!» Как‑то раз с хулиганской помпой, демонстративно сжег на заднем дворе большой портрет Сталина. А бывало, прямо на улице вдруг начинал выкрикивать: – Да здравствует бактериологическая война! Хорошо еще, что со стороны весь этот эпатаж казался просто пьяным бредом. Коржавину, с которым они в ссыльные годы особенно сблизились, Есенин‑Вольпин рассказывал о причинах своих злоключений: ареста, допросов в МГБ, перевода в психиатрическую лечебницу. Поэзии старался не касаться, говорил, что стихи он практически оставил, «…пишу очень мало, и то лишь в тех случаях, когда атмосфера духовного гнета выводит меня из равновесия». Вот, например, в питерской тюремной психбольнице обстоятельства вынудили его написать такие строки: Нам было пресно – петь псалмы на воле И лить елей, порядку не вредя, – И стыдно жить, гнилой урок твердя В наш гнусный век о прежнем произволе. И мы смеялись, как мальчишки в школе, – А славящим всемирного вождя Мы вторили, забавным находя: – Хвала, хвала великому Лойоле! …И вот мы доигрались: мы в тюрьме… Крепки ли мы? Что нам грозит? В уме Мелькают безнадежные догадки… …Мы запирались в солнечные дни Для самой беспокойной болтовни… …Какая глупость – фронда без рогатки! – Что касается посадки… Понимаешь, приезжала к нам в университет иностранная делегация (кажется, французских студентов, точно не помню), – вспоминал Алик. – Я увязался их сопровождать. Ну и многое показывал, а заодно и рассказывал… При этом, чувствовал Коржавин, слово «рассказывал» Алик многозначительно подчеркивал. Естественно – рассказывал Алик именно о том, что скрывалось, а уж в том, что среди мыслей, которыми Алик делился при этом с иностранными гостями, не было ни одной дозволенной или терпимой начальством, вообще не может быть сомнения. Иных у него не было (кроме как в науке), а выражать не свои мысли Алик просто не умел. Так что ему было за что «залететь». Одного такого приключения по тогдашним временам было для этого достаточно. А было их не одно: строй, при котором мы жили, он и на дух не принимал – и выражал это открыто. И не только иностранцам. Кстати, иностранцы в деле даже не фигурировали (и немудрено – их же не вызовешь, как свидетелей), фигурировало только чтение стихов (в том числе знаменитого «Ворона») и высказывания, но что от чего пошло – кто может знать?.. Как там у него? «О сограждане, коровы и быки! /До чего вас довели большевики…» Бессрочные ссыльные срока и странствия по сталинским «артекам» для Есенина‑Вольпина, Коржавина, Айхенвальда и многих тысяч других прервались вместе со смертью вождя всех времен и народов. Матушке, Надежде Давидовне, оставалось только сетовать, что растерял Алек в треклятой Караганде свои золотые кудри из‑за омерзительнейшей воды и пищи, а ведь в юности невероятно был похож на отца своей золотой головушкой…
«Только предупреждаю: галстуков я не ношу… –
с некоторым смущением признался Костя. И добавил: – Да и рубашки себе покупаю не по размеру, а по расцветке… Но все равно, Цеза, я приглашаю вас в театр». Сицилия Марковна улыбнулась, с сомнением посмотрела на неловкого ухажера и пообещала: «Ладно уж, посмотрим». Про себя подумала: «Лучше бы ботинки себе починил, вон ведь как дырочку старательно маскирует, чуть ли не боком ходить пытается…» – У вас такое необычное имя, Цеза… Она польщенно засмеялась: «Да будет вам, Костя. Ничего необычного, с чего это вы взяли? Я же вам говорила, что я родом из Владивостока. А это – город‑порт. Мой старший братец как‑то увидел у причала огромный океанский пароход, который назывался «Кронпринцесса Сицилия», и ему до того понравилось это имя – Силиция, что он взял с мамы слово (а она была беременна мной), что если родится девочка, то ее только так и назовут… Вот с тех пор и мучаюсь. Ну, а для домашних и друзей я просто Цеза, а не какая‑то там Сицилия. – Ну что вы! – Костя бурно запротестовал. – Имя очень красивое, и так вам подходит. Они свернули с Ленинградки на улицу Правды, прошли еще немного, миновали «Булочную», «Молочную», и Сицилия замедлила шаг у темного высокого дома: «Вот мы и пришли. Здесь я живу. Домой не приглашаю – там мама и сын. Он немного прихворнул, так что, сами понимаете, не до гостей…» – Конечно, конечно, – мгновенно согласился Константин. – Конечно, конечно, вам надо идти. Простите. Завтра увидимся? – Давайте тут, у 2‑го часового, там есть «Фотография», знаете? В семь устроит? – Хорошо. Я к тому времени уже освобожусь. А «Фотографию» знаю. Я там даже как‑то снимался вместе с братом. – У вас есть брат? Вот не знала, – заинтересовалась Цеза. – О сестре знаю, а… – Брат… – чуть замешкался Костя, – Юра погиб. – Извините. – Ничего, до завтра. Перед тем, как зайти в подъезд, Цеза обернулась, чтобы махнуть рукой своему провожатому. Но Кости и след простыл: он уже спешил обратно, к Ленинградке. Несколько разочарованная, Цеза поднималась по лестнице и думала о нем: «Смешной… Ведь взрослый мужик уже. Подумать только, фронтовик, три ордена Красной Звезды, ранения… Девочки говорили, что уже был женат, но из‑за неладов в семье недавно развелся… А смущается, как пацан… Странно. Не красавец, конечно. Кожа какая‑то серая. Но зато глаза добрые, доверчивые, теплые… В общем, будем считать так: лицо вполне одухотворенное». Они могли познакомиться еще несколько лет назад, когда Цеза только поступила в инженерно‑строительный институт. «Костя свою учебу там заканчивал, – вспоминала она, – и все девчонки бегали на него смотреть. И мне говорили: «Пойдем, познакомим тебя с Есениным! Ну, с сыном…» Но я тогда не пошла». А потом МИСИ ей окончательно разонравился, и она перевелась в педагогический. Но студенческая Москва тех лет была городом тесным, и вскоре они с Константином все же встретились в одной веселой компании в Балашихе. Оказалось, что здесь, поблизости, у Есениных была дача. Костя к тому времени уже работал прорабом на стройке. При этом страшно стеснялся своей унизительно мизерной зарплаты. Даже как‑то признался Цезе, что, будучи студентом, получал больше – и стипендию, и какую‑то персональную пенсию за отца. В сумме это значительно превышало прорабское жалованье. Но постепенно дела у Константина Сергеевича все же наладились, пошли в гору, его назначили главным инженером строительного управления, которое занималось какими‑то особо важными объектами на грандиозной стройке – стадион в Лужниках. Костя пропадал там с утра до вечера. Разговоров же о своей работе при встречах Цеза старательно избегала: о чем там рассказывать – школа, уроки, педсоветы, тетради, ученики‑лоботрясы. Впрочем, сам Костя особо и не расспрашивал. В разговорах у нее, естественно, возникали вопросы о Есенине, каким он все‑таки был человеком, спрашивала об их отношениях с Зинаидой Николаевной Райх. Об отце Костя говорил не слишком охотно, при этом всегда ссылался только на мнение матери. В частности, об их разлуке как‑то обмолвился: «Безусловно, судя по рассказам матери и тети Зины Гейман, тут сыграли роль «друзья» отца из группы «мужиковствующих», которые неприязненно относились к моей маме. Да она и сама их терпеть не могла, видя их тлетворное влияние на отца. А тех особенно раздражала нерусская фамилия матери – Райх… «Мужиковствующие» – Клюев, Орешин и компания – настаивали на еврейском, нерусском ее происхождении, в то время как мать у нее была русской, а отец – Николай Андреевич Райх – выходцем из силезских немцев. Правда, национальная принадлежность его предков затерялась в метриках прошлого века…» К себе, в девятиметровую комнатку в коммуналке на Большой Пионерской улице, куда его выселили после гибели Зинаиды Николаевны, Костя свою подругу не приглашал. А вот дом Цезы со временем стал навещать с удовольствием. Тем более, что сын ее к маминому ухажеру очень привязался. В благодарность Константин Сергеевич частенько брал его с собой на футбол. «Сын, – вспоминала Цеза, – мне говорил: «Мама, ты его не прогоняй. Чем он тебе мешает? Пусть у нас на диванчике посидит…» Пусть сидит. Хотя… «Я вообще считала, что муж должен быть солиднее и старше, – полагала Сицилия Марковна. – Я чувствовала в нем легкомыслие… Он был такой сладкоежка, часто приносил с собой торт «Сказка»… Ему ни до кого не было дела! Он весь был в футболе, своих интересах. Потом все‑таки оставались люди – окружение Мейерхольда и его отца, и все его в какой‑то степени опекали. И даже очень опекали его женщины, которые когда‑то были близки с Сергеем Есениным…» Впрочем, ее это мало трогало: «Я с детства любила стихи Сергея Есенина и упивалась ими, как и все. Но я не переношу талант одного на интерес к другому – родственнику… Естественно, я знала мать поэта, его сестер. Конечно, Константин был знаком со многими известными артистами, с окружением Мейерхольда, все они знали его еще мальчиком…» О братьях Кости она больше не спрашивала, ей было достаточно знать то, что Юра был в свое время расстрелян, а младший – Алек уже успел побывать в ссылке. Ну, а с сестрой Татьяной они уже успели познакомиться. Когда зашел разговор о женитьбе, Сицилия Марковна заявила, что для нее штамп в паспорте не столь уж обязателен, что она согласна и так поддерживать отношения. Но у Константина были свои принципы: «Если ты не хочешь регистрации, значит, для тебя окончательно вопрос не решен». Даже по дороге в ЗАГС Цеза не смогла удержаться: «А может, давай не пойдем?» Тут он не выдержал: «Ты что?! Как ты можешь? Ты бросаешь меня?! Именно сейчас, когда у меня такие неприятности на работе?!» Хотя свадьбы как таковой не было. Просто купили билеты на концерт Аркадия Райкина, посмеялись от души, и все. «Был Костя очень скромный человек, нос не задирал. Но потом его начали носить на руках, приглашать на выступления, – с ноткой раздражения вспоминала семейные будни Сицилия Марковна. – И на вечера памяти Сергея Есенина, и на всякие футбольные мероприятия. Организаторы даже обижались, что вот, мол, там ты был, а у нас нет… Он сам изменился, говорил: «Знаешь, возьмешь микрофончик и ходишь свободно так по сцене!» Ну и орда женщин, разумеется, и прочее, и прочее… Вот так и получилось, что я домработница, а он туда, а он сюда. Причем к сыну моему вообще никак. Хотя сын очень тепло к нему относился и тянулся. Писал стихи, просил Костю почитать, оценить. Но тот мог вести беседы только о своем футболе. А ведь я ему говорила, когда мы решили жить вместе: ты подумай! Ведь у меня же ребенок, сын! Какая бы ни случилась ситуация, я должна быть на его стороне. Его защитить некому. Если не лукавить, то одним из расчетов у меня было: он такой спортивный, он этим будет близок сыну. А тут, куда бы мы ни шли, сын становился не нужен, его оставляли дома. Я, конечно, виновата в этом. Надо было проявить инициативу, потому что у меня приятельница всегда таскала с собой ребенка…» Служебная карьера Константина Сергеевича развивалась по восходящей, но спокойно, неторопливо, без резких взлетов и падений. После руководства отделом в «Главспецстрое» стал референтом в Совете Министров по вопросам строительства, затем главным специалистом Госстроя РСФСР. Однако болезни, спровоцированные давними фронтовыми ранами, заставили оставить профессию, и он полностью сосредоточился только на своей любимой футбольной статистике. К его занятиям относились по‑разному: кто как к чудачеству, кто с уважением и серьезно, а иные с нескрываемой завистью – мол, нашел, хитрец, себе синекуру: собирает себе в охотку всякие странные циферки и фактики, записывает фамилии, кто кому куда забил, на какой минуте, и к тому же еще и денежку за эту ерунду получает… Константин Есенин, мало обращая внимания на своих оппонентов, говорил: «Страсти человеческие всегда удивляют людей бесстрастных, не способных на увлечения, задубевших в своем восприятии мира только через стеклышки практицизма» Date: 2015-09-26; view: 378; Нарушение авторских прав |