Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Москва‑Берлин‑Париж‑Москва
Закончить письмо к Изрядновой Райх удалось лишь на следующий день: «Теперь о делах. Скажите Вольпиной, что ей‑ей сейчас нет времени писать ей отдельно – деловое письмо пишу вам сразу обеим. Во‑первых – дела заграничные. Совершенно безнадежно теперь, когда нет конвенции, думать о том, чтобы за границей можно было бы что‑либо «выручить» за сочинения. Вольпина, и все немедленно о копейках тревожатся. Не в копейках дело… Вы, Анна Романовна, единственная, которая верите и знаете меня, – понимаете, что острота вызвана не мной, а всеми остальными. Я всегда иду с раскрытым сердцем, но когда в него плюют – я его закрываю и защищаю от ударов. Но довольно лирики. Я вам обеим доверяю… Целую вас обеих и ваших Есенят. Ваша Зинаида Райх». Настроение у нее было расчудеснейшим. Парижские гастроли театра проходят более чем успешно. Местная критика не скупится на комплименты, сравнивая приму Мейерхольда то с Сарой Бернар, то с Элеонорой Дузе. Севочкины друзья устроили им замечательную – шесть комнат! – квартиру в самом центре французской столицы. После каждого спектакля их роскошные апартаменты превращаются в душистую оранжерею. А как легко здесь дышится, и голова совершенно не болит – ни сновидений! ни видений! Воздух здесь, что ли, волшебный?.. Даже домой не хочется. Хотя нет, вранье, хочется. Дома друзья, работа. Пора готовиться к новому сезону. А здесь? Здесь – все мишура. Но, спору нет, до одури пьянящая. О такой атмосфере, почтительности, комфорте дома можно было только мечтать… Первой ступенькой к Парижу стал Берлин, где уже после первых спектаклей Зинаида почувствовала себя полновластной хозяйкой сцены. Ученик Станиславского, прославленный Михаил Чехов, уже прочно обосновавшийся в Германии, тотчас написал Зинаиде: «Я все еще хожу под впечатлением, полученным мною от «Ревизора»… и от двух его исполнителей: от Вас и от чудесного Гарина… Поражает меня Ваша легкость в исполнении трудных заданий. А легкость – первый признак настоящего творчества. Вы были исключительно едины со всей постановкой, а этого нельзя достичь ни в одной постановке Всеволода Эмильевича, не имея дара сценической смелости. Я ужасно люблю смелость на сцене и учусь ей у Всеволода Эмильевича, и радуюсь, видя ее в Вас…» Тот же Чехов настойчиво уговаривал Мейерхольда остаться на Западе – неважно где, в Берлине ли, в Париже или в Праге, да где только душа пожелает. «Вам не следует возвращаться в Москву, – без устали повторял племянник великого драматурга, – вас там погубят». Мейерхольд колебался. Но потом сказал: – Михаил Александрович, все знаю, все понимаю. Но, тем не менее, вернусь. – Почему?! – Из честности. Чехов надолго задумался. Потом спросил: «А что Зинаида Николаевна по этому поводу думает?» Мейерхольд улыбнулся: «Категорически против». Чехов рассмеялся: – По‑моему, советскую власть она любит даже больше, чем своего мужа… Ко всему прочему дома их ждали дети. Душа болит: как они там? Танечка особых хлопот, конечно, не доставляла. Способная девочка. Кроме домашних уроков французского, она также успешно занималась в балетной школе при Большом театре. Впрочем, никто из домашних вовсе не питал особых надежд, не рассчитывая, что из девочки в будущем получится выдающаяся танцовщица, даже несмотря на то, что определенные предпосылки к этому все‑таки были: пластична, подвижна, обладает природной грацией. Гости рассыпались мелким бисером, восхищаясь ее ангельским личиком. Литератор Богданов‑Березовский однажды даже посвятил 11‑летней Танечке Есениной несколько наспех написанных, неуклюжих, но искренних строк: Дочь Есенина, милая Таня, Поражающая сходством с отцом, Целовать кто, счастливый, станет Дорогое России лицо? Впечатленья язвят, тревожат, Нанизаться на душу спешат. У нее и челка Сережи, И, наверное, его душа…
А вот Зинаиде Николаевне казалось, что именно Костя, взрослея, все больше и больше становится похожим на отца: рот, нос, скулы, губы – все Сергея. Говорит, волнуется, возмущается, смеется, жестикулирует точь‑в‑точь как отец. Немногословен, горд, знает себе цену, терпеть не может лжи. И еще одна забавная деталь, чисто есенинская – при письме везде, где только можно и нельзя, сокращает слова. Сергей обычно писал точно так же… Так, новые наряды Танюшке уже в чемодане. А вот Костику сегодня же нужно не забыть докупить побольше этих ярких спортивных проспектов, журналов, брошюрок о футболе, на котором он в последнее время просто помешался. Дикая какая‑то игра. Потные мужики в нумерованных майках и смешных трусах мечутся по огромному полю, пихают друг другу мячик, стараются затолкать его в несуразные ворота. Что в этой игре находит Костик? Ведь смышленый же мальчишка, читать чуть ли не с четырех лет начал. Ему о школе думать надо, а не об этих забавах. Она уже все устроила: весной его приняли в первый класс как бы «стажером», а осенью он пойдет уже во второй. Но этот футбол… Однако Всеволод ничего дурного в страстном Костином увлечении не видит. Даже сам несколько раз ходил с ним на стадион. А потом дома пытался объяснить жене: «Это – удивительное зрелище, поверь. Ты же сама в свое время собиралась стать режиссером массовых зрелищ, не так ли? Вот и попытайся вникнуть в природу этого явления под названием «футбол», товарищ режиссер…» Единственное, чего никак не мог понять и принять Мейерхольд, так это непобедимой тяги Кости к составлению всевозможных графиков, его смущали разлинованные цветными карандашами бесчисленные таблицы, в которые пасынок ежедневно по два часа кряду заносит всякую всячину: голы, фамилии игроков. Но сам футбол – это, конечно, зрелище… Конечно, только игры в мячик ей не хватало. Тут «театральных зрелищ», особенно закулисных, с головой хватает. А Мейерхольд делает вид, что ничего не происходит, что все в порядке, все по‑прежнему восхищаются его талантом и совсем не замечают, как все эти бездари исподтишка топчут его Зинаиду. Посмотрим… А в театре и вокруг него в конце 20‑х годов действительно начали происходить странные вещи. Режиссер творил собственную реальность: революция «Зорь» и «Мистерии‑буфф» была куда чище подлинной, с улиц переместившейся в кабинеты. Соблазн заключался в слиянии с идущей от народных корней страшной, все разрушающей и при этом кажущейся животворной силой. Всеволод Эмильевич был впечатлителен. Желчен, великолепно образован, склонен к самоанализу и мистике. Зинаида – вместе со сценой – была смыслом его существования. Мейерхольд близоруко не заметил, что пережил время. Он был нужен революции, потому что был революционером в искусстве. Когда хаос первых советских лет пошел на спад, успокоился, Мейерхольду в новой жизни, новой действительности уже с трудом находилось место. Критика почти каждую премьеру Мейерхольда и, соответственно, роли Райх встречала неприязненно (в отличие от восторженной публики): будь то жена городничего в «Ревизоре», Софья в «Горе от ума», Фосфорическая женщина Маяковского или Варвара в «Мандате» Николая Эрдмана. Ничтожно малым можно было считать комариный укус критика Осинского в «Известиях»: «Женам театральных директоров можно рекомендовать большую воздержанность по части туалетов, сменять которые при каждом новом выходе ни в «Ревизоре», ни в «Горе от ума» никакой необходимости нет…» После тяжелейшего душевного кризиса, спровоцированного смертью Есенина, Мейерхольд применил свою методику лечения: постарался по максимуму загрузить жену работой. Даже в ее душевном беспокойстве Всеволод Эмильевич видел основу трагической актрисы. В труппе ГосТИМа (Театра имени Мейерхольда) Зинаида Николаевна считалась «священной коровой». Правда, Всеволод Эмильевич, узнав, что его первую актрису за некоторую неуклюжесть на сцене называют коровой, возмутился и тут же, без промедления расстался с прелестной инженю с хрупкостью статуэтки и обворожительной грацией, своей прежней безусловной фавориткой Марией Бабановой, которую заподозрил в авторстве «комплимента». Поклонникам Бабановой актерские способности Райх казались ничтожными: медь есть медь, и сколько ни наводи блеск, золота не получится. Один из молодых актеров – Леонид Агранович с осторожностью высказывал свое мнение о Зинаиде Николаевне: «Она могла быть резкой. Не рассталась с красной косынкой и кожаной курткой 18‑го года… Ревновали: ну не годилась она такому Мейерхольду… Но ведь актриса она была не такая уж, чтобы на улице валяться». Когда Мейерхольд загорелся идеей поставить пьесу Юрия Олеши «Список благодеяний», Эраст Гарин писал жене: «Я бы всю тройку – З. Райх, мастера и автора – отправил на лесоповал». А сам мастер готов был отдать ей все роли, даже мужские. Когда на сборе труппы Мейерхольд объявил, что собирается ставить «Гамлета», Николай Охлопков неосмотрительно спросил: «И кто же в главной роли?» Мейерхольд быстро ответил: «Конечно, Зинаида Николаевна». Все растерянно переглянулись: Гамлет в юбке? – но главный режиссер невозмутимо продолжил: – На все другие роли прошу подавать заявки. Темпераментный Николай Охлопков очень неосмотрительно пошутил: «Если Райх – Гамлет, тогда я – Офелия». И был тут же уволен. Как полагал драматург Гладков, «самой странной для меня чертой в Мейерхольде была его подозрительность, казавшаяся маниакальной. Он постоянно видел вокруг себя готовящиеся подвохи, заговоры, предательство, интриги, преувеличивал сплоченность и организованность своих действительных врагов, выдумывая мнимых врагов и препарируя в своем воображении их им же сочиненные козни. Часто чувствуя, что он рискует показаться смешным в этой своей странности, он, как умный человек, шел навстречу шутке: сам себя начинал высмеивать, пародировать, превращая это в игру, в розыгрыш, преувеличивал до гротеска, но до конца все же не мог избавиться от этой черты и где‑то на дне души всегда был настороже…» Но пора, пора в Москву! К тому же новую квартиру нужно было приводить в порядок, как следует обживать. В 1928‑м они переехали в первый в столице кооперативный «Дом актеров» в Брюсовском переулке. Малолетним новоселам – Танечке и Косте – всезнающий Мейер объяснил, что к названию переулка поэт Валерий Яковлевич Брюсов, увы, не имеет никакого отношения. Имя свое эта улочка, соединяющая Большую Никитскую и Тверскую, получила в честь сподвижника Петра I, генерал‑фельдмаршала Брюса. По особому разрешению городских властей две соседние квартиры удалось соединить в одну, и теперь в распоряжении семейства Мейерхольд‑Райх получилось вполне приличное жилище. Итак, кабинет Всеволода Эмильевича с грудой книг, кипами рукописей, нот, весь увешанный картинами, затем гостиная в светло‑лимонных тонах, или, как говорили домашние, «желтая» комната, где хозяйничала сама Зинаида Николаевна. Плюс две детские: поменьше – Костина, чуть побольше – для Тани. Одним словом, хоромы, настоящие хоромы по тем временам. Просторная «желтая» комната имела затейливую конфигурацию – ее, с окнами разной формы, нельзя было окинуть с порога всю одним взглядом. Здесь Мейерхольды обычно принимали гостей. И тогда в доме появлялись вызванные из «Метрополя» вышколенные официанты, цыгане из «Арбатского подвала» – и вечеринки затягивались до самого утра. Особенностью квартиры Мейерхольд‑Райх были… пустые рамы, сложенные в передней. В комиссионном магазине супруги по случаю купили несколько массивных лепных позолоченных рам – просто так, понравились. А что делать с ними, не придумали. Любопытствующим в шутку говорили, что достойные картины для этих великолепных рам еще не написаны. «Райх была чрезвычайно интересной и обаятельной женщиной, – восхищался актрисой музыкант Юрий Елагин, знаток театральной Москвы тех лет. – Всегда была окружена большим кругом поклонников, многие из которых демонстрировали ей свои пылкие чувства в весьма откровенной форме. Райх любила веселую и блестящую жизнь, любила вечеринки с танцами и рестораны с цыганами, ночные балы в московских театрах и банкеты в наркоматах. Любила туалеты из Парижа, Вены и Варшавы, котиковые и каракулевые шубы, французские духи (стоившие тогда в Москве по 200 рублей за маленький флакон), пудру Коти и шелковые чулки… и любила поклонников. Нет никаких оснований утверждать, что она была верной женой Мейерхольду, – скорее, есть данные думать совершенно противоположное». Однажды вся труппа стала невольным свидетелем того, как во время репетиции «Бани» Райх начала слегка флиртовать с Маяковским – ей, по всей вероятности, льстило, что знаменитый поэт не сводит с нее глаз. И когда Маяковский отправился покурить, а Зинаида Николаевна последовала за ним в фойе, Мейерхольд тотчас объявил перерыв, хотя репетиция едва успела начаться, и немедленно к ним присоединился.
Того же Сергея Мартинсона при поступлении в театр доброхоты поспешили предупредить, чтобы молодой актер ни в коем случае не вздумал в перерывах между репетициями болтать с Райх: «Мейерхольд – патологический ревнивец, и расположение Райх может стоить мне работы в театре. Очень скоро я понял, что дело обстояло именно так, и старался ничем не навлечь на себя напрасные подозрения». Дети не раз наблюдали, как мама, возвратившись домой после очередной репетиции, прямо в передней, еще не освободившись от верхней одежды, вздымала руки к небу и совершенно искренне, еще возбужденная, не остывшая от творческой схватки с режиссером, восклицала: – Мейерхольд – бог! И через пять минут нещадно ругала «бога»: «Всеволод, тысячу раз я тебе говорила, не бросай домашние тапочки где попало!» А потом, блаженно потянувшись в кресле, мечтательно говорила домашним: «А как он сегодня орал на меня в театре…» «Сколько я ни повидал на своем веку обожаний, но в любви Мейерхольда к Райх было нечто непостижимое, – говорил кинодраматург Евгений Габрилович. – Неистовое. Немыслимое. Беззащитное и гневно‑ревнивое. Нечто беспамятное. Любовь, о которой все пишут, но с которой редко столкнешься в жизни. Редчайшая… Пигмалион и Галатея…»
* * *
«Маниакальная подозрительность» мастера все‑таки имела под собой реальные основания. Нападки на театр усиливались, критики обвинили Мейерхольда в чрезмерном эстетстве, формализме, с легкой руки одного из ведущих критиков в печати уже утверждался смертоубийственный ярлык «мейерхольдовщина». Наперекор обстоятельствам Мейерхольд в 1934 году неожиданно решил поставить на сцене «Даму с камелиями» по роману Дюма‑сына. Мелодраму из французской буржуазной жизни он превращал в высокую трагедию, но история трагической любви Маргарет Готье и Армана Люваля, по мнению «друзей» театра, была внесоциальна и потому чужда советскому искусству. На одно из представлений пришел Сталин. Он недовольно крутил свой ус и, не дождавшись конца спектакля, покинул ложу. Но после, правда, заметил, что товарищ Мейерхольд «связан с нашей советской общественностью и, конечно, не может быть причислен в разряду «чужих». Хотя эти слова оказались фальшивой индульгенцией. Вскоре художественного руководителя грубо отстранили от руководства строительством нового здания театра, всячески поизмывавшись над его проектами. В те мрачные времена на Зинаиду Николаевну начала накатывать волна тревоги, вспоминала Татьяна. Мама погружалась в безотчетные страхи, но пустить в себя мысль, что все идет «сверху», было свыше ее сил, и она пыталась убеждать себя и отчима в мысли, что театр становится жертвой вражеской диверсии. В первых числах мая 1936 года всем семейством они уехали в Ленинград. Но смена обстановки не помогла, а лишь усугубила душевное состояние Зинаиды Николаевны. И началось! Больная билась в непрекращающейся истерике, кричала, что пища отравлена, запрещала близким стоять против окна, опасаясь выстрела; ночью вскакивала с воплем «Сейчас будет взрыв!»; полуодетая, с нечеловеческой силой рвалась на улицу. Когда очередная попытка вырваться на волю не удалась, она, исхитрившись, бросилась к окну, распахнула его настежь, вскочила на подоконник и оттуда закричала дежурному милиционеру о том, как она любит советскую власть… Зинаида Николаевна не подпускала к себе детей и мужа, говорила, что знать их не знает, и пусть все они убираются, проваливают к чертям собачьим! Во время одного из особо сильных припадков Мейерхольд был вынужден привязать жену веревками к кровати. При этом мнительный, ранимый, загнанный в угол старый человек трогательно, как нянька, ухаживал за больной, кормил с ложечки, умывал, ласково разговаривал, держа за руку, пока она не засыпала. Она кричала три ночи подряд. Врачи находились в растерянности, настаивали на немедленной госпитализации и отказывались делать какие‑либо обнадеживающие прогнозы, а он – быть может, уже ни во что не веря – вновь и вновь приносил ей питье и обтирал ее лоб влажным полотенцем. Но чудеса все же происходят. В один из вечеров прикорнувшего в соседней комнате Мейерхольда разбудило невнятное бормотание; он осторожно, на цыпочках вошел в спальню к жене и увидел, как она, приподнявшись на постели, с ненавистью разглядывает свои руки и вполголоса повторяет: – Какая грязь… Какая грязь… Какая грязь… Он принес теплой воды, заговорил с ней – и понял: кризис миновал, к Зинаиде начал возвращаться рассудок. Домой Зинаида Николаевна вернулась тихая, смирная и совершенно безвольная. Но в следующем году на одном из официальных приемов неожиданно вновь сорвалась. Оттолкнула топтавшегося возле артистической комнаты Михаила Ивановича Калинина и гневно закричала: «Отстаньте от меня! Все знают, что ты бабник!» Седобородый «всесоюзный староста» опешил, стал бойко отругиваться, грозно поглядывая при этом на побледневшего Мейерхольда.
* * *
Сталин взял толстый карандаш и решил еще раз перечитать это странное послание. М‑да…
... «29 апреля 1937 г. Дорогой Иосиф Виссарионович! Я Вам пишу письмо уже больше года в своей голове, после речи Фурера против Мейерхольда – весной 1936 года. Я с Вами все время спорю в своей голове, все время доказываю Вашу неправоту порой в искусстве. Я в нем живу больше 20 лет. Толстой писал статью «Об искусстве» 15 лет. Вы были заняты не тем (искусство – надстройка) и правы по тому закону, который Вы себе поставили, и правы по‑своему – в этом Ваша сила – и я признаю. Но Толстой отрицал искусство, а Вы должны понять его всю силу и не ограничивать своими вкусами. Простите мою дерзость… Я дочь рабочего, – сейчас это для меня главное, – я верю в свой классовый инстинкт… Он ведет меня на это письмо к Вам, я обязана перед своей совестью все, что я знаю, сказать. «Что я знаю?» – не так уж много, но я Вам все расскажу при свидании. У меня много «прожектов» в голове, но не все, вероятно, верное, – Вы разберетесь и обдумаете сами…»
Последние две фразы – «я Вам все расскажу при свидании. У меня много «прожектов»…» – Сталин, хмыкнув, подчеркнул. И следующие две тоже:
... «Сейчас у меня к Вам два дела. 1‑й – это всю правду наружу о смерти Есенина и Маяковского. Это требует большого времени (изучения всех материалов), но я Вам все‑все расскажу и укажу все дороги. Они, – для меня это стало ясно только на днях, – «троцкистские». В Володе Маяковском – я всегда чувствовала, что «рапповские», это чувствовала и семья его (мать и сестра). Смерть Есенина – тоже дело рук троцкистов, – этого… Вас так бесконечно, бесконечно обманывают, скрывают и врут, что Вы правильно обратились к массам сейчас. Для Вас я сейчас тоже голос массы, и Вы должны выслушать от меня и плохое, и хорошее. Вы уж сами разберетесь, что верно, а что неверно. В Вашу чуткость я верю. Какие доказательства? Я знаю, когда выбирали в Пушкинский комитет, Вы выставили кандидатуру Мейерхольда, ответили согласием видеться с ним, когда он Вам написал, не виделись потому, что нас не позвали на съезд, когда утверждалась Конституция, – это была такая пощечина, которую могла сделать только рука Керженцева… Это кто делал? Оскорбление должно быть распутано до конца. Но Вы поняли Маяковского. Вы поняли Чаплина. Вы поймете и Мейерхольда. Вражеская рука отводила Вас от него, как и нас от Вас. Слишком я натерпелась, чтобы быть деликатной. Помогите стать и деликатной. Но не оправдываю себя, буду воспитывать себя и в этом – быть не резкой. Задумала я еще на 5‑е мая свидание с Вами, если Вы сможете. Свидание сразу с: 1) матерью Маяковского, сестрами его. 2) с Мейерхольдом и Сейфуллиной. Об организации этого свидания напишу сейчас Николаю Ивановичу Ежову и пошлю ему вместе с этим письмом. Пожалуйста, телеграфируйте мне коротенько в Ленинград, Карловка, 13, кв. 20. Чтоб быть мне здоровой. Обязательно. Привет сердечный, Зинаида Райх».
«Привет сердечный»… Дура баба, решил Сталин. Что еще подчеркивать? И так все ясно: нужно только вычеркивать. Но без спешки.
* * *
В декабре 1937 года в «Правде» появилась статья председателя Комитета по делам искусства при СНК СССР Платона Керженцева «Чужой театр», в которой были директивно сформулированы обвинения в адрес Мейерхольда: «…ушел от советских тем и советской действительности… изолировал себя от советской драматургии и советской общественности… создал у себя антиобщественную атмосферу подхалимства, зажим самокритики, самовлюбленность… В результате он сделал себя чужеродным телом в организме советского искусства, он стал чужим театром… Разве нужен такой театр советскому искусству и советским зрителям?»
* * *
После развода с Ольгой Михайловной Мунд у Всеволода Эмильевича непросто складывались отношения с их общими повзрослевшими дочерьми. Поэтому тянулся и любил своих новых детей. И они отвечали ему тем же. Танечка, к примеру, с гораздо большим доверием относилась к отчиму, чем к самой Зинаиде Николаевне. Мейер любил, когда к Тане и Костику в гости приходили ребята, среди которых выделялся талантливый мальчишка Зяма Гердт. При появлении детей Всеволод Эмильевич обязательно тут же обозначал свое присутствие – тащил юных друзей к себе в кабинет, беседовал, показывал картинки… Но когда Таня по доброте душевной нашептала, что Костик неожиданно стал интересоваться политикой, отпускать какие‑то глупости по поводу вездесущих «органов», родители всерьез забеспокоились. Потом милый увалень, каким он представлялся одноклассницам, этот милый увалень с волосами цвета переспелой пшеницы вдруг взялся за организацию какой‑то таинственной «Лиги справедливости», написал «Устав», «Программу», выпустил стенную газету «Альянс» с призывом «ликвидировать всех любимчиков как класс», чтобы учителя заслуженно ставили оценки, чтобы родители учеников не влияли своим положением и авторитетом на оценки детей… В общем, пришлось матери поволноваться, а Мейерхольду побегать, поунижаться, переговорить с нужными людьми, чтобы отстоять пасынка, убедить в полной и безусловной лояльности «бунтовщика‑лигионера». Тем более, что парень вскоре забыл о «справедливости» и вновь с головой погрузился в футбольные страсти. Более того, будучи уверен, что доскональное знание всех тайн игры даст ему преимущество, сам попытался стать футболистом и поступить в школу чехословацкого тренера Фивебры. Но, увы, знаменитый чех не обнаружил в нем выдающихся способностей. «В футбольных делах Костина память была феноменальна, – рассказывала сестра, – в голове умещался миллиард дат, чисел, фактов, фамилий и т. д. Из нашей жизни на Брюсовском он помнил много интересных эпизодов, встреч, разговоров – больше, чем я. Но в обыденной жизни ему были свойственны рассеянность и невнимательность, часто присущие людям, страдающим сильной близорукостью с раннего детства. У Кости близорукость ослабла лишь с годами. Он лучше запоминал не то, что видел, а то, что слышал, на что и полагался. На многое, связанное с житейскими делами, в том числе с убранством квартиры, ему было чихать, не мог он относиться к этому, как к чему‑то, требующему скрупулезности. Когда уехали с Новинского, Костя был восьмилетним «очкариком», погруженным в свои мальчишеские дела. О том, что его прямо не касалось, он мог помнить лишь смутно, а чего‑то вообще не знать…» Кроме разгадывания футбольных секретов, Костя с не меньшей охотой занимался фотографией, не расставаясь с аппаратом, подаренным ему отчимом. Предметом его особой гордости был альбом с портретами друзей родителей – известных писателей, актеров, музыкантов. Легче было сказать, фотоснимков каких знаменитостей той эпохи не было в собрании Кости Есенина. Он был их баловнем. Молодой композитор Дмитрий Шостакович, вспоминал Костя, бегал для него в «Росконд» за конфетами. А Сергей Прокофьев разбирал с не по годам серьезным мальчиком сложные шахматные композиции. А вот маме Юры Есенина Анне Романовне все же пришлось тактично намекнуть, чтобы ее сын не набивался Костику в друзья. Ибо ее мальчик, судя по всему, не совсем, что ли, правильно влияет на своего сводного брата. Да и стишки у него, знаете ли, дорогая Анна Романовна… – Конечно‑конечно, – торопливо согласилась Изряднова. – Впрочем, Юрке сейчас уже не до стишков. Он же у меня заканчивает авиатехникум, летом диплом будет защищать. С тем и откланялась. В следующий раз в Брюсовском переулке она появилась года через два. Кротко посетовала на судьбу, немного рассказала о Юре. После техникума он, оказывается, успел поработать в том самом конструкторском бюро Туполева при Военно‑воздушной академии имени Жуковского, потом в КБ при авиационном институте. А в 1936‑м его командировали в Ставрополь. Анна Романовна поехала с ним, но скоро вернулась обратно в Москву. Юрию там тоже не очень нравилось, но его не отпускали, и он был вынужден уйти по собственному желанию. В 1937‑м попытался поступить в КБ Ильюшина. Руководство вроде было согласно. Но при оформлении документов принципиальный начальник отдела кадров неожиданно прицепился и сказал: «У вас, товарищ Есенин, отсрочка от призыва в армию уже закончилась, вы должны быть призваны…» В общем, отправили молодого человека куда‑то на Дальний Восток. В марте прошлого года только одно письмо получила – и все. С тех пор от него ни слуху ни духу… – Да, – сочувственно вздохнула Зинаида Николаевна. – Но вы не переживайте, будем надеяться, все образуется. Сами знаете, Анна Романовна, какое время. Да и на Дальнем Востоке неспокойно, граница все‑таки. – Ну, а Костик‑то ваш как? – поинтересовалась гостья. – Костик? Все хорошо. Он молодец. На днях выиграл конкурс футбольных болельщиков. Газета «Красный спорт» проводила. И он, представьте, сумел угадать всех победителей, – Зинаида Николаевна запнулась, припоминая, – и четвертьфинала, и полуфинала, и финала розыгрыша Кубка СССР. Даже Костина фотография была в газете (я вам покажу), приз ему специальный вручили… А сейчас готовится поступать в инженерно‑строительный. – Ну а Танечка? – Танечка уже успела позаниматься на физико‑математическом в МГУ, теперь увлеклась языками. Да и вообще, она уже не Танечка вовсе, а замужняя дама. – Бог с вами! – всплеснула руками Анна Романовна. – Да вы что, Зинаида Николаевна?! Ведь она же еще девочка совсем. – Я тоже так считала. Но нет, никого слушать не захотела, вышла замуж в 19 лет. Но на ее мужа грех жаловаться, солидный молодой человек, тоже, правда, еще студент. Но из хорошей семьи. А сама я вот‑вот, судя по всему, скоро бабушкой стану… – А мамаша Сергея Александровича к вам не наведывается? – Нет. Покинув квартиру Мейерхольдов, Анна Романовна на минутку задержалась на лестничной площадке, вспоминая состоявшийся разговор, улыбнулась сама себе: «А вот меня Татьяна Федоровна Есенина жалует, всегда у меня останавливается, когда в Москве бывает. И только меня называет настоящей невесткой…»
Date: 2015-09-26; view: 342; Нарушение авторских прав |