Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Москва, Новинский бульвар, 32, 1921‑й и другие годы
И, протискавшись в мир из‑за дисков, Наобум размещенных светил, За дрожащую руку артистку На дебют роковой выводил…
Борис Пастернак – Мейерхольдам
– …И безусловный долг каждого работника Наркомата каждодневно, ежечасно отстаивать чистоту и красоту великого и живого русского языка! Едва женщина закончила свою пламенную речь, Мейерхольд первым зааплодировал и, склонившись к сидевшему рядом коллеге по ТЕО, спросил: «Кто такая?» – «О, это Зинаида Николаевна Есенина‑Райх. Сотрудница канцелярии Крупской [11]. А что, понравилась?» – Да‑да, – рассеянно сказал Всеволод Эмильевич. – Речь просто изумительная. Я бы сказал, возбуждающая. Коллега понимающе усмехнулся и на всякий случай повторил: «Зинаида Николаевна. В настоящий момент жена Сергея Есенина». На молодую яркую красавицу трудно было не обратить внимания. Она действительно была хороша – классически правильные черты лица, загадочные темные глаза, матовая кожа, смоляные волосы, абсолютная женственность осанки и повадки. Даже строгая униформа совслужащей тех времен не была способна скрыть врожденную чувственность, сердцевину трудно объяснимого и драгоценного естества, которую западные психологи окрестили sex appeal, говоря по‑русски, трепетный призыв, зов плоти. Тогда, осенью 1921 года, Всеволод Эмильевич Мейерхольд, возглавляя ТЕО – театральный отдел Наркомпроса, основное внимание уделял преподаванию биомеханики как теории сценического движения, а также формированию своего будущего театра. Прослышав о наборе слушателей на курсы ГЭКТЕМАС – государственных экспериментальных театральных мастерских (вскоре они обрели еще более чарующее название ГВЫРМ – государственные высшие режиссерские мастерские), Зинаида Райх решила круто изменить судьбу. Точно так же, как три года назад, когда она без лишних раздумий, словно в омут головой, смело ринулась в отчаянное путешествие по Беломорью к Соловкам. Терять ей было нечего. Сергей Александрович уже подал заявление о разводе, в котором оговаривал определенные обязательства сторон: «Наших детей – Татьяну трех лет и Константина одного года оставляю для воспитания у моей бывшей жены Зинаиды Николаевны Райх, беря на себя материальное обеспечение их, в чем и подписываюсь». В начале октября 1921 года Орловский народный суд заявление Есенина удовлетворил. Зинаиде Николаевне вернули девичью фамилию. Дети остались Есенины. Райх тяжело переживала развод. Сергей в зените славы, рядом с ним мелькали другие женщины. А у нее на руках двое малышей, унизительная нищета и выжженная душа. Она чувствовала, что угодила в тупик. Обстоятельства казались сильнее, непреодолимее, но все‑таки мириться с этим Зинаида не собиралась. Об актерской карьере Райх совершенно не помышляла, объясняя всем своим любопытным знакомым: «Сегодня я учусь на режиссерском факультете под руководством Всеволода Эмильевича Мейерхольда… И собираюсь стать режиссером только массового действия… Актерская дорога есть только предвестие и необходимый этап в работе режиссера…» К тому же сам учитель ей сперва не понравился – нервный, импульсивный, требовательный. Он же выделил ее среди своих учениц сразу. Помог с получением комнаты в общежитии, которое располагалось в его же доме на Новинском бульваре. Чуть позже устроил в свой театр в качестве… монтировщицы декораций. Человек гостеприимный, общительный, Мейерхольд нередко приглашал своих слушателей к себе домой. Там, уже в непринужденной обстановке, продолжались его свободные лекции. Он рассказывал своим молодым и исключительно талантливым ученикам – Сергею Эйзенштейну, Григорию Александрову, Игорю Ильинскому, Марии Бабановой и, разумеется, Зиночке Райх – о работе со Станиславским, вспоминал свои прежние актерские опыты – Пьеро из блоковского «Балаганчика», роли чеховских героев – Треплева, Тузенбаха, Астрова… Потом доставал с полок большие, переплетенные в холст папки с невиданными гравюрами, офортами, репродукциями, литографиями, демонстрировал искусно исполненные макеты декораций, приговаривая: «А теперь давайте посмотрим картинки!» Его супруга – актриса Ольга Михайловна Мунд, с которой Всеволод Эмильевич дружил еще с детства и ставшая его женой в годы их студенчества в филармоническом училище, привечала гостей чаем с вареньем. Рассказывали, именно она (на свою беду) также выделила среди всех учениц мужа Зиночку Райх и оставила в своем доме то ли в качестве экономки, то ли компаньонки, возложив на нее большую часть забот, в том числе главную – уход за Всеволодом Эмильевичем. А когда спохватилась, было уже поздно. Мейерхольд влюбился в свою первую воспитанницу бесповоротно, словно в первый раз, совсем по‑мальчишески потеряв голову. «Часто после занятий, уже за полночь, мы шли от школы ко мне, – вспоминала сокурсница Зинаиды Стелла Огонькова. – Мейерхольд провожал Зину, и мы все вместе вваливались в мою комнату. И в этой жалкой комнате Всеволод Эмильевич… разыгрывал перед Зиной и передо мной целые спектакли, рассказывал о своих замыслах, о Станиславском, Чехове, Комиссаржевской, голос его гудел на весь дом, и соседи со всех сторон стучали в стены, в потолок, в пол, грозили вызвать милицию…» Да что там Стелла, очень скоро многие слушатели курсов, которые спешили на занятия, петляя переулками между Тверской и Большой Никитской, замечали странную фигуру – присмотревшись, узнавали, что под распахнутой красноармейской шинелью скрывается не один, а два человека. Учитель обнимал их сокурсницу Зиночку Райх… Да, конечно, это был он. Из‑под шапки выбивается знакомый седой вихор, из‑за поднятого воротника торчит знаменитый сирано‑дебержераковский нос. Он держит Зину за руку, что‑то говорит. Она хохочет, а он хмурится: берегите горло на морозе… Эта возмутительная демонстрация чувств будоражила всех, особенно девиц‑ревнивиц. Они не прощали Райх любви мастера. Бросали ей в лицо обвинения в том, что она, коварная искусительница, соблазнила немолодого человека, который был старше на целых двадцать лет. Захотелось погреться в лучах его славы и успеха? Что касается славы, то, конечно, масштаб ее был ошеломляющ. Имя Мейерхольда не сходило со страниц газет и журналов, красовалось на каждой афишной тумбе, звучало на диспутах, в студенческих аудиториях и общежитиях. Его псевдоним – Доктор Дапертутто – был на слуху всех театралов. Студенты декламировали на спектаклях: «Левым маршем всегда вперед, вперед! Мейерхольд, Мейерхольд – наш товарищ! Товарищ Мейерхольд!» Молодой турецкий поэт Назым Хикмет, которого приютила советская Россия, посвящал великому режиссеру стихи, которыми впору было украшать праздничные колонны демонстрантов, – «Да здравствует Мейерхольд!» Поэт Василий Каменский призывал: «Вперед двадцать лет шагай, Мейерхольд. Ты – железобетонный атлет – Эдисон триллионов вольт!» Что говорить, если сам наркомвоенмор товарищ Троцкий присвоил Мейерхольду звание «почетный красноармеец». Но для Райх главным было то, что он ее бесконечно любил. Приятели Есенина рассказывали, что на одной из вечеринок Мейерхольд якобы сказал Есенину: «Знаешь, Сереж, а я ведь в твою жену влюблен. Если поженимся, сердиться на меня не будешь?» Есенин же шутливо поклонился в пояс: «Возьми ее, сделай милость. По гроб тебе благодарен буду». Опомнившись, жаловался приятелям: «Втерся ко мне в семью, изображал непризнанного гения… Жену увел…» Но с напускной улыбочкой распевал в компаниях озорные частушки: Ох, и песней хлестану, Аж засвищет задница, Коль возьмешь мою жену, Буду низко кланяться. Пей, закусывай, изволь! Вот перцовка под леща! Мейерхольд, ах, Мейерхольд, Выручай товарища! Уж коль в суку ты влюблен, – В загс – да и в кроваточку. Мой за то тебе поклон Будет низкий – в пяточку.
Актеры вспоминали, как в репетиционный класс вместе с Мейерхольдом вошла красивая женщина, коротко остриженная, в кожаной куртке и в сапогах. Ей было лет 26–27, но смотрела она на всех строго и выглядела, пожалуй, чуть старше. – Знакомьтесь, Зинаида Есенина‑Райх, мой новый ассистент по биомеханике… Вскоре Всеволод Эмильевич расстался с семьей. Ушел от женщины, с которой прожил двадцать пять лет, оставил трех дочерей. Но поступил в духе своих представлений о долге: отсек прошлую жизнь и даже взял новую фамилию, отныне раздавая автографы как Мейерхольд‑Райх. Они стали одним целым, и он обязался создать из Зинаиды великую артистку. Как позже скажет драматург Александр Гладков, «она еще ничего не умела, но у нее был исконный женский дар – быть на высоте своего любимого человека, дар, превращающий судомоек в императриц. Полюбив, он сделал ее первой актрисой своего театра с той же не знающей оглядки смелостью, с которой Петр I короновал Марту Скавронскую». Она слегка кокетничала: «Всеволод Эмильевич, у меня двое детей. Я устала и никому не верю». А Мейерхольд обнимал ее и повторял: «Я люблю вас, Зиночка. А детей усыновлю. Все будет очень хорошо». Ольга Мунд вынужденно вернулась в Питер, проклиная и мужа, и разлучницу: «Господи, покарай их!» В 1939‑м ее проклятия их настигли. Позже Зинаида Николаевна пыталась объяснить своим повзрослевшим детям, что хотела продлить великому мастеру отлетавшую молодость. Она говорила, что не допустила бы расставания Всеволода Эмильевича с его первой семьей, если бы не было ясно, что там он будет быстро чахнуть, стареть и гаснуть. В том женском царстве на Всеволода Эмильевича уже начинали смотреть как на деда, у которого все в прошлом. Неумение поставить себя, готовность переносить лишения и неудобства, да еще радоваться при этом малому – все это вызывало в ней жалость, сострадание, желание опекать, заботиться… Ее расстроила и возмутила картина, которой она стала свидетельницей, навещая захворавшего мастера в больнице еще в начале их знакомства. Зинаида с ужасом наблюдала, как ее Мейерхольду на обед принесли размазанную на тарелке какую‑то омерзительную кашу. Он мгновенно проглотил ее, откинул голову и блаженно пробормотал: «Вкусно». Зинаида Николаевна отправилась к наркому Луначарскому и сказала: «Мейерхольд погибает от голода». Душевный Анатолий Васильевич помог. Согласившись выйти замуж за знаменитого режиссера, Зинаида Николаевна поставила себе целью полностью перестроить весь образ жизни Мейерхольда. Вопрос заключался не только в уровне комфорта. Главной ее задачей было внушить окружающим, в том числе и самому Всеволоду Эмильевичу, что его искусство, его занятия, его свободная от всего второстепенного голова, его настроение, состояние здоровья, строгий режим и отдых – uber alles! Ты же еще не забыл немецкий, Севочка?..
* * *
Когда Мейерхольд впервые привел Зинаиду с Танечкой и Костиком в дом на Новинском бульваре, то неожиданно, стоя перед пятиэтажным зданием из темно‑красного кирпича, он начал декламировать почти забытые стихи Евгения Баратынского: Неделя светлая была И под Новинское звала Граждан московских. Все бежало, Все торопились: стар и млад, Жильцы лачуг, жильцы палат, Живою, смешанной толпою, Туда, где, словно сам собою, На краткий срок, в единый миг, Блистая пестрыми дворцами, Шумя цветными флюгерами, Средь града новый град возник – Столица легкая безделья И бесчиновного веселья, Досуга русского кумир!
– А вот в том доме родился Грибоедов, – с гордостью показывал им Мейерхольд памятные места, – а там, дальше – владения Федора Ивановича Шаляпина. Напротив – дом Гагариных… Старый дом, в котором им теперь предстояло жить, некогда принадлежавший знаменитому адвокату Плевако, после остоженских «хором» и Зинаиде, и детям представлялся сказочным дворцом. Квартира Мейерхольда постепенно заполнялась новыми жильцами. Из Орла перебирались сюда родные Зинаиды. Мама, Анна Ивановна, поселилась вместе с дочерью, занялась внуками. Отец, Николай Андреевич, обосновался этажом ниже. Ему, как ветерану партии большевиков, выхлопотали неплохую пенсию, но жил он скромно. Внуков обучал игре в шашки и шахматы, а позже даже пристрастил к картишкам. Любил огорошить подрастающее поколение заковыристой загадкой, поиграть в шарады. Впрочем, в основном хлопоты о детях взяла на себя бонна, Ольга Георгиевна. Мейерхольд сразу же усыновил детей Есенина. Костя первым назвал Всеволода Эмильевича папой. Мама тут же стала ему выговаривать: «Не называй его так, у тебя есть родной отец». – «Нет, он – папа», – упрямо стоял на своем мальчик. Впрочем, от детей не скрывали, что где‑то там есть настоящий, «первый папа», некая незримая, мифическая личность, имя которого взрослые волей‑неволей часто упоминали в разговорах. Мейерхольд тепло и заботливо относился к детям Зинаиды, видя в них ее продолжение. Именно он внушал всем близким, в том числе любимому Андрею Белому, обращаясь с дружеской просьбой: «Никогда не забывать своего крестника Константина Есенина, моего горячо любимого пасынка, который появлением своим на свет повторил все прекрасное Зинаиды Райх – единственной, ради которой стоит жить на этой земле». Жизнь менялась. Суровый аскетизм военного коммунизма уступил место нэпу, слабым проблескам зарождающейся советской империи. На прилавках появился ширпотреб, комфорт уже не считался постыдным, появился спрос на модисток, парикмахеров, престижным элементом быта стали патефоны. Усилиями Зинаиды Николаевны дом на Новинском постепенно превращался в настоящий светский салон, центр притяжения творческой интеллигенции, интеллектуальной элиты 20‑х годов. В гости к Мейерхольдам‑Райх частенько захаживают Сергей Прокофьев и Константин Петров‑Водкин, Сергей Эйзенштейн и Николай Охлопков, Сергей Юткевич и Игорь Ильинский, отчаянные западные коллеги, увлеченные идеями революции. При этом сам Всеволод Эмильевич всегда настаивал, что люди театра не должны жить в своем узком мирке. В их доме желанными гостями становились высокопоставленные чиновники, видные военачальники, прославленный герой недавней Гражданской войны Михаил Тухачевский, командующий военным округом Иван Белов, многие другие. Само собой разумеется, и Таню, и Костю с малых лет, еще несмышленышами, начали водить в театры даже на «взрослые» спектакли – «пусть хоть что‑то западет, а потом сами до всего дойдут». А в 1924 году они впервые увидели на сцене свою маму. В течение нескольких лет Мейерхольд лепил из Зинаиды актрису, работая, как взыскательный скульптор, то есть работая резцом и зубилом, отсекая все лишнее. А завершив, – выпустил в роли Аксюши в спектакле «Лес» по пьесе Островского. Она очаровала зрителей и покорила знатоков, дебют стал триумфом. Начинающий актер Сергей Мартинсон любовался ею: «Чуть выше среднего роста. Слегка полноватая, но так, самую малость. Черноволосая. С чистой и нежной линией овала. Кожа ослепительно‑белая, матовая. Глаза какого‑то особого, я бы сказал, вишневого цвета. Одетая нарядно, даже броско. Яркая, эффектная…» Он любовался, но осторожно, издалека. Потом у молодой актрисы были роли Фосфорической женщины в «Бане» Маяковского, донны Анны в «Каменном госте». Она не кокетничала, признаваясь: «Я очень туго «разворачиваюсь», но, может быть, это и хорошо. Мне очень трудно было работать все эти годы: свое собственное сомнение, самоедство и нескончаемый ряд «разговоров» и даже писаний в театре и вне театра, от которых увядали уши, а больше увядало желание бороться за свое право на работу в театре…» При этом ее «работа в театре» не ограничивалась исключительно сценой. Ей аплодировали, вручали шикарные букеты, а за спиной злословили, что она выживает соперниц, влияет на выбор пьес и всю репертуарную политику театра. – …Зиночка, ты не занята? – раздался голос Мейерхольда. Она отложила новую пьесу Юрия Олеши и вошла в его кабинет: «Что‑то случилось?» – Да нет, с чего это вдруг? Ничего не случилось, ровным счетом ничего. Просто я тут одно прошеньице сочинил. А теперь вот думаю, не слишком ли подхалимский тон избрал? – Кому адресовано? – Председателю Реввоенсовета Республики товарищу Троцкому. Вот послушай… «Глубокоуважаемый Лев Давидович. Ввиду того, что спектакль «Земля дыбом» и в этом сезоне собирает большое количество рабочих, красноармейцев и комсомольцев и так как снятие названной пьесы с репертуара поставит наш театр в крайне затруднительное положение (у нас в репертуаре всего 3 пьесы), просим Вас, Лев Давидович, подтвердить прежние приказы Ваши о снабжении нашего театра, никем кроме Вас не поддерживаемого, всем необходимым для спектакля «Земля дыбом». Нам необходимы: 1) Три мотоцикла с лодочками (раза 3 в неделю на полтора часа (с 8 до 9 ½ ч. вечера; один на 2 ½ часа (с 8 до 10 ½ ч. вечера)). 2) Автомобиль легковой, как в прошлом сезоне. Приношу извинение за беспокойство. От лица всего коллектива приношу Вам глубочайшую благодарность. С коммунистическим приветом. Всеволод Мейерхольд. 29 октября 1923 года». – Что скажешь? – Полагаю, наш Лев Давидович сомлеет от удовольствия. Сам Мейерхольд коленопреклоненно… Все они любят лесть, которой не бывает чересчур. Их же легко обмануть подобострастием. Они ведь считают, что в свое время этого всего недобрали из‑за злого царя, вот и нагоняют… – Не смейте подтрунивать над старым больным человеком. – Севочка… Актрисой редкого дарования называл Зинаиду Райх Илья Эренбург. Андрей Белый был непременным зрителем каждой премьеры. Юрий Карлович Олеша свою нежность к ней пытался маскировать поэтическими признаниями и словами о несравнимых вишневых глазах и абсолютной женственности Зинаиды Николаевны. Борис Пастернак писал Мейерхольду: «Зинаида мне очень нравится. Она изумительная актриса и великолепная женщина. В первую очередь, конечно, красивая женщина, а потом уже талантливая актриса. Если Вы не против, то я хотел бы посвятить ей стихи и подарить букет цветов. Кстати, цветы я ей согласен дарить каждый день…» Ах, кстати! На пылкое письмо Пастернака режиссер так и не ответил, а вскоре вообще перестал разговаривать с Борисом Леонидовичем. Только вот приятелям Есенина Зинаида, разумеется, решительно не нравилась. Ни как актриса, ни как женщина. Впрочем, им не понравилась бы и любая другая, кто мог бы попытаться отнять у них самих хоть чуточку Есенина. Анатолий Мариенгоф пытался изощряться в «комплиментах»: «Щедрая природа одарила ее чувственными губами на лице круглом, как тарелка. Одарила задом величиной с громадный ресторанный поднос при подаче на компанию. Кривоватые ноги ее ходили по земле, а потом и по сцене, как по палубе корабля, плывущего в качку». Злословил в тон приятелю и Вадим Шершеневич: «Ах, как мне надоело смотреть на раЙхитичные ноги!.. Конечно, очень плохо играла Зинаида Райх. Это было ясно всем. Кроме Мейерхольда. Муж, как известно, всегда узнает последним». Неуклюже защищая Райх от нападок недругов, Маяковский на одном из театральных диспутов прямо заявил: «У нас шипят о Зинаиде Райх: она, мол, жена Мейерхольда и потому играет у него главные роли. Это не тот разговор. Райх не потому играет главные роли, что она жена Мейерхольда, а Мейерхольд женился на ней потому, что она хорошая артистка…»
* * *
Тем временем в Москве после долгих путешествий по Европе и Америке вновь возник Сергей Есенин. Он изменился: исчезло юношеское обаяние. Сломленный, больной человек стремительно катился вниз, менял женщин, пил, погибал – и сам стремился навстречу гибели. За ним тянулись слухи о диких скандалах, поговаривали об эпилептических припадках. Неожиданные успехи бывшей жены на сцене удивляют его; нежность и признательность, которые Зинаида публично демонстрирует в отношении к Мейерхольду, задевают и больно ранят. Сергей Александрович, пропадая, цеплялся за прошлое. Теперь ему уже не казалось, что Есенины черными не бывают. «Самое первое, что сохранила память, – рассказывал Костя, – солнечный день, мы с сестрой Таней самозабвенно бегаем по зеленому двору нашего дома… Вдруг во дворе появились нарядные, «по‑заграничному» одетые мужчина и женщина. Мужчина – светловолосый, в сером костюме. Это был Есенин. С кем? Не знаю. Нас с сестрой повели наверх в квартиру. Еще бы: первое, после длительного перерыва свидание с отцом! Но для нас это был, однако, незнакомый «дяденька». И только подталкивания разных соседок, нянь, наших и чужих, как‑то зафиксировали внимание – «папа». «Меня, – говорила Татьяна, – сначала поднесли к окну и показали на человека в сером, идущего по двору. Потом молниеносно переодели в нарядное платье. Мамы дома не было – она не стала бы меня переодевать…» Войдя в дом, Есенин прежде всего осмотрел детскую. Комната ему понравилась – просторная, почти без мебели, для любых забав места предостаточно. «Потом начал расспрашивать, – помнил Костя, – о том, в какие игры играем, что за книжки читаем. Увидев на столе какие‑то детские тоненькие книжки, почти всерьез рассердился: – А мои стихи читаете? Вы должны читать и знать мои стихи…» Обращался он по большей части к Тане, без обид замечал рассудительный Костя. Став взрослее, он расшифровывал те свои первые впечатления: «Как все молодые отцы, он особенно нежно относился к дочери. Таня была его любимицей. Он уединялся с ней на лестничной площадке и, сидя на подоконнике, разговаривал с ней, слушал, как она читает стихи. Я пользовался значительно меньшим вниманием отца. В детстве я был очень похож на мать – чертами лица, цветом волос. Татьяна – блондинка, и Есенин видел в ней больше своего, чем во мне». Когда Сергей Александрович удалился, дежурившие у подъезда кумушки‑соседки сразу кинулись выяснять, с какими же гостинцами он к детям пожаловал. Узнав, что никаких подарков не было, принялись возмущаться и ругать непутевого папашу последними словами. Зинаиде Николаевне даже пришлось выйти на лестничную площадку и суховато разъяснить: «Есенин подарков детям не делает. Говорит, что хочет, чтобы любили его и без подарков». «А вот мама, – рассказывал Костик, – как раз не придерживалась этого правила и часто баловала нас». Память мальчика накрепко сохранила семейную сцену, невольным свидетелем которой он стал. Между отцом и матерью шел разговор на повышенных тонах: «Содержания его я, конечно, не помню, но обстановка была очень характерная: Есенин стоял у стены, в пальто, с шапкой в руках. Говорить ему приходилось мало. Мать в чем‑то его обвиняла, он защищался. Мейерхольда не было. Думаю, что по инициативе матери…» Потом Есенин стал появляться в доме на Новинском все чаще, и трезвым, и не совсем. Тарабанил в двери, требовал показать ему детей и не уходил, пока их к нему не выводили на лестничную площадку. Перебрали как‑то по случайному поводу в «Стойле Пегаса», вспоминал театральный художник Василий Командерков, и уже ночью Сергей Александрович вдруг заявил, что ему срочно необходимо повидать своих детей, прежде всего Костю. Уговоры и доводы, что уже ночь на дворе, были впустую. Шумной компанией добрались до знакомого дома на бульваре, отыскали нужную дверь, позвонили. Тишина. Есенин принялся стучать, дверь чуть приоткрылась, но цепочку предусмотрительные хозяева сбрасывать не стали. На вопрос Мейерхольда: «В чем дело?» – Сергей Александрович стал слезно объяснять, что ему необходимо срочно увидеть своих детей, посмотреть им в глаза и убедиться, что они живы и здоровы. Всеволод Эмильевич тщетно пытался увещевать, отнекиваться: мол, ночь на дворе, дети давно спят, не мешайте им своим шумом, а потом и вовсе захлопнул дверь. Напрасно приятели уговаривали поэта уйти, он вновь начал молотить по дверям кулаками. – Он не уйдет, – шепнула мужу Зинаида Николаевна, – ни за что не уйдет, поверь мне. Они осторожно взяли спящих детей на руки, вынесли в коридор и отворили дверь. Сергей Александрович сразу притих, заплакал, потом долго смотрел на Танечку и Костика. Наконец, поцеловал и тихо покинул квартиру. «Мы до утра, – вспоминал Командерков, – просидели на скамейке вблизи дома на бульваре. Есенин клялся в любви к своим детям и мучил нас вопросами, как же так могло случиться, что дети не с ним?.. Почему они этого зовут папой? А Зинка, как она могла…» Бывало, Есенин навещал детей вместе с сестрой Екатериной. Потом однажды заявился в дом со своей очередной сердечной подругой Галиной Бениславской. В тот день он почему‑то решил послушать, как Таня читает. Остался недоволен и принялся давать дочери уроки фонетики. При этом все кося глазом на бывшую жену. Давно угасшая страсть к ней вспыхнула вновь, все закружилось, завертелось. Есенин кинулся покорять некогда уже взятые вершины и, казалось, одержал желанную победу. Зинаида, не в силах противостоять напору, согласилась на тайные встречи. Но вот где? – вот мучительный трагикомичный вопрос, сродни вечному «что делать?». Слава богу, пришла на выручку верная подруга Зиночка Гейман, уступая им для свиданий свою комнату в коммунальной квартире. Рядом с Сергеем Зинаида Николаевна в полной мере ощущала себя женщиной – не властной и капризной, как со Всеволодом, а жадно желанной, покорной, зависимой, страдающей. Стоило ему только позвать ее, и она тотчас мчалась через весь город, забывая все и всех на свете – и мужа, и детей, и работу, не обращая ни малейшего внимания на шлейф слухов, сплетен, досужую болтовню. Райх разрывалась между мужем в прошлом и мужем в настоящем. Это был заколдованный замкнутый круг. Она понимала, что долго так продолжаться не может. Добрые люди, естественно, осведомили Мейерхольда об этих секретных встречах, и он, вызвав Гейман на откровенный разговор, заявил ей в надежде найти понимание: – Простите, но я знаю, что вы помогаете Зинаиде видеться с Есениным. Прошу вас, прекратите это: они снова сойдутся, и она снова будет несчастна. Если вы настоящая подруга и думаете о ней… Опомнившись, Зинаида Райх сказала Есенину: «Параллели не перекрещиваются». Вскоре он прислал ей письмо:
... «Зинаида Николаевна! Мне очень неудобно писать Вам, но я должен. Дело в том, что мне были переданы Ваши слова о том, что я компрометирую своей фамилией Ваших детей и что Вы намерены переменить ее. Фамилия моя принадлежит не мне одному. Есть люди, которых Ваши заявления немного беспокоят и шокируют, поэтому я прошу Вас снять фамилию с Тани, если это ей так удобней, и никогда не касаться моего имени в Ваших соображениях и суждениях. Пишу я Вам это, потому что увидел: правда, у нас есть какое‑то застрявшее звено, которое заставляет нас иногда сталкиваться. Это и есть фамилия. Совершенно не думая изменять линии своего поведения, которая компрометирует Ваших детей, я прошу Вас переменить мое имя на более удобное для Вас, ибо повторяю, что у меня есть сестры и братья, которые носят фамилию, одинаковую со мной, и всякие Ваши заявления, подобные тому, которые Вы сделали Сахарову, в семье вызывают недовольство на меня и обиду в том, что я доставляю им огорчение тем, что даю их имя оскорблять такими заявлениями, как Ваше. Прошу Вас, чтоб между нами не было никакого звена, которое давало бы Вам повод судить меня, а мне обижаться на Вас, перемените фамилию Тани без всяких реплик в мой адрес, тем более потому, что я не намерен на Вас возмущаться и говорить о Вас что‑нибудь неприятное Вам. С. Есенин».
А сам казнился, как на плахе: Но ты детей по свету растерял, Свою жену легко отдал другому, И без семьи, без дружбы, без причал Ты с головой ушел в кабацкий омут…
Зинаида Николаевна ограничилась тем, что отказалась от прежней второй фамилии – Есенина – и сделалась просто Райх.
«Вы не против того, чтобы я родила?..»
– Сергей Александрович, мне нужно с вами поговорить. – Мне кажется, мы и так вроде бы не молчим. – Сергей Александрович, не будете ли вы против того, чтобы я родила? – Конечно, я думаю, любому мужчине лестно, когда женщина хочет иметь от него ребенка, – мягко улыбнулся Есенин. Но спохватился: – Постой, ты это серьезно? Надежда молча кивнула. – Господи, да что вы со мной делаете?! У меня и так уже трое детей! – Трое?.. Я знала о двоих…
* * *
– Надюш, я забыл тебе сказать. Помнишь, пару недель назад, когда ты читала стихи в «Домино», в зале присутствовал Есенин. – Марк, ты шутишь. – Ничуть. – Старший брат даже обиделся. – Он сидел вон за тем столиком, в углу, вместе с Мариенгофом. Ты начала читать, по‑моему, после Полонского, и Сергей Александрович даже отставил вино, а потом весьма одобрительно отозвался о твоих стихах. – А что он сказал? – Прости, я точно не помню. Но хвалил, кажется, сказал: «Небездарная девочка». – Так и сказал? – Клянусь. Кстати, сегодня в кафе поэтов вечер по случаю второй годовщины Октябрьской революции. Он там наверняка тоже будет. – Откуда ты знаешь? – В афише указана его фамилия. Сказано, что будет выступать. В «Домино», что располагалось в оживленном месте, как раз напротив центрального телеграфа, в тот вечер набилось немало публики. Скромная библиотекарша военного госпиталя Наденька Вольпин сумела сагитировать прийти сюда целую ораву своих друзей по молодежной творческой группе «Зеленая мастерская». Да и прочего народа с лихвой хватало. Но вот Поэт был не в настроении. На приглашение ведущего выступить отмахнулся: – Да нет, неохота. – Позволь, ты же на афише. – А меня спрашивали?.. Так и Пушкина можно поставить в программку. Услышав легкую перепалку, Надя отважилась и подошла: – Вы ведь Есенин? Прошу вас от имени моих друзей… и от себя. Мы вас никогда не слышали, а ведь читаем, знаем наизусть. Есенин внимательно посмотрел на девушку, встал, учтиво поклонился: «Для вас – с удовольствием». Стал читать «Иорданскую голубицу». Вот оно, глупое счастье С белыми окнами в сад! По пруду лебедем красным Плавает тихий закат. Здравствуй, златое затишье, С тенью березы в воде! Галочья стая на крыше Служит вечерню звезде. Где‑то за садом несмело, Там, где калина цветет, Нежная девушка в белом Нежную песню поет. Стелется синею рясой С поля ночной холодок… Глупое, милое счастье. Свежая розовость щек!..
Потом еще была «Песнь о собаке». Его голос завораживал. Да разве только один голос? Надежда не отрывала глаз. Удивительную прелесть всему облику Есенина придавало изящество движений, как ей казалось, «особая, почти сверхчеловеческая грация, какую можно наблюдать у коня или барса. Грация, создаваемая точностью и скупой экономией каждого движения, необходимой в природе». Однако Надю останавливало и настораживало то не совсем трезвое, а порой отсутствующее состояние далеко ушедшего в себя человека, к которому не только подойти – но и поклониться было боязно. В сознании Есенина, чувствовала девушка, все вокруг резко делилось только на друзей и врагов: «враги» – это некое смутное подозрение. «Друзья» – всегда нечто вполне конкретное, существующее во плоти и крови, хотя порой в их честную рать Есенин зачислял и таких, кто не слишком был ему предан и едва заслуживал именоваться хотя бы приятелем… Надя умела таить свои чувства и страсти. С головой влюбленная в Есенина, она долго‑долго не подпускала его к себе на опасно близкое расстояние. Что еще больше распаляло поэта, редко встречавшего отказ. Зато в девичьем дневничке с завидной регулярностью появлялись записи: «Вчера я отбила еще одну яростную атаку Есенина…», «Смирно – после отбитой атаки – сидим рядышком на тахте. Есенин большим платком отирает лоб…» Затем: «Сегодня изливаюсь я. Жаркая исповедь – и упорное сопротивление ласке. – Что, сердитесь на меня? Больше никогда не заглянете? – Нет, почему же. Может быть, так и лучше… И, помолчав, добавляет: – В неутоленности тоже есть счастье…» Она любила Гёте. Уж на что он знал толк в любви, а ведь значит это, что любить большее счастье, чем быть любимым. Ну а Есенин… Он как будто бы даже завидует силе ее чувства. Конечно, Надя прекрасно понимала, что для него она одна из многих, «курсистка с жалким книжным умишком». Но знала же и другое – то, что Есенин – ее единственная настоящая любовь. Встретив зеленоглазую девушку у Белостокского госпиталя (может, намеренно поджидал?), Есенин вручил ей только что вышедший сборник «Трехрядица». – О, спасибо! А я уже успела купить, – простодушно призналась Надя и тут же прикусила язычок. Сергей смутился, растерялся, но решил не отступать и отправился проводить девушку до Хлебного переулка. И там, у нее дома, все же вручил ей свою «Трехрядицу» с многозначительной дарственной надписью: «Надежде Вольпин – с надеждой. Сергей Есенин». И снова: «Бурная атака – с ума он сошел!.. Хрупкая с виду, я куда сильнее, чем кажусь. Натиск отбит. Есенин смотрит пристыженно и грустно. И вдруг заговорил – в первый раз при мне – о неодолимой, безысходной тоске…» Когда у Есенина выходит новая книжка «Преображение», он дарит ее Надежде и пишет: «Надежде… с надеждой». Вольпин и тут не удержалась: – Такие слова вы уже мне написали в прошлый раз. Есенин поморщился, силой отобрал книгу и лихо дописал: «…с надеждой, что она не будет больше надеждой». Отношения между ними были странными и мучительными. Прежде всего для нее: «Я была влюблена. А он… Помню, в мастерской у Коненкова… Богемная обстановка. Я вышла на кухню. Сергей вышел за мной, тянется с ласками: «Мы так редко вместе. В этом только моя вина. Да и боюсь я тебя, Надя. Знаю: я могу раскачаться к тебе большой страстью!» Наверное, боялся. Только что расстался с Райх. Хватило с него «глупого счастья с белыми окнами в сад»…» Сдалась. «Смущенное: «Девушка?!» – и сразу, на одном дыхании: «Как же вы стихи писали?» Если первый возглас я приняла за недоверие (да неужто и впрямь весь год моего отчаянного сопротивления он считал меня опытной женщиной?!), то вопрос о стихах показался мне столь же искренним, сколь неожиданным и смешным…» В ту ночь своей запоздалой победы Есенин сказал ей: – Только каждый сам за себя отвечает! На что она тут же бодро ответила: – Точно я позволю кому другому отвечать за меня?! Сама же подумала: выходит, все же признаешь в душе свою ответственность – и хочешь спрятаться от нее? В сущности, а чего было ждать другого? А потом… Вспоминать не хочется. В пьяной компании «барс»‑победитель попытался жестом покровителя и властелина положить руку ей на плечо и посметь сказать: «Этот персик я раздавил». – Раздавить персик недолго, а вы зубами косточку разгрызите, Сергей Александрович! – не выдержала Надежда. Но Есенин все равно улыбался: «И всегда‑то так – ершистая!.. Она очень хорошо защищается!» Уезжая на Кавказ, он заглянул к Надежде попрощаться. Взял за руки, повернул их ладонями кверху, крепко поцеловал каждую теплую горсточку и пообещал: – Вернусь, другим буду. Помолчал и добавил, даже на «ты»: – Жди. Долго ждать не пришлось. Чуть не через две недели примчался назад и угодил прямо в объятия Айседоры Дункан. Надя признавалась: «Чудится, с меня живой кожа содрана». Но, повстречавшись с женщиной‑разлучницей, утешала себя: «Любовью это не назовешь. К тому же мне, как и многим, все казалось далеко не бескорыстным. Есенин, думается, сам себе представлялся Иванушкой‑дурачком, покоряющим заморскую царицу. Если и был он влюблен, то не так в нее, как во весь антураж…» Наивный и доверчивый Сергей Александрович, позабыв о всегдашней Надиной «ершистости», однажды повел ее посмотреть на выступление легендарной танцовщицы. И горько пожалел, когда в ответ на его горделивое: «Ну как?» – Вольпин в свойственной ей манере припечатала: «Это зрелище не для дальнозорких!» Она дала себе зарок: не возобновлять связь с Есениным. Но Сергей был настойчив – и… все ее зароки оказались смяты. Он сам удивлялся: «Так давно… а я не могу изжить нежность к ней». Иногда сердился, высказывал ей эдакие лирические упреки: «Вам нужно, чтоб я вас через всю жизнь пронес – как Лауру!» «Бог ты мой, – задохнулась Надежда, – как Лауру! Я, кажется, согласилась бы на самое короткое, но полное счастье – без всякого нарочитого мучительства…»
* * *
– …У меня уже трое детей! – Трое?.. Я знала о двоих. – Надежда знала, что в нагрудном кармане пиджака Есенин постоянно носил фотокарточку «своей троицы» – Зинаиды, дочери Тани и сына Кости. – Не в этом дело. Я скоро ложусь в санаторную больницу… Где‑то в Замоскворечье: то ли Пятницкая, то ли Полянка. Ну, Галя Бениславская будет знать точно… Непременно навести меня. – Я о другом, Сергей Александрович. Не слишком ли вас угнетает мысль о моем материнстве? Если так, то ребенка не будет. Вряд ли возможно совместить две такие задачи – растить здорового ребенка и отваживать отца от вина… А так ребенок будет… Не ваш, не наш, а мой. – Надя, мы же с вами целый век знакомы. Когда впервые встретились, не помните? – Осенью девятнадцатого. – Тогда вам было двадцать три. – Нет, девятнадцать. Мои годы легко считать: в двадцатом – двадцать. В феврале двадцать четвертого будет 24. Ровесница века… – Все‑то она девочка! А уж давно на возрасте! – Дались вам мои годы. Свои не забывайте. Есенин не мог поверить, что Надежда на самом деле сможет уйти от него, да еще готовясь стать матерью его ребенка. Даже в больнице не решился поговорить «о главном» – о ее решении переехать в Петроград и там уже рожать. А она, уже сидя в поезде, вспоминала строки своего давнего стихотворения: К полдню златокудрому Обернусь я круто: Ты в путях, возлюбленный, Жизнь мою запутал. И как лес безлиственный Все по лету дрогнет, Так тобой исписано Полотно дороги. И как злыми рельсами Узел жизни стянут, Так тобой истерзана Глупенькая память.
Была уверена: не ее он терзает, а самого себя. …Роды оказались очень тяжелыми. Малыш очень долго не мог появиться на свет, кесарево сечение делать было уже поздно. Кто‑то из врачей, заглянув в документы, уже принял решение: безотцовщина, значит, спасаем одну мать. Какое уж там родовспоможение! Медики‑коновалы собирались пробить ребенку головку и вытягивать его из материнской утробы по частям. Лишь пожилая акушерка стала упрашивать: «Нет‑нет, ну давайте попробуем, ведь этого ребеночка очень хотят…» 12 мая с великими муками и с великими трудами наконец родился сын Сергея Есенина, которого мама нарекла Александром. Недаром, выходит, последние недели до родов Надежда упрямо не снимала платья, на котором было изображено солнце, и всем говорила, что вот‑вот родит Христа. С обустройством в Ленинграде (так с конца января 1924 года стал именоваться Питер), слава богу, помог давний, верный приятель Есенина, издатель Александр Михайлович Сахаров. Подыскал более‑менее пригодное жилье, сосватал няню для ребеночка и даже обеспечил Надю работой на дому. Благо пригодилось ее образование, далеко не последней выпускницы Хвостовской классической гимназии, из которой она вынесла не только интерес к естественным наукам и математике, но главное – блестящее знание французского, немецкого, английского языков, латыни и чуть в меньшей степени греческого. С рождением сына образовалась маленькая, но семья! И окончилась прежняя привольная жизнь, когда можно было часами заниматься расшифровкой загадочных поэтических образов, спорить о рифмах, стихотворных размерах и думать‑думать‑думать только об одном – Сергее Есенине. Изловив Сахарова в Москве, молодой отец припер товарища к стене: – Саша, какой у меня сын? Беленький или черненький? – Успокойся, беленький. И не просто беленький, а в точности как ты, когда был мальчишкой. Никакой карточки не нужно. Один к одному. – Так и должно быть, – удовлетворенно улыбнулся Сергей Александрович. – Эта женщина очень меня любила… А по столице между тем уже бродила заливистая частушка: «Надя бросила Сергея без ребенка на руках!» Довольно скоро Надежда Давидовна Вольпин стала востребованной переводчицей у книгоиздателей. К гимназическому базовому образованию она добавила новые знания, пройдя углубленный курс обучения в известнейшей «Фонетической школе Баянуса». А с какими авторами ей доводилось общаться на их же языках! Издатели предлагали, а Надежда подчинялась их выбору и благодарила за Овидия, Гёте, Мериме, Бронте, Конан Дойла, Голсуорси, Вальтера Скотта, Эдгара По, Купера, Филдинга, Томаса Манна… (Много позже, оказавшись во время войны в эвакуации в Средней Азии, Вольпин в совершенстве овладела туркменским и с удовольствием переводила классическую восточную поэзию, фольклор.) Хотя на первых порах жизнь в Ленинграде складывалась очень непросто. Но Надежда не унывала. Варила варенье из дешевых яблок – в доме был чай, бочковая селедка на всю зиму, мешок картошки – жить можно. Удавалось выкраивать деньги на то, чтобы латаные туфельки непременно были в тон латаной же одежде, – это правило соблюдалось неукоснительно. Но только до поэзии ли?.. Сергей Александрович долго и безуспешно пытался разыскать Надежду в Ленинграде. Теперь уже с другой надеждой – увидеть сына. Жена издателя рассказывала молодой маме, что приезжал Есенин, спрашивал адрес. – Но я не дала. Сказала: сперва спрошу у нее: разрешит ли… А то ведь приедете, а она вас с лестницы спустит. Уж я бы на ее месте спустила! Подобную перспективу он, видимо, принял за чистую монету и рисковать не стал. Хотя Надежда и мыслей подобных не имела, просила друзей передать Есенину лишь одно: не навещать ее, пока она не отлучит маленького от груди. Чуть позже Сергей Александрович раздобыл‑таки искомый адрес. Прогуливаясь по Гагаринской вместе с няней, которая держала ребенка на руках, Надежда издалека увидела приближавшегося Сергея. Тут же сделала знак няньке перейти на другую сторону улицы. Та удалилась. У распознавшего нехитрые маневры Есенина пробежала судорога. Но Надежда, как ни в чем не бывало, поздоровалась с бывшим возлюбленным, перекинулась двумя‑тремя словами. И все. Позже она говорила людям, осуждавшим ее: «Когда бы сам пришел ко мне домой, с лестницы не спустила бы. Но я не захотела показывать сына при случайной встрече, да еще на этой улице (там жили Сахаровы), где она не могла показаться случайной: подумал бы, конечно, что я сама ее ищу». Сахаровы рассказывали ей, будто после того мимолетного свидания Есенин якобы ходил на Мойку топиться. Но хмурая река посмотрела на него холодной, неприютной – не успокоит такая! – могилой. Так и отказался от своего черного замысла, отложил на время… Гладя сына по золотистым волосам, Надежда вздыхала – такую светлую головушку акушеры‑неучи намеревались пробить! – и находила в нем отцовские черты. Вспоминала: «С Есениным нередко бывало такое: среди разговора, для него, казалось бы, небезразличного, он вдруг отрешится от всего, уйдет в недоступную даль. И тут появится у него тот особенный взгляд: брови завяжутся на переносье в одну черту, наружные их концы приподнимутся в изгибе. А глаза уставятся отчужденно в далекую точку. Застывший, он сидит так какое‑то время – минуту и дольше – и вдруг, встрепенувшись, вернется к собеседнику. Так происходило с ним и наедине со мной, и за столом в общей небольшой компании…» И замечала: «Мой малыш месяцев семи, качаясь в люльке, нет‑нет, а уставится вдаль. Тот же взгляд! И я безошибочно узнала, что это не какая‑то выработанная манера ухода от окружающих, а нечто прирожденное…» Надежда радовалась тому, как рано в Алеке стал проявляться характер. «Как‑то раз, – вспоминала она, – малыш нарушил какой‑то из моих запретов. Я пошлепала ему ручонку, а он сует ее к моим губам: мол, поцелуй. Как если бы он сам ее зашиб. Я отстраняю ручку, не сдаюсь. И завязался многодневный спор. Я упорно несу нудную воспитательную чушь, дескать, мальчик гадкий, негодный, таких не любят. Однако не слышу в ответ обычного: «Прости, я больше не буду». Не вижу и слез в глазах. На третий день Алек убежденно сказал: – Мама, а ты меня и такого, гадкого, поцелуй. Но я не отступаю, твержу свое… Но послезавтра его день рождения. Стукнет три годика… Утром слышу слова, которые врезались в память на всю мою жизнь: – А все‑таки, мамочка, придется тебе научиться и гадкого мальчика любить…» Так, полагала Надежда, трехлетний будущий воитель выиграл первый бой за свои человеческие права. За то же право каждого детеныша на материнскую любовь. Чистая, книжная из книжных, одухотворенная девушка осенью 1919 года всей душой полюбила человека с неважными манерами, скверным характером и очень сомнительным окружением. Но что поделаешь, если даже спустя десятилетия после ухода поэта она продолжала безоглядно любить, и весной 1986 года написала: Мой нищий стих! Ты был как дом, Богатый дружбой и теплом, Как дом о четырех углах, Как конь на золотых крылах! И я в моей крапивной мгле, Касатка об одном крыле, Целую стылый смертный прах, Любимый прах!
Незадолго до своей кончины Надежда Давидовна признавалась: «Я любила Сергея больше света, больше весны, больше жизни – любила и злого, и доброго, нежного и жестокого – каким он был. Или хотел быть». Она так надеялась, что строки стихов о Шаганэ – «…там, на севере, девушка тоже – на тебя она страшно похожа. Может, думает обо мне…» – Есенин писал, вспоминая о ней, Надежде Вольпин. Мама много рассказывала сыну об отце. В конце концов Алек согласился с тем, что Сергей Александрович «ее любил. Это верно. Но он любил не только ее, даже в то же время. Я произошел от непонятно какой, то есть очень даже понятно какой связи…».
Date: 2015-09-26; view: 386; Нарушение авторских прав |