Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Хронология 4 page





Передвижной полевой госпиталь номер десять состоял из трех отделений. Два санитарных, которые легко перемещались туда, где они были более всего необходимы; в каждом из этих отделений имелись офицер, унтер‑офицер, два врача, ассистент врача, четыре медбрата и четыре сестры милосердия, тридцать санитаров, две дюжины двухколесных санитарных повозок, запряженных лошадьми (с красным крестом на брезенте), и столько же кучеров и конюхов. Третье отделение было стационарное, в нем больше коек и больше мест для хранения запасов, и здесь же стоит транспорт госпиталя, в том числе два автомобиля. Флоренс работала в одном из санитарных отделений. Они приводили в порядок какой‑нибудь брошенный дом, чистили его, красили и разворачивали в нем импровизированный лазарет – и операционную, и аптеку.

Горлице, как уже было сказано, находился у фронта, у подножия Карпат, и меж домов каждый день разрывались снаряды. Несмотря на это, здесь было относительно спокойно, так что даже некоторое равнодушие овладело русскими военными. Это было заметно любому, кто сюда попадал. Отсутствовали надежные укрепления, которые были обязательными на притихшем Западном фронте[98]. Окопы были мелкими, халтурными и больше напоминали канавы, защищенные жиденькими рядами колючей проволоки. Конечно, зимой было тяжело закапываться в землю, но солдаты не усердствовали, и теперь, когда почва оттаяла, их одолевала лень, да и лопат не хватало.

Русская артиллерия редко отвечала на хаотичную стрельбу австрийцев. Говорили, что это от недостатка боеприпасов, но на самом деле в обозе снарядов было предостаточно. Однако бюрократы в военной форме, которым было поручено это дело, придерживали боеприпасы в ожидании чего‑нибудь более значительного. Русская армия планировала новое наступление на юге, через карпатские перевалы (ворота в Венгрию!), заваленные смердящими разлагающимися трупами, оставшимися здесь после тяжелых и бесплодных зимних боев. Тогда здесь потребуется концентрация ресурсов, вопрос только, правда ли это. Давно уже среди русских в Горлице царит тревога и ходят слухи о том, что австрийцы получили подкрепление в виде немецкой пехоты и тяжелой артиллерии.

В эту субботу Флоренс, как и все остальные в госпитале, проснулась засветло от артобстрела.

Она вскочила с постели. К счастью, она спала одетая. Все, кроме, вероятно, Радко Дмитриева, командующего русской 3‑й армией, решили, что что‑то случилось. Грохот нарастал, взрывы участились, поблизости стала отвечать русская артиллерия. Пули от картечных гранат обрушивались на улицы и крыши домов.

В дребезжащих окнах Флоренс замечает всполохи на фоне еще темного неба. Она видит, как из пушечных жерл сгустками вырывается пламя, как оно перемежается с молниями взрывов. Она видит свет прожекторов, разноцветные огни сигнальных ракет, внезапные языки пламени. Люди в доме бросаются на пол. Стены сотрясаются от артобстрела.

И начинают поступать раненые:

 

Сперва мы успевали помочь всем; потом нас просто ошеломило их количество. Раненые поступали сотнями, со всех сторон: кто‑то мог передвигаться сам, другие ползли по земле.

 

Заботой врачей в таком безвыходном положении стал жесткий отбор. Тем, кто стоял на ногах, помощи не оказывали; их отсылали в базовое отделение госпиталя. Тех, кто не мог стоять, было ужасно много, их клали рядами прямо под открытым небом, давали им болеутоляющее, а потом осматривали их раны. “Как тяжело было слушать стоны и крики раненых”. Флоренс вместе с другими делала все возможное, даже если помощь казалась бесполезной, а поток растерзанных и изуродованных тел все не иссякал.

Час за часом все оставалось неизменным. Иногда возникала тишина.

День подходил к концу, сгустились сумерки.

Вокруг бродили люди‑призраки, они стонали, кричали, и их освещал резкий, далекий свет.

На следующее утро, около шести часов, Флоренс вместе с другими услышала новый ужасающий звук: это был внезапный, вибрирующий гул, похожий на шум водопада, который исходил от девятисот артиллерийских орудий всевозможных калибров, открывших огонь одновременно по каждому пятидесятиметровому отрезку фронта. Через несколько секунд долетело протяжное эхо от удара. Шум от металлически звучащих разрывов нарастал, и вот это уже стена грохота, а звуки все вихрятся, ширятся, словно это силы природы.

Прослеживалась новая и крайне неприятная логика в этом артобстреле и в том, как грохотали разрывы снарядов на русской линии фронта. Технический термин здесь – Glocke, колокол. Огневой вальс кружится то туда, то сюда, в сторону, в глубину, вдоль русских укреплений и окопов. Это совершенно не то что произвольные обстрелы австрийской артиллерии, и даже отличается от субботнего огневого шторма. Здесь артиллерия проявляет себя как наука, обстрел вычислен по секундам и до последнего килограмма, чтобы нанести максимальный урон. Это что‑то новое.

Сперва они с недоверием услышали слово “отступление”.

Потом увидели его в действии: длинные неровные шеренги измученных, измазанных в глине солдат потянулись мимо них. В конце концов пришел приказ: немедленно отходить, бросить снаряжение и раненых. Как бросить раненых? Да, бросить раненых! “Быстрее! Быстрее! Немцы вот‑вот войдут в город!”

Флоренс хватает свой плащ и вещмешок и бежит из здания госпиталя. Раненые кричат, умоляют, просят, ругаются. “Ради бога, не оставляйте нас!” Кто‑то хватает Флоренс за подол. Она отцепляет его руку. И отступает вместе с другими по ухабистой дороге. Стоит теплый, солнечный весенний день, но свет странным образом приглушен. Цистерны с нефтью за городом начинают гореть, и в воздухе клубится густой черный дым[99].

В это время Владимир Литтауэр находился в лагере, в десяти километрах к юго‑западу от Петрограда[100], куда его полк был направлен на отдых. После боев середины апреля на передовой от полка осталась лишь одна треть, и многие лошади больше не годились для фронтовой службы. Встреча с большим городом, где царил мир, взволновала его. Он пишет:

 

Было весьма странно видеть самого себя среди людей, которые не привыкли стрелять или находиться под обстрелом. Многие из них смотрели на войну как на серию геройских поступков и в действительности даже не могли представить себе, что она по большей части означала быть усталым, невыспавшимся, грязным и частенько голодным. Армейская поговорка, которая гласит, что “на войне каждый либо скучает, либо трусит”, еще не достигла Санкт‑Петербурга[101]. Мои незатейливые рассказы оставляли людей равнодушными.

 

 

49.

 

Вторая неделя мая 1915 года

Лаура де Турчинович видит военнопленного с куском хлеба в Сувалках

 

Лаура слышит, как медсестра‑немка кричит кому‑то, чтобы тот немедленно прекратил. Крики все не умолкают, и Лаура идет посмотреть, что там случилось. Оказывается, русский военнопленный копается в куче зловонного больничного мусора. Его не останавливают протесты медсестры. Он все рыщет и рыщет дальше.

Часть большого дома Лауры де Турчинович приспособлена под импровизированную больницу для жителей города, больных тифом. Она и сама часто там работает. Здание защищают объявления, предупреждающие о тифе, и точно так же она сама защищена русской формой сестры Красного Креста, которую носит. (Одинокой женщине не всегда приятно передвигаться по улицам, заполненным людьми в форме, особенно когда пьянство стало обычным явлением.) Прикрываясь Красным Крестом, она начала давать кое‑какие поручения голодным русским военнопленным, находящимся в городе в качестве рабочей силы. В частности, они перезахоронили четырнадцать трупов солдат, закопанных у нее в саду во время осенних боев.

Особенно плохо на нее действовало зрелище русских военнопленных и то, как с ними обходились. Это были истощенные, голодные, грязные, оборванные, кишевшие паразитами, часто больные люди, они жили в ужасных условиях, и с ними бесчеловечно обращались. Но хуже всего, хуже грязи, ран и лохмотьев был тот факт, что они представляли собой почти без исключения отработанный человеческий материал, сломленные люди, потерявшие всякую надежду, которые в своем молчаливом, покорном страдании лишились части своей человеческой сущности и превращались в животных, в вещи[102]. Это потрясало Лауру до глубины души. Она помогала им как только могла.

Медсестра‑немка продолжает кричать, а русский военнопленный все роется в куче. Наконец он что‑то находит. Лаура видит, что это заляпанная горбушка хлеба. Русский победно показывает ее своим товарищам. Потом начинает есть. Медсестра‑немка негодует. Как можно есть такое? Разве он не понимает, что этот кусок хлеба может сделать его больным, даже смертельно больным? Пленный продолжает есть.

Лаура возмущена. И обращается к медсестре. Она что же, не может дать ему что‑нибудь более пригодное для еды? Немка колеблется, не знает, что делать. Один из немецких ассистентов в форме вмешивается в спор. Он исчезает, а потом возвращается с большой тарелкой супа, жирного, горячего, чудесного супа, в котором плавают кусочки настоящего мяса. Русский военнопленный набрасывается на еду.

Через три часа он умер.

Его организм не выдержал этого внезапного насыщения.

 

50.

 

Среда, 12 мая 1915 года

Уильям Генри Докинз убит на полуострове Галлиполи

 

Можно задаться вопросом, что донимало его больше: тяжелая работа на берегу или зубная боль. Скорее всего, первое. Докинз был действительно ответственным и преданным своему делу офицером. Но визиты к врачу свидетельствуют о том, что зубная боль мучила его, что она присутствовала в его жизни как постоянный фон, некое развлечение, фильтр[103], и его ощущения этих дней представляли собой странную смесь эпического величия и частных мелочей, – как всегда, между ними имелась некая пустота. Иногда он упускал из виду такие простые вещи, как, например, какой сегодня день недели.

С тех пор как они две недели назад высадились на берег, стояла прекрасная погода, хотя по ночам было холодно. Но позавчера начал моросить дождик. Он все не кончался. Между берегом и окопами на холмах все время передвигались массы людей и коней, и утоптанные дороги развезло от дождя; по этой слякоти, в скользкой, вязкой глине было трудно ходить. Уильям Генри Докинз и его капрал спали в пещере на склоне холма. Единственным предметом обстановки в ней было полуразвалившееся кресло, которое пару дней назад прибило к берегу и в котором Докинз теперь иногда восседал, отдавая приказы. В это утро, проснувшись, он увидел, что дождь снова припустил.

Все понимали, что крупная операция на грани провала.

Только в двух местах союзникам удалось создать настоящие плацдармы. В самом низу, на южной оконечности полуострова, и здесь, в западной части Галлиполи, возле Габа‑Тепе[104]. Тем не менее Докинз вместе с другими высадились не там, где нужно, почти в километре к северу от места назначения. Что в своем роде стало удачей, ибо османская оборона здесь была чрезвычайно слабой. Объяснялось это тем, что местность была очень каменистой и турки посчитали невероятным, чтобы союзники высадились именно здесь[105]. Как следствие, нападающие сумели пристать к берегу без особых потерь, но с неимоверным трудом продвигались через замысловатый лабиринт ущелий, поросших кустарником, и крутых скалистых обрывов, спускавшихся к берегу. Когда турецкая пехота, спешно посланная сюда, прибыла на место и предприняла первое – в длинном ряду других – яростное контрнаступление, то австралийские и новозеландские роты в лучшем случае отступили на два километра в глубь полуострова. Где‑то там все и замерло, словно насмешливое отражение неподвижного Западного фронта. И как во Франции и Бельгии, наступления и контрнаступления стали чередоваться, пока обе стороны, измотанные, ожесточенные, не осознали, что противник непоколебим, после чего погрузились в рутину окопной войны.

К этой повседневной рутине относились забота о пропитании, обеспечение едой и водой. За это действительно надо было отвечать. Разумеется, все понимали, что доступ к воде может оказаться проблемой, особенно когда наступает самое жаркое время года. Поэтому у союзников, высадившихся на берег, были баржи с запасом воды с Лемноса. Этих запасов хватило бы до того времени, пока инженерные войска не выроют колодцы. Докинз и его люди работали без устали, они вырыли много колодцев и обустроили “оазисы”, где и люди, и животные могли бы найти живительную влагу.

Однако об изобилии не могло быть и речи. К примеру, пресной воды было не так много, чтобы в ней можно было помыться. Поэтому личную гигиену обеспечивали, купаясь в море. Но все воздерживались от того, чтобы чистить зубы морской водой: в море плавали трупы животных и нечистоты с кораблей, стоявших на якоре у берега. Проблема состояла и в том, что много пресной воды терялось из‑за повреждений водопровода, проложенного от колодезных насосов: виновником оказывалась либо вражеская артиллерия, либо свои же рассеянные солдаты, которые везли повозки или пушки прямо по тонким и непрочным трубам. Так что Докинзу и его людям приходилось теперь закапывать трубы в землю.

Наступает обычное утро, идет серенький моросящий дождь. Докинз строит своих солдат и определяет задачи для отдельных групп на сегодняшний день. Одна из таких задач – продолжить зарывать водопровод в землю. Малопочетное занятие – такое уж точно не попадет на страницы иллюстрированного журнала, – но оно жизненно необходимо. Как нарочно, в его взводе оказались самые отчаянные бузотеры всей роты. Но серьезность положения вкупе с командирским талантом Докинза, с его искренней заботой о своих солдатах смягчает даже самых строптивых, и чувство солидарности объединяет этих, казалось бы, неисправимых гордецов, бегающих в самоволку, и молодого добросердечного капитана.

Все еще утро, они берутся за работу.

Моросит дождь.

Одной из групп предстоит выполнить весьма опасное задание. На отрезке пути примерно в сто метров валяются три десятка мулов, убитых турецкими снарядами. Между тем канаву уже прорыли. Это было сделано ночью. Теперь остается только проложить и смонтировать там водопровод. Все тихо и спокойно. Турецкая артиллерия молчит. Досадная помеха – мертвые животные, со своими распухшими брюхами и окоченелыми, раскинутыми в разные стороны ногами. Канава пролегает возле трупов, под ними, даже через них. Семь солдат запачканы кровью. Докинз тоже. Без четверти десять.

И тут слышится свист снаряда.

Первый за все утро. Свист перерастает в вой. Вой завершается резким грохотом. Снаряд взрывается прямо над головами присевших на корточки солдат: это картечь, и она для них не опасна. Круглые пули сыплются на землю в пятнадцати метрах отсюда[106]. Один солдат, по имени Морей, оборачивается. И успевает заметить, как Уильям Генри Докинз падает навзничь, именно так, как обычно падают тяжело раненные, когда падение зависит не от механики самого тела, а от примитивных законов гравитации.

Все бросаются к нему. Докинз ранен в голову, шею и грудь. Солдаты поднимают его с сырой земли, несут в укрытие. Позади них с сильным грохотом разрывается еще одна картечная граната. Его укладывают. Кровь смешивается с дождевой водой. Он не говорит ни слова. Умирает у них на глазах.

 

51.

 

Пятница, 14 мая 1915 года

Олива Кинг моет пол в Труа

 

День холодный и ветреный. Но справедливости ради стоит сказать, что все последнее время стояла чудесная теплая погода. Они даже могли спать под открытым небом в ближайшем сосновом бору, лежа на новеньких носилках. Впрочем, их привлекал не теплый лесной воздух; дело в том, что замок Шантлу, реквизированный для них, давно разграблен, даже мебели нет. Кроме того, пропало их имущество. Без палаток или походной кухни они просто не могли принимать раненых. Замок находился в живописном месте, пусть и у самой дороги: здесь имелись прекрасный сад и огород, просторные луга и очаровательный лесок.

Олива Кинг, по своему обыкновению, поднялась рано. Уже в четверть девятого она сидела за рулем санитарной машины. Цель поездки – найти и привезти в замок скамейки и столы. С ней ехала ее начальник, миссис Харли, которая отвечала за транспорт. Олива Мэй Кинг – австралийка, 29 лет, родилась в Сиднее, в семье успешного предпринимателя. (Она была настоящей папиной дочкой, тем более что ее мать умерла, когда Оливе было пятнадцать.)

Она получила традиционное воспитание и образование в Дрездене (уроки росписи по фарфору и музыки), однако ее дальнейшую жизнь нельзя назвать обычной. Искреннее, наивное желание выйти замуж и родить детей боролось с энергичностью и беспокойством ее натуры. До войны она много путешествовала по Азии, Америке и Европе, – разумеется, в сопровождении компаньонки. Она стала третьей женщиной в мире, которая поднялась на вулкан Попокатепетль, юго‑восточнее города Мехико, высотой 5452 метра, – и первой, кто осмелился спуститься в его дымящийся кратер. Но чего‑то ей все же не хватало. В стихотворении 1913 года она обращается к Богу: “Пошли мне печаль… чтоб душа пробудилась от спячки”. Она была одной из тех, для кого благой вестью войны стали перемены.

Поэтому не удивительно, что с началом войны Кинг быстро нашла способ превратиться из зрителя в участника; ею двигали и склонность к авантюризму, и патриотизм. И она избрала путь, единственно возможный для женщины в 1914 году, – медицину. Вместе с тем показательно, что Кинг не стала сестрой милосердия, а выбрала себе роль шофера: она собиралась сидеть за рулем большой санитарной машины марки “Альда”, которую сама же и купила на отцовские деньги. Умение водить транспортное средство – еще одно редкостное умение вообще и для лица ее пола в особенности. И теперь Кинг работала в организации под названием “Госпиталь шотландских женщин”. Это один из многих частных госпиталей, которые возникли на волне энтузиазма осенью 1914 года, но его особенностью было то, что его создали радикальные суфражистки и работали в нем одни женщины[107].

Этим утром Кинг сидит за рулем собственной санитарной машины под номером 9862, но ласково именуемой Элла, от слова “Элефант”, слон. Машина действительно огромная, почти с автобус, в ней умещаются не менее шестнадцати пассажиров. Специальное багажное отделение сзади очень тяжелое, и Кинг редко разгоняет Эллу больше чем на 40–45 километров в час.

Около половины одиннадцатого они возвращаются. С помощью другого шофера, миссис Уилкинсон, Кинг выгружает скамейки и столы, а затем расставляет их в саду. После этого Кинг и миссис Уилкинсон переодеваются и начинают мыть пристройку, где размещаются шоферы. У них жесткая щетка и губка, они часто меняют воду и драят полы до тех пор, пока они не засверкают чистотой. Они собирались еще переклеить обои в одной из комнат, но это подождет.

Обед состоит из спаржи – сезонное блюдо, к тому же вкусное и дешевое. Пока они едят, собираются зрители. Окно столовой выходит на дорогу, и в него заглядывают любопытствующие, желая увидеть этих странных женщин, которые добровольно приехали на войну и к тому же обходятся без мужчин. После обеда шоферы расходятся по своим комнатам писать письма – завтра равно утром почта. Кинг пишет сестре:

 

Не думаю, что пройдет еще много месяцев, прежде чем закончится война. Большим ударом для Германии окажется то, что применение этого проклятого отравляющего газа, слава богу, окончилось провалом. Разве не чудесно, что эти новые респираторы так хорошо защищают солдат? Слава Богу за это. Господь мог бы устроить так, чтобы все эти ужасные газовые баллоны взорвались бы сами по себе и поубивали бы 500 тысяч немцев. Какая была бы прекрасная месть за всех наших несчастных погибших солдат! Я страстно желаю, чтобы Господь наслал огонь или потоп и разрушил бы все немецкие военные заводы.

 

Кинг пишет эти строки в отмытой до блеска комнате, полулежа на драных носилках, служащих ей кроватью. В пустой комнате стоит лишь один стул и граммофон с ручкой. Есть еще камин, выложенный мрамором: в него они бросают окурки, спички и прочий мусор. Стены обклеены обоями, которые ей очень нравятся: коричневые попугайчики сидят на розовых кустах и щелкают орешки. Ей холодно. Хочется спать. Когда же для нее начнется настоящая война?

 

52.

 

Среда, 26 мая 1915 года

Пал Келемен покупает в Глебовке четыре батона белого хлеба

 

Русские действительно отступают. Он понял это за последние дни, переезжая верхом из одного места в другое и видя все, что оставил после себя враг, начиная от мусора на дорогах и хлама, наваленного прямо на мертвых или умирающих солдат, до дорожных указателей с непонятными названиями на кириллице. (Год назад дорога вела в Лемберг, теперь во Львов; вскоре она снова будет вести в Лемберг[108].)

Келемен не имеет ничего против того, что они снова на марше и что русские войска отступают. Однако новость о прорыве под Горлице была встречена в войсках с меньшим энтузиазмом, чем ожидалось. “Все стали такими равнодушными, – записывает он в своем дневнике, – все измучены постоянным напряжением”.

Со вчерашнего дня они стоят в маленьком городишке Глебовке. Когда он со своими гусарами въехал в город, его ошеломили две вещи. Первое: дом с неразбитыми окнами, в которых виднелись белые кружевные занавески. Второе: юная полька – он постоянно высматривал молодых женщин, – пробиравшаяся в белых перчатках через толпу солдат и русских военнопленных. Он долго не мог забыть эти перчатки и эти кружевные занавески, – ослепительно‑белое посреди грязи и слякоти.

А сегодня он узнал, что можно купить белого хлеба. Конечно, он отправился за ним, устав от солдатского черного хлеба, который вечно был то непропеченным, то сухим. Келемен покупает четыре больших батона белого хлеба. И записывает в дневнике:

 

Я режу один батон. Он еще теплый. Густой аромат щекочет ноздри. Медленно, с каким‑то благоговением я откусываю кусок, пытаясь как можно лучше распробовать его на вкус. Думаю, это тот самый белый хлеб, который я обычно ел до войны.

Жую хлеб и стараюсь сосредоточиться. Но мое нёбо отказывается узнавать знакомый вкус, и тогда я просто ем этот хлеб, словно это какая‑то новая для меня пища и вкус ее прежде был мне неизвестен.

Потом я все же понимаю, что хлеб на самом деле тот же, что я ел дома. Просто я сам изменился; старому доброму белому хлебу, обязательной части прежней жизни, война придала незнакомый привкус.

 

 

53.

 

Понедельник, 31 мая 1915 года

София Бочарская видит, как под Волей‑Шидловской применяют фосген

 

Их разбудили не выстрелы из винтовок. К этому звуку они уж давно привыкли. Нет, то был “низкий, продолжительный гром” ураганного огня[109]. Поднявшись с постели, они встревоженно и вопрошающе переглядывались. Подобные звуки всегда вызывали тревогу, предвещали беду. Они означали наступление, раненых, смерть. Одевшись, они собрались в большой комнате вместе с заспанными студентами‑медиками. Настроение у всех подавленное. Кто‑то пытается шутить, но безуспешно. Они молча наблюдают, как “серый жиденький рассвет проникает в комнату”.

Входит их командир и сообщает, что немцы продолжают обстрел городка Воля‑Шидловская, где в феврале шли тяжелые бои: “Ждем начала наступления”. И тут происходит нечто неожиданное. София знает, как звучит ураганный огонь, знает, чем он оборачивается и что длится он нередко часами, а то и целыми днями. А здесь вдруг наступила тишина. Умолкло даже эхо взрывов. Что это? София вместе с другими выходит из дома, всматривается в дорогу, ведущую к линии фронта. Внезапная тишина пугает почти так же, как и грохот обстрела.

Вон там! По дороге бегут несколько солдат. Из ближайшего леса выбегают все новые. Солдаты в панике спасаются бегством. София думает, что они направляются к их полевому госпиталю, но солдаты проносятся мимо, даже не повернувшись в их сторону. Она отмечает, что они несутся прочь, не разбирая дороги. Видит, что лица солдат синеватого оттенка, у некоторых – почти желтые. Видит, как у кого‑то на губах выступает пена. Кого‑то рвет. Санитарная повозка, запряженная лошадьми, прогромыхала по дороге, раскачиваясь из стороны в сторону. На козлах сидят два санитара “без шапок, разинув рты от ужаса”. Повозка тоже несется мимо, один из ездоков кричит, проезжая, будто “все мертвы”. И они исчезают из виду. Один из бегущих солдат все же приостанавливается, выдохнув в ответ: “Нас травят как крыс, немцы выпустили туман, который преследует нас”.

Персонал госпиталя тоже охвачен паникой. София вместе со всеми бежит к лесу, где один за другим исчезают солдаты. В госпитале остается только одна живая душа – мальчик, он отказывается бежать и намерен сражаться с винтовкой в руках. Обернувшись назад, они видят, как он стоит в дверях. Достав из кармана куртки баночку с вареньем, мальчик ест из нее руками.

После долгого ожидания в лесу, среди напуганных солдат, которых непрестанно рвет, София и остальные получают приказ отправляться в окопы. Вокруг по‑прежнему тихо. Они едут на своих санитарных машинах через Волю‑Шидловскую, “где из груд камней торчат одни трубы”, проезжают мимо полей, изрытых снарядами, мимо “выжженной и уродливой” ничейной земли. Не видно ни единой души. Вокруг – ни звука, тишина. Слышится только гул от моторов санитарных машин. Они все равно едут к земляным арабескам окопов: безумное предприятие, но ведь и у немцев по ту сторону фронта непривычно и странно тихо.

В воздухе стоит незнакомый запах.

София сползает в окоп. И видит там тела, груды тел; некоторые в коричневой форме русской армии, другие – в немецкой серой. Конечно, она и раньше видела убитых, но здесь что‑то новое. Тела лежат в таких “искривленных, мучительных, неестественных положениях, что мы едва могли отличить одно от другого”. Отравляющий газ, унесший жизни русских солдат, стал и причиной гибели наступавших немцев. София и остальные начинают искать и действительно находят еще погибших в убежищах, в траншеях, куда солдаты бежали в панике, но все равно были застигнуты газовой атакой. За пулеметом, покрытым красной пылью, скрючился санитар. Кто‑то дотрагивается до него, и он, мертвый, падает на землю.

Тех, кто подавал хоть какие‑то признаки жизни, отвозят на поле. София и остальные снимают с них пропахшие газом шинели, но больше ничего не могут сделать. В прежней газовой атаке на Восточном фронте[110]немцы использовали так называемый “T‑Stoff”, бромид ксилила, что‑то вроде слезоточивого газа, сильнодействующего, но не смертельного. Но теперь все иначе: теперь это хлор[111]. Бочарская и другие в панике. Что делать? Они совершенно растерянны. Кто‑то предлагает попробовать ввести пострадавшим соляной раствор. Но люди сразу же умирают от такой инъекции. Бочарской и остальным не остается ничего другого, кроме как беспомощно наблюдать, как солдаты с посиневшими лицами умирают “этой ужасной смертью”, до последней минуты сохраняя ясное сознание, тщетно пытаясь дышать, натужно, со свистом. На почерневших лицах особенно ярко вырисовываются белки глаз.

К ним подходит женщина, она говорит, что ищет своего сына. Они разрешают ей искать. Бочарская видит, как женщина ходит по полю, где лежат солдаты, от одного к другому. Она ищет среди живых и мертвых. Безрезультатно. Женщина просит отвезти ее к окопам, и ее отвозят туда, вопреки всем правилам, – такое чувство хаоса и отчаяния охватило всех, так почему бы не разрешить женщине поискать своего сына? Она исчезает вдали, сидя в машине вместе с санитаром. Потом машина возвращается. Рядом с женщиной лежит тело ее мальчика.

“Всю ночь, – рассказывает София Бочарская, – ходили мы от одного к другому с фонарями в руках, не в состоянии что‑либо предпринять, глядя на пострадавших и на тех, кто задыхался и умирал”. На рассвете поступил приказ вколоть солдатам камфарное масло, которое обычно использовалось при отравлениях и коллапсе. Выжившим на поле вкололи каждому по десять граммов. Казалось, это облегчило их страдания.

 

54.

 

Воскресенье, 6 июня 1915 года

Крестен Андресен эвакуирован из госпиталя в Нуайоне

 

Может, этот случай, капризный случай спасет его? Темной ночью в начале мая Андресен упал в узкой траншее и сломал ногу. После этого он большую часть времени проводил в госпитале, лежа в большом зале, который прежде был театром. За ним ухаживали приветливые французские монахини, а он скучал без книг, и ему страшно досаждала плохая еда, – больных, как считалось, не надо было кормить так же, как и солдат на фронте[112], – но в целом он был очень доволен. Как минимум шесть недель, сказал ему доктор. Если повезет, он, может, протянет в госпитале и до июля; и, может быть, может, может, война к тому времени уже окончится?

Лежа в постели, Андресен, по своему обыкновению, много думал о войне, о том, что будет, о мире и о том, как все устроится. В мае Италия объявила о своем вступлении в войну, англичане наступали во Фландрии, а французы настойчиво атаковали Аррас; ожесточенные бои шли на горе Лоретто; ходили слухи о том, что США и многие балканские страны вскоре присоединятся к противникам Германии. Андресен не переставал изумляться той самоуверенности, с которой многие немцы реагировали на угрозу: они повторяли, что война, может, и затянется, но победу все равно одержит Германия. Сам же он лелеял надежду, что политические осложнения, действительные или мнимые, приведут к миру. И он знал, что будет делать в этом случае. До августа 1914 года он примерно полгода работал учителем в Финдинге, так что после войны он хотел бы вернуться к работе с молодежью. Еще он мечтал построить себе небольшой домик, не больше, чем “курятник тети Доротеи, но очень романтичный и снаружи, и внутри”.

Date: 2015-09-22; view: 225; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию