Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






II. В Новоконстантинове 1 page





Леопольд Антонович Сулержицкий отвозил шрифт в Нижний Новгород Максиму Горькому в то время, как была арестована его жена, Ольга Ивановна[142].

Обыск в квартире не дал ничего. Взяли книжку Ренана, письма и часа два провозились над запертым чемоданом, в котором оказались старые изорванные брюки.

Однако не успел вернувшийся Сулержицкий войти во двор дома, где он жил, как тут же был тоже задержан.

Улучив минуту, он взбежал по лестнице и, убедившись, что квартира опечатана, всю свою энергию сосредоточил на том, чтобы узнать, где жена, и добиться ее освобождения.

Благодаря его голодовкам в тюрьме Ольга Ивановна была выпущена через месяц из одиночки и выслана, согласно ее выбору, в Подольскую губернию, где у нее были дальние родственники.

Уезжая из Москвы, Ольга Ивановна совершенно случайно оказалась в одном вагоне с Сергеем Львовичем Толстым. Не будучи с ним знакома, она узнала его по сходству со Львом Николаевичем и на одной из остановок подошла к нему с осторожным вопросом — не знаком ли он с Сулером? (Так называли Леопольда Антоновича в семье Толстых.)

Оказалось, что Сергей Львович ездил в Москву хлопотать за Сулержицкого и на следующий день ему разрешено было свидание с ним. Таким образом Ольга Ивановна узнала все, что надо было, и сообщила мужу о месте своей высылки.

Через месяц они встретились в местечке Новоконстантинове Подольской губернии, где и прожили год, поддерживаемые нежными заботами и материальной помощью М. Горького, Л. Н. Толстого, Чехова и других друзей.

Живописное местечко, расположенное на горе своей лучшей, барской частью, напоминавшей феодальную крепость каких-то магнатов, окруженную беднотой, как нельзя лучше отражало быт {514} своего польско-еврейско-украинского населения, где каждый хотел считать себя хозяином, где драли три шкуры с работника, где неимущий становился рабом.

Для деятельной натуры Сулержицкого здесь был бы непочатый угол для пропаганды, если бы дом и жизнь его не находились под неизменным надзором полиции. Особенное рвение в этом отношении проявлял священник, который буквально ходил по пятам Леопольда Антоновича.

Но для Сулера не было веры без дел, не было слов, не претворенных в жизнь, не укрепленных своей волей. В его словах никогда не слышалось расплывчатых интонаций. Он говорил, как жил и как делал, а жил, как говорил, по вере своей, творя добро. Он подходил к людям с драгоценным даром — радостью и смехом. Он говорил образами, красками, анекдотами, звуками. У него был прекрасный голос и способность улавливать все ценное, характерное, истинно народное. Он пел еврейские песни, как еврей, польские, как поляк, украинские, как украинец, и каждый считал его своим. В нем было столько выдумки, творчества, движения, что невольно люди тянулись к нему, и он находил язык для общения и с добрым и со злым, и с бедными и с богатыми.

Поэтому нет ничего удивительного, что очень скоро полицейский надзор стал ослабевать, а Сулержицкий нашел способ привлечь к себе чуть не все окрестное население.

Видя беспомощное положение жителей местечка, лишенных врачебной помощи, видя ту нищету и грязь, где копошились несчастные, бедные люди окраин, Сулержицкий предложил своему знакомому по Москве врачу, приехавшему на отдых к отцу-помещику в Новоконстантинов, открыть бесплатный прием больных. Врач не соглашался, ссылаясь на усталость и предвидя, что от больных отбоя не будет.

Тогда Сулержицкому пришла в голову следующая комбинация:

— Вы будете меня контролировать и подписывать рецепты, а лечить буду я. Согласны? А за мою работу Вы будете принимать бесплатно тех, кого я укажу.

Договор был заключен, и Сулержицкий приступил к выполнению своих обязанностей.

Все свое внимание он направил на проповедь гигиены. Он почти купал приходивших к нему еврейских детей, промывал всем без исключения глаза, носы и уши. Прописывал мази и мышьяковые впрыскивания. Производя собственноручно втирания и инъекции, он отмывал вековечную грязь от кистей и до плеч у своих золотушных пациентов. Он задавал уроки чистоплотности и проверял их в следующие приемные дни. Учил матерей уходу за детьми. Безукоризненно делал перевязки. Помогал при операциях, принимал у рожениц. Научился выстукивать и выслушивать, и делал он {515} это не только молоточком и ухом, но всем своим существом, любившим человека.

Вскоре слава о необыкновенном враче выросла до курьезных размеров. Однажды ночью пришли к нему три еврея с длинными бородами.

— Папа умирает. Он сказал, что спасти его может только пан профессор.


В это время гостивший врач уже уехал, и Сулержицкий растерялся. Он стал уверять, что он не только не профессор, но даже и не врач.

Евреи подмигивали, шептались, чмокали губами, намекая, что они отлично понимают его конспирацию, и продолжали умолять спасти их папашу.

Видимо, обаяние Сулержицкого казалось чудодейственным, и ссылка его в обывательских умах связывалась и с его необыкновенно удачной врачебной практикой.

Евреи так умоляли, что пришлось идти к больному.

Старик оказался настолько плох, что «врач» Сулержицкий побоялся дотронуться до него и прописал ему полный покой и вегетарианскую легкую пищу.

Каково же было удивление Сулера, когда старик поправился!

С этих пор установилось какое-то паломничество к нему еврейской бедноты и крестьян из соседних деревень, а вместе с этим установились и иные отношения, при которых шли к Сулеру не только больные, но и здоровые. Шли за советом, за разрешением всяческих конфликтов, за книжками, за знаниями, за добрым словом.

И никто не уходил пустым от него, каждый уносил с собой частицу его обаятельной и сильной воли.

Среди друзей и поклонников особенно сильно привязался к нему всеми гонимый, затравленный полицией бедный крестьянин Ефим. Его революционная натура не мирилась с окружающей мерзостью и несправедливостью, и он ненавидел кулаков, ненавидел панов.

В лице Сулержицкого Ефим нашел целое множество друзей, единомышленников, товарищей, которые если и не били кулаком и не плевали в лицо несправедливости, то понимали его, Ефима, и не только не осуждали, не травили, а принимали в свою семью, чтобы вместе работать за правду.

Каждый вечер, во всякую погоду, иногда по колено в грязи, задворками, рискуя попасть на глаза «шпику», пробиралась черная тень Ефима к дому Сулержицкого за книжками или только чтобы хоть «посмотреть» на него.

Каково же было недоумение Сулержицкого, когда с окончанием ссылки, в день его отъезда из Новоконстантинова, в то время как буквально все жители высыпали провожать его на площадь, когда уже не хватало больше вместилищ для всех принесенных шафрановых булок, бисквитов, медовиков и других еврейских сластей, {516} когда все кругом гудело пожеланиями добра и благодарственными возгласами, среди всех не оказалось только Ефима.

Сулержицкий волновался. Он много раз входил в дом, снова возвращался и вглядывался в толпу, он напряженно искал Ефима, чтобы хоть издали кивнуть ему головой и подбодрить на прощание. Ефима не было.

— Не пришел Ефим, — грустно сказал Леопольд Антонович, — побоялся.

Коляска-ландо, запряженная цугом, тронулась с места и покатилась по дороге к станции за восемнадцать верст от Новоконстантинова.

Ехали молча. Версту. Две. Три… Вдруг внезапная остановка. Сулержицкий высунулся из ландо.

— В чем дело?

Посреди дороги стоял Ефим. На руках у него был «рушник» (вышитое полотенце), а на нем небольшой хлеб.

Ничего не мог сказать Ефим. Сквозь его рыдания слышались только два слова:

— Солнце мое… Солнце…

Ландо покатилось дальше, а неподвижная фигура Ефима еще долго виднелась на дороге сзади, рождая вопросы в мозгу Сулержицкого: сумел ли он своей волей утвердить в Ефиме веру в лучшее будущее? Увидит ли он своего сына свободным гражданином свободной страны?


* * *

В жизни они больше не встречались и не переписывались никогда: это могло бы тяжело отразиться на Ефиме…

Е. Д. Россинская [ccclxvii]

С Леопольдом Антоновичем я познакомилась, едва поступив в Московское Училище живописи, ваяния и зодчества. Я попала в Училище в 1894 году. Леопольд Антонович учился к тому времени уже года два‑три, но это не помешало нашей дружбе: в Училище было несколько групп людей, так сказать, «естественно тяготеющих» друг к другу, объединенных общими взглядами, увлечениями.

Сулер был душой Училища, его знали и любили все, за исключением, пожалуй, начальства: инспектора Мжедлова и директора, князя Львова, ненавидевшего этого демократа, как называл он Сулержицкого, и настоявшего на его изгнании из Училища.

Часто можно было встретить Леопольда Антоновича в обширной «курилке», всегда заполненной курящими и некурящими (Сулержицкий принадлежал к числу последних). В курилке Сулержицкий устраивал спевки-репетиции ученического хора, им организованного. {517} Прекрасно пел хор русские, украинские песни, которые особенно любил Леопольд Антонович — «запевала», как до сих пор называет его Сергей Тимофеевич Коненков, наш соученик. Вокруг Сулержицкого всегда собиралась толпа, около него всегда — смех, шутки, около него оживлялись самые скромные, незаметные, всех он умел расшевелить — улыбкой, шуткой, необыкновенно смешным рассказом. А рассказывать ему было о чем.

Но, пожалуй, еще полнее раскрывался он среди своих — в группе молодежи, проникнутой «революционными настроениями», как тогда говорили. К ней принадлежали и низенький, кудряво-бородатый Магула, и Юлия Игумнова, сестра пианиста, разделявшая взгляды Л. Н. Толстого и впоследствии много лет жившая в Ясной Поляне, и Елена Александрова, будущая жена замечательного художника Борисова-Мусатова.

Можно было встретить Сулера и в обществе живой, веселой, общительной Татьяны Львовны Толстой. Она-то, как известно, и ввела Леопольда Антоновича в дом отца. Иногда заходила за Татьяной Львовной в Училище ее сестра Марья Львовна, необыкновенно скромная и тихая, поражавшая своим необычайным сходством с Львом Николаевичем — те же глаза, скулы, овал лица.

Довольно часто бывал Сулер на вечерах у Елизаветы Сергеевны Кругликовой, которая училась в одном с ним классе. (Замечательный портрет, писанный с нее М. В. Нестеровым в 30‑х годах, очень точно передает индивидуальность Е. С.)

Двухэтажный дом Кругликовых стоял на Арбатской площади, как-то выдаваясь почти на ее середину. Чувствовала себя в этом доме молодежь свободно: собирались по вечерам, рисовали друг друга, гостей, друга дома — доктора; говорили о литературе, музицировали — мать Елизаветы Сергеевны была прекрасной пианисткой, ученицей знаменитого Фильда. На старой фотографии, сохранившейся в семье Сулержицких, все мы сидим за длинным кругликовским столом (на столе этом обычно стояли разные варенья и соленья, присланные Крутиковым из их имения Чегодаево); во главе стола — импозантный отец-генерал с супругой, а вокруг них теснится молодежь, среди нее и молодой Сулер за стаканом чая и с пустой тарелкой. Тарелка эта имеет свою историю. Вина Леопольд Антонович, по-моему, никогда не пил, даже те домашние наливки, которые мы в небольшом количестве употребляли на этих вечерах. Он всегда ограничивался чаем, отвергая закуски и печенья — из гордости. Был он в ту пору очень беден, ютился где-то в меблированных комнатах, одевался по-студенчески — ходил в сапогах, темной рубашке, широкополой «художнической» шляпе, зимой накидывал на ватную куртку традиционный клетчатый плед. В пальто я его в ту пору не помню; вероятно, пальто у него просто не было. Жил, конечно, впроголодь — потому-то и отказывался от ужина в доме Кругликовых, потому тарелка его и оставалась всегда пустой.


{518} Бывал он и у друг ой нашей сверстницы, Евгении Николаевны Шевцовой — доброго, хорошего человека. Когда заболел чахоткой наш соученик художник Бакал, Шевцова (она жила обеспеченно сравнительно с нами) отправила Бакала лечиться в Италию. У Шевцовой Леопольд Антонович появлялся часто со своим братом Александром — талантливым скрипачом.

В те годы в Училище были прекрасные профессора: Поленов, Савицкий, Архипов, А. Корин, Прянишников, Л. Пастернак. Учили нас серьезно, по-настоящему. Леопольд Антонович считался в Училище одаренным учеником, несомненным художником; с ним советовались товарищи, ценили его указания, меткие замечания делал он о наших рисунках на вечерах у Кругликовых. Помню, что в одной из своих работ он все старался «передать воздух», бился над этим, с гордостью показывал всем этот пейзаж и снова его переделывал (а мы тогда еще об импрессионизме и не слыхивали — помнится, заговорили об этом течении только после возвращения из-за границы Константина Коровина, когда он привез свою «Натурщицу в мастерской», написанную в великолепных серых тонах).

Вероятно, жилье Сулера не было приспособлено для хранения каких-то «секретных» вещей, потому что многие запрещенные книги, в том числе книги Толстого, он таинственно приносил ко мне, в мою маленькую комнату при Училище. Кончить Училище ему, к сожалению, не дали. Все ученики говорили о несправедливости исключения Сулера, о его «антиначальственной» речи. К сожалению, я ее не слышала и в подробностях не знаю.

На ученической художественной выставке 1895 года мой будущий муж, В. И. Россинский, выставил портрет только что изгнанного из Училища Сулера. Назывался он «Портрет товарища» и вызвал гнев начальства потому, что все этого «товарища» знали, и портрет был как бы вызовом-протестом против исключения Сулера.

Где этот портрет сейчас — не знаю[ccclxviii]. В годы революции Е. В. Борисова-Мусатова сказала как-то, что нужно бы привезти портрет ко мне, но с тех пор прошло больше сорока лет…

Сулержицкий ушел из Училища, был матросом, возил духоборов в Америку, сделался известным режиссером. Но с Училищем нашим и с его людьми он не порывал, появлялся у нас после дальних странствий, плаваний — такой же радостный, солнечный, и всегда вокруг него толпился народ, и казалось, что он никогда и никуда из Училища не уходил. Читал он мне как-то, много позднее, свой дневник времен Училища — к сожалению, неизвестно, где этот дневник сейчас. Встречался с моим мужем, с Т. Л. Толстой, с Анной Семеновной Голубкиной. Она тоже в наше время была в Училище и, конечно, не могла не сдружиться с Сулером. {519} У них было много общего: революционная настроенность, демократизм, полное бессребреничество.

Леопольд Антонович часто бывал в нашей семье. Поздравляя меня и мужа с бракосочетанием, он явился к нам с огромным арбузом, очень усталый, и тут же заснул на диване. Очень любил вспоминать Училище, подсмеивался над моей «буржуазной» лисьей ротондой, которая была у меня в студенческие годы. Вообще он старался меня «развивать», давал мне книги, много говорил о долге интеллигенции перед народом, о необходимости приблизиться к народу во всем, в том числе и в одежде.

Часто встречались мы, когда он был уже режиссером, — бывали на всех спектаклях Первой студии, заходили в «кабинет директора» — комнатку с одним окном, где стояли диванчик, стол и несколько венских стульев. На столе часто лежала булка, стояла бутылка молока. Сулер всегда был вегетарианцем, а во время болезни приходилось сидеть на строгой диете. Впрочем, больным его никто не считал, и меньше всего — он сам. «Кабинет» был на верхнем этаже, и Сулер то и дело летал вверх и вниз по лестнице, смеялся, говорил, что забывает, сколько ему лет. У Сулера всегда была тысяча дел, и он все время убегал, оставляя посетителей; на столе у него всегда лежал большой лист бумаги с длиннейшим перечнем дел на сегодня. Дела эти всегда выполнялись, потому что Сулер был человеком деловым, собранным, превосходным организатором, который сам работал много и увлеченно и другим помогал делать то же.

Когда посетители засиживались в «кабинете» Сулера — отворялась дверь из коридорчика и высовывалась голова Вахтангова, с упреком смотревшего на Леопольда Антоновича, занимавшегося «ненужными разговорами». Очень запомнилось это худое вахтанговское лицо с горящими темными глазами.

Не помню уж в каком спектакле, Сулержицкий пел за сценой — пел в полный голос, великолепно, артистично, как все, что он делал.

Как-то он сказал мне о своем желании поставить новый диккенсовский спектакль, я сделала несколько эскизов. Но намерение это было неопределенным. Вскоре Сулержицкий умер.

Все давно знали, что он болен, и болен тяжело, но не вязалось понятие о болезни с обликом Леопольда Антоновича. И вдруг зимой шестнадцатого года — известие о его смерти. Похороны. Панихида. Сотни людей. Никогда в жизни, ни на одних похоронах я не слышала такого всеобщего рыдания, никого не жалели так, как Сулера, умевшего возбудить к себе ту «всеобщую любовь», о которой говорил Станиславский. Провожающие его на кладбище, рассказывая о болезни его и мучительной смерти, упорно говорили о том, что он уже умер, врачи констатировали смерть, а сердце продолжало биться и долго еще билось. Это запомнилось, потому {520} что очень уж сливалось с Сулером, каким знала я его на протяжении двадцати с лишним лет — от Училища живописи до пути на Ново-Девичье кладбище.

Т. Л. Сухотина-Толстая [ccclxix]

Жизнь должна быть прекрасна.

Люди должны быть счастливы.

И для осуществления этих двух целей не следует пренебрегать никаким, даже самым мелким и пустым, поступком.

Если можно дать людям веселье забавным рассказом или смешным анекдотом — то да здравствует веселый рассказ и смешной анекдот!

Если можно украсить жизнь людей картиной, представлением, песней, и для этого нужен труд, — то надо дать его с охотой и весельем.

Если для счастья людей понадобится страдание — надо идти на него бодро, уверенно и радостно.

Вот в коротких словах «profession de foi»[143] недавно ушедшего из этой жизни моего товарища по Школе живописи и ваяния — Л. А. Сулержицкого.

Не знаю, как сам он определил бы свое внутреннее миросозерцание. Может быть, и иначе, чем я это делаю. Может быть, в нем бессознательно жила та страстная любовь к жизни и ко всему прекрасному в ней, которая заставляла его весело работать и радостно страдать. Но всякий, знавший Сулержицкого, не только чувствовал это его свойство, но и заражался им.

Помню я Сулержицкого почти мальчиком.

В Школе живописи и ваяния, которую я посещала в продолжение нескольких зим, — Сулержицкий среди товарищей составлял маленький центр.

Люди с слабой инициативой, с вялым характером, с шаткими убеждениями липнут к людям, богаче их одаренным.

Так это было и у нас в Школе.

Сулержицкий, или Сулер, как мы сокращенно звали его, всегда горел какой-нибудь новой затеей или новым открытием и увлекал за собой своих товарищей.

Если где-нибудь в Школе собиралась кучка учеников, о чем-нибудь горячо беседующих, — можно было без ошибки сказать, что это ученики собрались вокруг Сулера. Когда раздавались взрывы хохота — это товарищи смеялись какому-нибудь рассказу, анекдоту или представлению Сулера. Если где-нибудь пели ученики — это под его руководством составился хор.

{521} Сулер был очень талантлив во всех областях искусства. Но главный интерес, связывавший всех нас в Школе, — была живопись. К рождеству мы устраивали свою выставку и до этого горячо готовились к ней. Когда мы собирались, то толковали более всего о разных течениях и направлениях в искусстве; показывали друг другу свои работы, советовались друг с другом.

Помню, как раз перед рождеством, мы собрались в Школе и обсуждали дела своей выставки. Кое‑кто из нас принес свои холсты. Сулер нам до этого своей картины не показывал и не рассказывал ее содержания, хотя давно уже готовил ее. Он искал в ней новых путей и не хотел, чтобы посторонние отзывы путали его.

Поэтому мы все ждали появления этой картины с большим интересом.

Сулер исчез и через некоторое время с взволнованным лицом принес свою картину, поставил ее на пол у стены и просил нас отойти подальше, чтобы издали смотреть на нее.

Я теперь не помню подробности картины. Помню впечатление: большая пустая комната, тусклое серое освещение и одинокая фигура.

Картина давала настроение грусти, тоски и одиночества.

Ученики притихли и долго молча смотрели. Потом начали раздаваться отдельные возгласы:

— Молодчина, Сулер!

— Настроения-то сколько!

— Здорово, Сулер!

Сулер сиял. Он стал рассказывать нам, какие мысли и чувства он хотел вложить в картину. Товарищи его уверяли, что это ему вполне удалось и что все это чувствует зритель, глядя на нее.

Из сотен учеников и учениц Школы живописи я особенно сошлась с несколькими юношами и девушками, которые стали бывать у нас в Хамовниках. Среди них, разумеется, был и Сулер.

В те времена мой отец был занят изданиями дешевой литературы для народа. Вместе с книгопродавцем И. Д. Сытиным и некоторыми своими друзьями он положил начало издательству «Посредник».

Я очень сочувствовала этому делу и решила взять на себя художественную сторону издательства. Я надеялась привлечь к этому делу и своих товарищей. Мы должны были заменять имеющиеся в продаже грубые и безнравственные лубочные картины более художественными и нравственными.

Много мы «толковали», собираясь в Хамовниках за длинным чайным столом — но настоящего дела от наших толков вышло немного. Очень мы были еще зелены и шатки. Жизнь бросала нас в разные стороны, и мы ни на чем не могли еще сосредоточиться.

{522} Отец ласково относился к моим товарищам и особенно к Сулеру, который стал часто заходить к нам.

Как-то случилось, что Сулер произнес в Школе слишком горячие речи, не понравившиеся начальству, и в результате он был исключен из Училища.

Мы все, его товарищи, были поражены, огорчены и возмущены этим событием, и на следующей нашей выставке за номером первым был выставлен его портрет во весь рост, превосходно написанный нашим товарищем Россинским.

В каталоге под этим номером напечатано только: «В. Россинский. Портрет товарища». Мы этим хотели подчеркнуть, что хотя Сулер и исключен начальством, но что мы продолжаем считать его своим товарищем.

В нашем доме Сулер стал бывать все чаще и чаще. Он зачитывался религиозно-философскими сочинениями отца, слушал его беседы с многочисленными посетителями и скоро стал очень близким ему человеком по взглядам и убеждениям.

Но в противоположность многим так называемым «толстовцам», Сулер, подпавши под влияние Толстого, не потерял своей самобытности. Несмотря на глубокую мысль, постоянно работавшую в голове Сулера, он остался веселым забавником и тонким художником, каким был и прежде.

Бывало, за обедом, Сулер сыплет один анекдот за другим, и все, с моим отцом во главе, покатываются со смеху.

А встав из-за стола, он то поет, то пляшет, то представляет кого-нибудь, — и все с улыбкой удовольствия смотрят на него.

Благодаря своей острой наблюдательности Сулер умел удивительно подражать людям, животным, птицам и даже предметам. И так как его художественное чутье не допускало ничего банального, грубого и крикливого, то смотреть на него и слушать его было настоящим эстетическим наслаждением.

Помню, как он, похлопывая по дну перевернутой гитары, пел какую-то восточную песню. У него был небольшой, но прелестный по звуку тенор и прекрасный слух. Слушая заунывную, протяжную песню с характерными восточными интервалами, — меня уносило в дни моего детства, когда в самарских степях старый башкирец Бабай, стороживший бахчи, по ночам пел такие же заунывные песни, похлопывая в дно старого железного ведра.

Но вот подошло совершеннолетие Сулера, и для него наступили трудные дни. Ему надо было отбывать воинскую повинность.

Как быть?

Для того чтобы войны прекратились и с ними прекратились бы все страшные страдания, которые ими вызываются, рассуждал он, надо, чтобы никто не шел в солдаты. Значит, если он в это сверит, он должен отказаться от воинской повинности.

Надо идти на страдания.

{523} И Сулер пошел на них. Как всегда — весело и бодро.

Он заявил, что служить по своим религиозным убеждениям: не может.

Ему грозили тяжелые наказания.

Друзья его принялись хлопотать за него. Сам он всех расположил к себе своей приветливостью, и устроилось так, что для выгоды времени его поместили в тюремную больницу на испытание.

Я посетила его там.

Подъезжая к страшным, мрачным стенам, за которыми мне чудились одни ужасы и страдания, — у меня сердце сжималось от тоски.

Я вошла к Сулеру с вытянутым лицом, не зная, что говорить ему, как утешить…

Но как только я его увидела — так мое настроение тотчас же изменилось. Он был такой же веселый и жизнерадостный, как всегда, и мы через две минуты болтали с ним так же свободно, как будто мы находились в нашей старой любимой Школе или в хамовническом доме.

Он, смеясь, показал мне, как он сделал из своего больничного халата, который был ему длинен, нарядный пиджак, подколов его английскими булавками, и скоро тюремные стены услыхали непривычный для них, веселый, искренний смех.

Но мы не только хохотали…

Рассказал мне Сулер о том, как его соблазняют отречься от своих убеждений и согласиться служить… Как близкие ему люди — особенно отец — страдают от его отказа и осуждают его… И как он колеблется…

Я советов ему никаких не дала, боясь вмешиваться в дела его совести, но дала ему понять, что наша семья не отвернется от него — какое бы решение он ни принял.

Сулер не выдержал и поступил в вольноопределяющиеся.

Как он страдал, идя на этот компромисс, может понять всякий честный человек, которому приходилось во имя любви подчиниться желаниям близких людей и этим отступить от требований своей совести. Он написал нам об этом.

Отец понял его. И потому особенно горячо пожалел его[ccclxx]…

Сулер выбрал морскую службу и уехал в дальнее плавание[ccclxxi].

После этого жизнь нас реже стала с ним сталкивать. Но как бы редко мы с ним ни встречались, между нами навсегда сохранились, дружеские и товарищеские отношения.

В 90‑х годах прошлого столетия понадобились люди, чтобы сопровождать эмигрирующих из России духоборцев. Поехал мой брат Сергей. Но нужны были еще помощники.

Выбор наш пал, между прочими, на Сулера.

Он тогда уже кончил военную службу и был вполне свободен. Мы знали, что он был дельный и энергичный человек, умеющий {524} работать. А так как тут нужно было помочь угнетенным и страдающим, то мы знали, что он сочувствующий.

И Сулер поехал. Иногда приходилось ему трудно. Но он, по своей привычке «весело страдать», со всеми трудностями справился. Он прекрасно сделал свое дело, став любимцем всех духоборцев.

Потом я узнала, что он поступил режиссером в Московский Художественный театр. Потом я все чаще и чаще стала слышать о том, что Сулер болеет… А потом узнала, что его уже нет…

На Кипре, куда он завозил духоборцев[ccclxxii], он схватил ту лихорадку, которая, подточив его здоровье, на сорок четвертом году свела его в могилу…

Жизнь должна быть прекрасна…

Все, что мог дать Сулержицкий, чтобы сделать ее таковой, — он все дал.

Мой прощальный и благодарный поклон ему за это. Я вместе с другими получила свою долю того прекрасного, что он успел дать за свою короткую жизнь…

А. А. Пархоменко-Сац [ccclxxiii]

Мои воспоминания о Леопольде Антоновиче связаны главным образом с переселением духоборов в Канаду.

Деятельная любовь к людям, которой так горячо был проникнут Леопольд Антонович, нашла себе в этот период его жизни широчайшее применение.

Леопольд Антонович был вожаком двух партий духоборов: первую надо было перевезти в Канаду с Кавказа, вторую с Кипра. Как вожаку ему принадлежала общая организация и руководство при переселении и первых попытках устройства в Канаде.

Как натура сильная, волевая, Леопольд Антонович держал все в своих руках, но этим он не довольствовался. Он не любил только приказывать, он был одновременно и чернорабочим, беззаветно выполняя самые трудные и неблагодарные роли. И, казалось, в этом он черпал какое-то особое внутреннее удовлетворение. Когда мы пересекали Атлантический океан, он вскакивал по ночам и зорко осматривал весь пароход, не случилось ли где чего. Во время качки бдительность его усиливалась, он почти не спал. Он лазил всюду за матросами, конкурируя с ними в ловкости.

Когда мы подъезжали к Кипру, чтобы взять переселенцев, я, доктор-англичанин, сын миллионера-квакера, оказавшего огромную материальную поддержку духоборам, Джон Беллоус, отправляемся на три дня путешествовать по острову. Сулер остается на пароходе. Он моет с матросами палубу, чистит, подготовляя {525} все для переселенцев. В это время он, по-видимому, заражается тропической малярией, которая сыграла роковую роль в его жизни.

Он любит пароход, как родное детище, он с наслаждением объясняет назначение каждой части на нем.

Недалеко от берегов Канады нас окружили огромные ледяные горы, идущие с Ледовитого океана. Дело было в мае, глубокой ночью. Сулер будит всех нас — интеллигентов, едущих с духоборами: «Вставайте, одевайтесь потеплее!» Пароход затерт льдами, и на миг (вещь совершенно необычайная) мы останавливаемся. По вычислению американцев, каждый миг остановки парохода обходится очень дорого. Пароход делает несколько попыток прорезать носом льды, он как будто весь трещит, но вот он прорезает ледяные горы, и снова безбрежный океан. Сулер вместе с командой осматривает пароход, а мы расходимся.

Мы подъезжаем к берегам Америки, к карантину, и Сулер деятельно готовится, чтобы нас не задержали. Пароход вычищен как стеклышко, медные части ослепительно блестят на солнце, и нас, после соблюдения необходимых формальностей, пропускают. Всю ночь шумят лебедки, выгружается пароход и нагружается канадская железная дорога людьми и их скарбом. Зычно кричит Сулер то по-русски, то по-английски, вытаскивая ослабевших от качки женщин и детей, следя, чтобы никто не затерялся. Лицо у него усталое, темно-бурое. Он наработался, отдал себя всего, как он любил. К утру вагоны нагружены, и мы пересекаем прерию. Сулер сваливается на скамью, температура у него свыше 40°, его трясет вовсю. Но и в жару он пытается что-то проверить. Я останавливаю его.







Date: 2015-09-17; view: 341; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.036 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию