Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Пистолеты и розы





 

Наступила Вера‑Адидас. У меня не осталось ничего кроме снега. Вера стонала, работа ее добьет. Это не та работа, какая ей нужна, но другой работы нет, а дети хотят есть. На добивающей работе приспосабливаться, наступать на себя, переступать через себя, недосыпать, страдать депрессией, но работать. Три полоски. Вера относится к той категории женщин, которым показано иметь прихоть и противопоказано работать. Такие женщины считают прихоть работой, но они никогда не знали работы. Если перед ними встает эра Адидас, они принимают законы Адидаса, пытаются сохранить себя за счет чего‑нибудь, но все равно становятся тремя полосками.

Я по‑прежнему не работаю, Вера работает за всех, Вера спрашивает, чего у меня нет. Проще было перечислить, что осталось. Тогда она приезжает с продуктами и деньгами, деньгами и яблоком, возьми, Рита, и уходит. Я ворчу, Вера, как же, а что же так‑то мы, потеряли себя, что ли. У меня работа, работа, работа, отвечает Вера, тебе легко говорить, а ребенок есть просит, и с этим ничего не поделать. Думаю, да, с этим действительно ничего нельзя поделать, только я спрашиваю, с нами‑то что. А что с нами, вот я приехала, привезла тебе деньги, и еду дальше. Завтра снова работа, очень устала, не могу.

Три месяца я считала, что было бы попросту непорядочно спросить у Веры, привезла ли она мне любовь. Мало мне, скотине, да. Все мало и мало. Разве то, что она приезжает ко мне с продуктами, не проявление ее любви ко мне. Три месяца ее благотворительность дурно пахла, но я не могла объяснить, что прогнило и где. Вера не была единственным человеком, помогавшим мне тогда. Моя подруга, большая брюзга, неохотно приезжала после работы, привозила сигареты и корвалол, выкидывала их из сумки, кряхтела, называла меня свиньей, потому что я тревожу ее, всем своим видом давая мне понять, что добралась она до меня вообще чудом. И в этом брюзжании было много больше тепла и любви, нежели в Вериных благотворительных визитах. Не богиня, подруга.

Три месяца меня раздражало лицо Веры, когда она оставляла мне деньги и продукты. Три месяца я пыталась понять, какие эмоции она испытывает. Три месяца мне не нравилось все происходящее не только потому, что наступила нужда, но потому, что в этой нужде жила еще одна нужда. Мало мне, все мне мало, всех мало и всего. Три месяца я пытала Веру, очень хотелось узнать, а что внутри теперь. Три месяца я корила себя за ее истязание, но, проснувшись однажды, поняла, что Вера делает Великое Дело. Я не делаю такого дела. А Вера делает. И смотрит она на меня как человек, делающий Великое Дело. Из всех проблем, которыми она окружена, Вера видит только одну проблему, проблему деланья своего Великого Дела. Для тех, кто не работал или мало работал, делание Великого Дела становится навязчивой идеей. Это подвиг. Вот каким было лицо Веры во время денег и яблока, лицом подвига.

Мне не нужно было денег, не нужна была еда. Нужда была, но не нуждалась. Не Верина ошибка, моя. Думаю, Вера так жила все сорок шесть лет, а я еще и не начинала. Зачем мне ее деньги, когда я хочу просто говорить с ней. Зачем мне еда, если мне важно слышать, что у нее внутри. Зачем мне опека. Зачем мне подмена любви милостыней. Зачем мне знать, что я принимаю нелепые правила игры «обмани меня, если сможешь». Зачем Вере в делании ее Великого Дела знать, что у меня есть мое дело, своя тоска. А, главное, зачем нам понимать, что другого не будет.

Мне не хотелось видеть то, что я увидела. Кажется, будто я подсматривала в замочную скважину, в то время как Вера была собой. Только Вера по‑прежнему ни в чем не виновата. Ну, а то, что меня немного сплющило, это мои проблемы. Проблемы человека, которого никогда не интересовала тупая как лезвие, злая, сермяжная правда. Эта правда не бреет, она делает из нас инвалидов. А мне всего‑то и нужно было, не больше, всего ничего. Не стать поленом. Не стать Гуимпленом после бритья сермяжной правдой. Не умереть пока меня спасают.

Сермяжная правда все же сделала из меня Гуимплена накануне прибытия гуманитарной миссии. Пустота достигла критической массы. На мониторе высвечивалось только одно сообщение, Вера тебя не любит. Больше, уже, навсегда не любит, и еще. Она тебя вообще не любила. С июня по февраль не любила, до июня не любила, и после февраля тоже не будет любить. И работа здесь ни при чем. Холодная, трезвая мысль, которой раньше было отказано в существовании. Вера не любила меня вообще. Тогда к Вере полетел почтовый голубь. Голубь сложно сказал, отпусти. Стало легче, стало тяжелее. Прожитое нами выглядело прошедшим мимо. Никто ни в чем не виноват, даже если я злюсь. Вот закончились сигареты и корвалол, но меня спасла подруга‑брюзга. Вот Вера звонит каждый час, но я не поднимаю трубку. Вот умирает надежда, и я не спешу в реанимацию.

А вот в двенадцать ночи Вера стоит у моей двери. После письма с просьбой отпустить она стоит у двери невозмутимо, улыбка и пакет продуктов. Говорю, Вера, мне не нужны продукты, не нужны деньги, забери, уезжай. Просто оставь меня. Сделай однажды то, о чем я прошу, ты ведь читала письмо, зачем же приехала. Откуда ты знаешь, читала я письмо или нет, спросила Вера. Не прочти она письма, не приехала бы успокаивать меня. Голубь внятно доложил, давно наступил край. Вера знала, она читала, но отказывалась уходить с продуктами. По‑прежнему видела только один край. По‑прежнему края не видела. Вера не любила меня и не отпускала, она меня кормила. Из жалости ли, или потому, что хотела отдать долги, или потому, что именно таким ей представлялось торжество Великого Дела. А для меня, отважного Гуимплена, тогда важнее права на жизнь было право умереть от голода. С Верой или без нее. Лучше без. Из пакета вкусно пахло, я тупо смотрела на продукты и деньги, мне очень хотелось позавтракать в двенадцать ночи, но случилась беда. Да, нужда есть. Нет, не нуждаюсь. Ты помнишь, кто ты. Это вопрос. Помнишь ли ты, кто ты. Никто ни в чем не виноват, даже если Вера злится. Разгневанная Вера стояла в прихожей, курила, и ее лицо тогда не было лицом человека, делающего Великое Дело. Не было лицом подвига. Она тоже тупо смотрела на продукты и деньги. Она не понимала. Вера не понимала, зачем приехала. Не понимала. Пока я принимала ее помощь, понимала. Я отказалась принимать, и Вера перестала понимать. Думаю, она не понимала и тогда, когда я не сопротивлялась помощи, но выявить понимание или его отсутствие при приеме передач не представлялось возможным. Вахта есть вахта.

Не знаю, что Вера сделала с почтовым голубем. Выборочно его слушала или доверилась себе. Или на полпути к ее сознанию голубь застрял в проводах, только она пришла обмануть себя и меня. Гневалась и возмущалась, почему же мне сложно взять продукты. Призывала меня поступить так, как поступил бы разумный человек. Да, именно так. У меня нет денег, мне нечего есть, у меня кончились лекарства и сигареты, я люблю того, кто не любит меня. Три месяца я спрашиваю, что с нами случилось, и три месяца получаю еду. Я не домашнее животное. Не домашняя птица, не канарейка, не попугай, не курица. Не аквариумная рыбка, не рыба, плывущая подо льдом. Я прошу Веру идти со мной, но она не идет. Я хочу пойти за ней, но она никуда не ведет. Тогда я прошу ее отпустить меня, чтобы идти самой, чтобы остаться жить, но Вера собирает гербарий. Все. Это и есть край.

Я разумный человек. Я хочу умереть на своей стройке, а не посреди облупленных декораций. Я разумный человек, и как разумный человек принимаю разумное решение о вводе моратория на ложь. Да, я разумный человек. Стою, молчу, глаза вниз, я разумный человек, я молчу. Жду. Может быть, Вера сейчас скажет что‑нибудь. Может быть, она скажет что‑нибудь кроме, возьми продукты. Может быть, она скажет что‑нибудь волшебное, и это отменит мое понимание происходящего. Это отзовет почтового голубя, тогда я сяду, начну завтракать, съем все, что она принесла. Буду завтракать и слушать. Может быть, ее слова превратятся в музыку. Только пусть скажет. Пусть. Пусть скажет. Да скажи. Говори. Напиши на бумаге. Покажи знаками. Скажи. Скажи. Что не прошло мимо. Что не зря. Что это не галлюцинация. Что это не край. Скажи. Пожалуйста. Говори. Говори. Но Вера не скажет. Со всей нежностью к почтовому голубю, застрявшему в проводах, наступая на горло желудку и будущему, я отнесу чертов пакет с продуктами на лестничную площадку к лифту. Вера прошипит, он там и останется. Встанет, уйдет, а я захлопну за ней дверь и начну танцевать от счастья. Да, как разумный человек я буду танцевать в первом часу ночи под пистолеты и розы. Потому что все разумные люди хотят быть свободными. Абсолютно все.

Через пятнадцать минут я выйду к лифту, чтобы забрать пакет, если Вера его оставила. Но разумный человек внутри меня подсказывал, нет, не оставила. Действительно, не оставила. Как разумный человек Вера забрала все, что привезла. Еще пятнадцать минут я как разумный человек буду безумно смеяться над ее рациональностью. Это такая чума, но без пира. Наверное, я совсем ничего не понимаю в благотворительности. Нет, это понять невозможно. Я сделала бы все что угодно, лишь бы уладить конфликт, лишь бы сгладить. Иначе зачем мне тот, к кому я приехала. Если меня не интересует его мнение о моей помощи, зачем я ему помогаю. И уж определенно, я не стала бы забирать пакет. Это моя к тебе любовь, делай с ней что хочешь, твое право. Оставь себе, распотроши при мне, плюнь мне в лицо, брось в меня куском колбасы. Заставь меня порвать денежные купюры, пусть твоя крыса почувствует себя человеком после куска сыра Brie de Coulomiers. Это моя к тебе любовь. Она не прекращается. Только для тебя, ни для кого больше. Если не возьмешь ты, достанется соседям или тараканам, но это уже твое. Твое. Для тебя. Распорядись, как считаешь нужным. Отнять у себя можешь ты, кто угодно еще, но не я. Ты изменила меня навсегда. Ты меня тоже. Я знаю, кто ты, я принимаю тебя такой. И я тоже.

А пакета нет. Нет его, хоть волком вой. Нет пакета. Его уже никогда не будет. Не для меня он. Не от Веры мне. Не «делай что хочешь», но «делай то, что я считаю нужным». От унижения к унижению. Упав так, что после падения плоть нельзя назвать телом. Действуя по принципу, больше нечего терять. До следующего унижения. Сколько нас таких, сколько. Неблагодарных и тупых, неразумных нас, сколько. Вера не друг никому. Не мать своим детям. Не наседка. Не любовница. Не карьеристка. Не жена. Не огонь. Не спички. Не вода. Не земля. Не проститутка. Не блядь. Не свободна. Не занята. Не луна. Не солнце. Не русалка. Не фея. Не женщина. Не мужчина. Не девочка. Вера бывает такой или другой. Она забыла, когда была собой, а я не знаю, была ли она собой когда‑нибудь. В том, что она попеременно всякая, нет редкого очарования. Зато есть редкое искушение. Как много всего, как все интересно. Да, как все интересно. Когда до меня, наконец, дошло, в чем состоит отличие калейдоскопа от подзорной трубы, я купила себе пионерский горн. Он почти нефункционален в плане извлечения звуков. Зато блестит.

Музей

 

Мачеха не пустила меня в квартиру, строго сказав, отправляйся туда, откуда пришла. Я опоздала домой к десяти часам вечера. Поверить не могла, что отец не впустит меня. Стояла под дверью и ждала. Но отец не впустил. Мне было пятнадцать лет. К семнадцати годам я стала крепче и выше. Мачеха стала шире. Она по‑прежнему ненавидела меня, но я уже перестала искать причины ее антипатии. Мне было безразлично, почему она ведет себя так, а не иначе. Поэтому, когда она очередной раз подошла ко мне со словами, хоть бы ты что‑то полезное в доме сделала, я не раздумывала над ответом. Сделала полезное в доме, просто разбила ей лицо. С одиннадцати лет это было моей мечтой. Я разбила ей лицо и спокойно наблюдала за тем, как она решает для себя вопрос, ответить мне тем же или нет. Конечно, будучи сказочно злой мачехой, она попыталась. Только я больше не была беспомощным ребенком. Я била ее до тех пор, пока она не позвала на помощь отца. Отец разнял нас и указал мне на дверь. Мачеха выбрасывала за дверь мои вещи вместе с вешалками, а я спокойно собирала их, испытывая чувство глубокого удовлетворения.

Ни дом отца, ни до матери, ни дом бабуси не могли называться моими домами. Формально я жила в них, но разве что формально. Мне никогда не принадлежало то, что было моим по праву. Со мной никогда не были те, кто обязан был со мной быть. Обязан, потому что меня ведь зачем‑то рожали, меня ведь как‑то ждали, меня ведь раньше любили. Мы связаны узами родства. На мне родовое клеймо, и я не другого вида. Казалось, между одиннадцатью и восемнадцатью годами вообще ничего не происходило. Вот я ребенок, игрушки, воздушные шарики, пирожные, и в одночасье именно у меня появились обязанности, это изуверское «что‑то полезное в доме сделать». Как так, почему вдруг. Будто сам факт моего существования не повод для радости. Будто как‑то совсем не радостно нам, стаду коров, знать, что все коровы пока живы, и никто не отправлен на бойню. Меня не покидало ощущение необходимости заслужить право быть ребенком, заслужить право иметь семью, заслужить право жить там, где я хочу, и так, как я хочу.

Родственники отца назойливо жужжали о том, что из‑за меня отец портит отношения с молодой женой, потому что ну ничего полезного в доме я не делаю, а есть ем. И не только ем, я еще пью, я еще сплю, и позволяю себе в этих комфортных условиях говорить мачехе гадости. Мало мне. Всего мало и всегда. Я смотрела на родственников, на этих скромных тружеников, годами слушала одно и то же и не возражала. Пока они жужжали, я приносила и уносила ведра матери, справлялась с ее и своей жизнью. Оставалась у отца на выходные, чтобы отдохнуть от матери, и два дня тщательно гладила пеленки брата. Часами гладила горы пеленок, ползунков и распашонок, с обеих сторон, идеально. Под их жужжание я перекочевала к отцу, чтобы ночами вставать, когда брат просыпается. Подогревать бутылочки со смесью, кормить его, менять пеленки, проваливаться в сон до семи утра и ехать в школу. Под их ненормальное жужжание у мачехи бесконечно пропадали кошельки и деньги, деньги пропадали у отца, а я была причиной пропажи. Я не крала деньги и не срывала с мачехи украшения раз в неделю, стабильно, на протяжении нескольких лет. Но кто‑то должен быть виноват в том, что деньги пропадают. Под их истерическое жужжание я выросла и оглохла. Я охрипла от постоянного молчания. Мне не хотелось ничего никому доказывать. Мне хотелось, чтобы все эти люди чудесным образом исчезли из моей жизни. Без исключения. Абсолютно все.

Я уезжала в монастырь, еще не совсем понимая, что приобретаю, зато, четко понимая, от чего избавляюсь. На перроне стояли мои родственники, такой паноптикум, парад тружеников. На кого ни посмотришь, тянет бежать. Они держали в руках носовые платки, часто сморкались и пребывали в недоумении, как так, почему вдруг. Как так, почему вдруг. Ребята, я шесть лет не задавала вам этот вопрос, и теперь не хочу его слышать от вас. Родственники провожали меня как на войну, а я смотрела на них из вагона и думала, Господи, помоги. Не хочу возвращаться. Мне нечего здесь больше делать, нечего и не с кем. Вы шесть лет жили так, будто меня не существует. Вы считали возможным переселять меня, кантовать, выбирать, какой из вариантов вам удобней. Вы ни разу не спросили меня о том, что нужно мне. С вашим усердием и трудолюбием вам не осилить, как так, почему вдруг. Ну не написано еще для вас руководство под названием «роль перфоратора в построении диатонической гаммы».

С детства меня долбили магической фразой «так должно быть в семье». В семье всегда должно как‑то быть, как‑то хорошо, «мы ведь семья». Но несмотря на магию этих слов в семье не было самого главного, любви. В семье я официально числилась уродом, потому что уехала в монастырь, не поступила на юридический факультет, не стала в представлении семьи приличным человеком. А приличные люди, это, в первую очередь, образованные перфораторы. Поскольку, семье, в общем‑то, не было дела до меня, мне не было дела до семьи. Мои родственники стремились продвинуться по карьерной лестнице, чтобы «чего‑то добиться в жизни». Чтобы стать обеспеченными, чтобы стать приличными. И никто из них ничего не добился не только в моем представлении, но и в представлении собственном.

Бабуся умерла в одиночестве и темноте, оставленная нами, детьми, которых боготворила. Ради которых лишилась трудового стажа и которых всегда учила тому, что нужно учиться. Моя мать, окончившая школу с золотой медалью, а университет с красным дипломом, спилась и была убита. Отца не спасли два высших образования и первый в городе кооператив. Ему не помог опыт создания успешных предприятий, ничто не удержало его от падения. Если бы он не пил, у него не начался бы цирроз. Он умер в пустоте, среди тех, кто его не любил, среди тех, кого не любил он. Мачеха трижды выходила замуж. Четвертый раз отметила для себя последним и, чтобы не остаться без денег с несовершеннолетним ребенком, чтобы удержать свое четвертое замужество, начала искусственно оплодотворяться. Она все та же содержанка, какой была, и ее четвертое замужество единственная надежда на обеспеченную старость. Сестра отца, подходя к шестидесятилетию, все же оставила попытки найти мужа. Теперь она в маразме занимается крохоборством. Считая себя приличным человеком, моя добрая тетя потратила деньги дочери на расширение своей жилплощади. И никакие разумные доводы не могли принудить ее вернуть деньги, даже тот довод, что потратила она деньги, которые были отложены на покупку квартиры для дочери. Ее дочь, моя двоюродная сестра, та самая, хранящая чайный сервиз, в возрасте Веры обрела габариты рояля. Ее муж настоящий полковник. У них нет и уже не будет детей, а все что есть, это много тела, чтобы выпить водку и вспомнить прошлое. Сестра моей матери, народная артистка Молдавии, тихо спивается пятнадцать лет. Моя мать спивалась громко, а ее сестра спивается тихо, как и положено народной артистке. Она выжила из ума, намыливает у себя в доме дверные ручки, протирает спиртом кухонную утварь. Ее муж, тоже народный артист, ушел от нее потому, что она отказывалась заниматься с ним сексом. По ее мнению это было не гигиенично. Он тоже теперь спивается, но не в операционной. Старшая дочь маминой сестры очень амбициозна и критически тупа. Она неврастеничка, не переносит мужчин, потому что от них у нее лишь проблемы. Не переносит женщин, потому что они для нее соперницы. Ей не нужны дети, ей не нужны люди. Когда я видела ее последний раз, то подумала, что она сама себе не нужна. Младшая дочь маминой сестры выпила три упаковки бисептола, чтобы больше нечего было стерилизовать. С тех пор на внутренних органах у нее язвы. И у нее проблемы во взаимоотношениях с людьми. Та же неврастения и подозрительность, та же подмена личной жизни работой, которая не приносит ни денег, ни счастья.

К чему бы мои родственники ни стремились, они всегда шли вниз, думая, что идут наверх. Они отказывали себе в мелочах и вещах крупных. Ради будущего, ясное дело. Они жили «как все», всегда делали то, что нужно, и никогда не делали другого. Никем не стали. В их систему координат вкралась чудовищная ошибка, но мысль о том, что можно стать приличным человеком посредством хождения по кабинетам социального кондоминиума, была очень привлекательной. Они пристально вглядываются во вчерашний день, где же ошиблись‑то. Где только ни ошиблись. Сами сделали из себя клише. Не заметили явного противоречия между желанием «быть как все» и «чего‑то добиться в жизни». А если уж «стать приличным человеком», так это и вовсе третий путь. Поэтому я, официальный урод, всегда делавший не то, что нужно, оказалась единственно благополучной в нашей странной семье. В семье мещанства и маразма. В семье полуживых и мертвых. В семье пьющей, чтобы забыться, и пьющей, чтобы вспомнить. Не без цыганского табора в голове, зато не в жерновах «так положено». Со смертью отца для меня закончилась история семьи. Внутри меня покоятся три родных человека. Я с трудом несу эту внутреннюю усыпальницу и не хочу знать, как обстоят дела с мылом у моей тети.

Date: 2015-09-17; view: 199; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.005 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию