Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Пестрая толпа наблюдает игру в крикет





 

С Настей я начинала совместную жизнь в полной нищете и без работы, зато с множеством счетов, которые нужно было оплачивать. Ей шел двадцать первый год, мне двадцать седьмой. Настя училась, не имела представления об истинном положении дел с деньгами, а мне не хотелось, чтобы она знала о существующих проблемах. Я любила ее. Одалживала деньги, пока еще возможно, создавала атмосферу беспечности, вела себя так, будто все тылы прикрыты. В существующем тогда раскладе, за ее благополучие несла ответственность я. У меня не возникало страха, что Настя уйдет, если узнает правду. Мое убеждение состояло в том, что ей незачем сейчас знать, как в жизни бывает. Незачем знать то, с чем она сама неизбежно столкнется. Будь у меня возможность изменить свое детство, стереть из памяти все знания, я сделала бы это. Не задумываясь. Если ей суждено столкнуться с проблемами такого рода, пусть это случится без меня.

Чтобы как‑то удержаться на плаву, я завела два романа с мужчинами в годах. Оба они были немного потрепанные жизнью и уставшие от разводов. С обоими честно говорила о любви, от обоих приняла предложение выйти замуж, обоим обещала подумать над их предложением. Один из них просто давал деньги, время от времени звал меня к себе на ужин, злился, если я не оставалась на ночь, а я не оставалась на ночь. Я отрабатывала деньги после ужина и ехала домой. Другой не только давал деньги, но часто приезжал в гости, спрашивал, что нужно купить, привозил необходимое и даже готовил нам обеды. Он не злился, если я не оставалась на ночь. Я ведь все равно отрабатывала деньги. Настя наблюдала за этой странной дружбой, может быть, что‑то подозревая, но мы с ней никогда об этом не разговаривали. Если ей не нужно было знать, что у нас кризис с деньгами, ей определенно не нужно было знать, каким образом у меня деньги появляются. Просто странная дружба, два месяца постели с каждым ради продуктов в холодильнике, ради оплаченных счетов и карманных расходов.

Я понимала, что моя проституция не может продолжаться. И не потому, что мужчины чувствовали обман. Мне было проще обменивать любовь на восхищение и краски, но не на деньги. Поэтому, как только появилась крошечная надежда на работу, я отказала в продолжении отношений первому, всегда злящемуся. Он обиделся, обвинил меня в непорядочности и попросил вернуть все, что на меня потратил. Чтобы расплатиться с ним, мне пришлось, уже работая, еще два месяца спать с тем, кто не злился. Теперь я даже не помню, объяснилась ли уходя или просто прервала общение. Второй не потребовал никакой компенсации, да и я была в том состоянии, что вряд ли подчинилась бы. Прошло пять лет, и все эти годы он исправно поздравляет меня со всеми праздниками, зовет встречаться и не оставляет надежды на лучшее. Никто из них, по большому счету, так ничего и не понял.

Любила Настю. Мы выжили. У нас были мы, пусть она и не знала о цене. Мы читали друг другу книги, мечтали о будущем, гуляли, разговаривали о том, что внутри. Мы были счастливы. Любовь не прекращается даже с наступлением эры Адидас. Даже если тебя перепиливают вдоль, не прекращается. Не истощается. Если бы тогда я знала, что меня ждут впереди четыре года постоянной головной боли, Настиных романов, уходов и возвращений, я все равно продала бы себя. Это не сермяжная правда. Это даже не сермяжная ложь. Как лето матери с ножом в груди, как чайный сервиз отца, все это иррациональность. Это безумная любовь.

Уже после случая с заезжей монахиней Игуменья собрала всех нас и сообщила, что монастырю угрожает опасность. Сейчас мы двенадцать раз обойдем монастырь под звон колоколов и с пением тропаря. После этого опасность нас минует. Никак будущее стала видеть, подумала я. Оказалось, в монастырь пришла сестра от другой сестры, живущей в миру. Сестра, живущая в миру, была тяжело больна, но она как раз и предсказывала будущее. К ней обращались как сестры, так и обычные верующие. Она прислала Игуменье записку с предупреждением об опасности, а также с наставлением, как этой опасности избежать. В моем понимании сестра немного припозднилась. Я спросила Игуменью, почему нужно обойти монастырь именно двенадцать раз. Игуменья ответила, потому что так положено. Где так положено и кем так положено, почему не двадцать девять, почему не тридцать один, почему не сто, почему именно двенадцать, возмущалась я. Но Игуменья повела сестер обходить монастырь. Все сестры‑рыбы помнили зловещую монахиню, и монастырь они обходили с очень серьезными лицами. Мы тогда промахнулись, но теперь не дадим врагу попасть в наш дом, приблизительно такой мотив руководил всеми.

Меньше всего на свете тогда мне хотелось двенадцать раз обходить монастырь, но мы уже шли, колокола звенели, мы пели тропарь, заканчивался восьмой или девятый круг, и тут Игуменья свернула наш поход. Рядом с монастырем располагалась Митрополия, в ней жил Митрополит, который вставал утром, брал бинокль и рассматривал монастырский двор. Если сестры разговаривали во дворе, он тут же звонил Игуменье и отчитывал ее за то, что сестры ведут праздный образ жизни. Конечно, Митрополит не знал, зачем мы ходим вокруг монастыря. Он нас, в общем‑то, не видел. Просто слышал колокольный звон, который длился более получаса, и его это напрягло. Он вновь позвонил Игуменье и свирепо кричал в трубку, чтобы мы прекратили праздновать Пасхальную седмицу в октябре немедленно. Это «немедленно» понравилось мне больше всего. Тогда я подумала, что если для человека в принципе не существует никаких разумных доводов, если ему не нужны никакие аргументы, если он считает, что прав, всегда найдется кто‑то, всегда придет кто‑то, кто скажет ему «нет». Нет, не прав ты. Так что звонить в колокола мы не будем, сестер свернем, и, что самое удивительное, ничего страшного после этого не случится.

Мы смешные люди, мы всегда делаем одно и то же, всегда. Игуменья, которая, совершив ошибку, споткнулась все там же, все на том же. Это мистика. Митрополит, каждое утро разглядывающий монастырский двор и считающий своим долгом следить за тем, чтобы сестры не слонялись во дворе праздно, хотя он не был нашим духовником. Сестры, точная копия рыб, не перечащие Игуменье потому, что есть в монастыре такая штука, как послушание. Не выполнение работ, подчинение. Сестры читали Жития Святых, читали о послушнике, сажавшем капусту черенком вверх, и о другом послушнике, годами поливавшем воткнутую в землю сухую палку. У первого послушника капуста выросла капустой, у второго палка стала деревом, они верили в то, что их наставники не могут ошибаться. Это сестры понимали точно. Не то чтобы мне хотелось думать, что Игуменья ужасно далека от святости, и не то чтобы мне хотелось думать о себе, будто я совершу подвиг тех послушников. Мне было понятно, что мы живем в такое время, когда капуста больше не будет расти, если ее посадить черенком вверх. Наше время, это время чудес, которые нужно уметь видеть, и послушание, как составляющая монастырской жизни, тоже приобрело иной смысл. Возможно, только для меня, возможно, в плане общем. Но если Игуменья торопила сестер, поливающих помидоры, тогда как в небе сгущались грозовые облака, я понимала, мы напрасно тратимся. Даже те, кто при словах, сестры, поливайте помидоры быстрее, скоро начнется дождь, делал лицо рыбы, не могли не осознавать бессмысленность такого послушания. Роптали все. Все и всегда роптали. Разгружая машины кирпичей, перебирая картошку, умирая на строительстве митрополичьей гостиницы, шлифуя доски наждачной бумагой, глотая древесную пыль или отправляясь в скит доить коров. Можно принудить себя делать то, чего тебе делать не хочется. Определенно можно, ведь кто‑то должен это сделать, все равно сделает. Другая сестра, так же как и ты, будет здесь трудиться. Ты ничем не лучше ее, это правда. Но отключить мозг тогда, когда он отказывается делать то, чего делать в принципе не следует, для меня не представлялось возможным. Тогда я вполне отчетливо видела цикличность других и совсем не думала о том, что ждет меня дальше.

Настя ушла в четвертый раз, а я устала. Мне больше не хотелось строить здесь. Если Настя не уйдет навсегда, она навсегда останется тенью. Не в моем, в своем понимании. Она уже именно так идентифицировала себя, кто мог разубедить ее. Эта ломка Женечки Базарова длилась бы вечно. Настя не понимала, что дает мне больше, чем я даю ей. Не завтраки, не кошечки‑рыбки, не подарки, нет. Не понимала, что подрывает мою веру в собственную непогрешимость и всеведение. Она никогда не умела видеть того, что дает. Я никогда не умела сказать ей, что она не видит. Так и оставалась человеком, который, по ее мнению, дорого стоит. Она оставалась человеком, который дорого стоит для меня. Я любила в ней себя, потому что меня в ней было много. Очень много.

Четвертый уход Насти стал последним. С ним пришла война, которая прописана в клинических случаях. Чем больше Настя поносила меня, тем больше я радовалась. Вот, думаю, у кого научилась так давать отпор. У кого еще, у меня и научилась. Потом я думала, вот ведь, пытается переехать меня катком, закатать в асфальт, чтобы не оставить себе ни одного воспоминания. Потому что до тех пор, пока она будет помнить, из чего состоит, она не будет собой. Насте всего‑то нужно было понять, что я вообще никто. Нисколько я не стою, ничего не стою, ни слез, ни денег, ни сожалений, ничего. Вот уже год с лишним она решает эту простую задачу. Она плюс, я равно. Чтобы в результате получился файл. Да, были вместе. Да, любили. Да, многое пережили. Да, непростые люди. Это было, это останется, этого никто не отменит. За прошедший год я начала просто смотреть на вещи, просто смотреть на Настю, которая в попытке обнаружить себя в себе из самой себя уже вырывает сердце. Может быть, мне нужно было сказать ей, что дело не во мне, если меня нет, а проблемы те же. Но я не стала. Мы с ней очень похожи, поэтому я оставила ее с мыслями, что если кто‑то и был виноват, то виновата я. Отчасти так и есть. Я виновата в том, что подогревала ее комплексы, в том, что не позволяла ей быть самостоятельной, в том, что залюбила ее почти до смерти. Но в том, что мы с ней говорим на одном языке, нет моей вины. Нет моей вины в том, что мы одинаково воем на луну, одинаково лаем на всех, одинаково и безнадежно любим тех, кого любить нельзя. И нет моей вины в том, что мы одной породы, это не наш выбор.

Я долгое время считала, что так плохо, как мне, не было еще никому, но потом оставила. Причем оставила не тогда, когда нашла тех, кому хуже, а когда нашла тех, кому лучше. Возможно, мысли о том, что все плохо, оставит и Настя, в этом моя надежда. Памяти почти нет, а надежда есть. Все что у меня осталось после ее ухода, это война. Теперь покой и два ослика, нарисованных ею. Один ослик черно‑белый, грустный, другой ослик цветной, радостный. На боках обоих написано «Рита». Ни о чем не жалею. Надеюсь, она когда‑нибудь поймет, что я не герой, не всех лучше, не семи пядей во лбу, не образчик добродетели, не руководство для желающих упасть. Я такой же человек, как все, и отличает меня от других лишь то, что я любила ее. Даже среди тех, кто ее любил, только я любила ее так и затем, чтобы почти все забыть. Чтобы не огорчаться этому обстоятельству. Чтобы просто констатировать, да, бывает. И если я забыла о четырех годах, не представляю, какая из всех ее Любовей и что может помнить.

Настя ушла четвертый раз, Марина пришла второй раз. Решила повторить судьбу Ани. И мне бы рассмеяться, но я забыла каску, а кирпичи все падали. Марина принесла сырный пирог и себя. Я сказала, Марина, ты собираешь оловянных солдатиков. Они пылятся у тебя на полке, они падают и больше не встают, не хочу, Марина, не хочу. Марина удивилась, ведь лужайка, гномы, радуга, какие солдатики, какая полка. Я умирала в радужном мире Марины, о котором не имела никакого представления. Меня вообще раздражают яркие цвета, я с детства боюсь гномов, ненавижу лужайку, потому что у меня аллергия на травы. Ненавижу радугу, ненавижу все, что может скрасить жизнь. Вот эти краски, кисточки, ненавижу. И Франсуазу Саган тоже. И всегда книжку в руках, и пижаму с мишками, и ванну со свечами. Ну не я это. Это не я. Это декорации на руинах. Могли бы построить дом, но не строители. На декорации хватило, на крышу нет. Мы с Мариной расстались жестко, без файла. Закончилась сказка о сиротке Марысе и семи гномах. Все хорошее когда‑нибудь кончается, и все плохое когда‑нибудь кончается. А теперь, когда я наблюдаю за Мариной, то думаю о том, что наши закончившиеся отношения были для меня благом. Это только при мне она три года кряду водит своих гномов по лужайке кругом. Одна и та же лужайка, одни и те же гномы. Все одно и то же. Круг за кругом. Ненавижу все, что красит жизнь. Ненавижу.

Когда я вспоминаю падение регентши со стремянки и, как результат, появление у нас певчих Кафедрального Собора, мне кажется, в мире все предопределено. Мне так кажется, потому что я знаю, все равно остается шанс. Одна певчая старше, другая младше. Влада была младше, восприимчивей, ко всем внимательней. Ко мне она была внимательна в особенности. Сложно сказать, почему из всех сестер в монастыре именно я привлекала ее. Зато она стала привлекать меня потому, что я привлекала ее. Влада задавала множество вопросов о монастыре и монастырской жизни. Подружилась с Валюшей, восхищенно рассказывала ей, какой я замечательный человек, после чего Валюша смотрела на Владу с неподдельным интересом и просила рассказать обо мне подробней. Пользуясь отношением Влады, Валя сетовала на скудный монастырский рацион, так что я одна удивилась, когда Влада стала передавать мне фрукты и шоколад. Принимала посылки, делилась с Валей. Валюша довольна, Влада довольна, я довольна, все в порядке. Наша регентша уже давно поправилась, но Игуменья решила, что певчие останутся нам помогать. Останутся и останутся. Мое небо по‑прежнему было безоблачным.

Наступило лето, Влада попросила меня о беседе. Выглядела она растерянно, и это означало, что у нее проблемы. С пионерской готовностью выслушать, а также помочь решить проблемы я повела Владу по монастырскому двору. Она начала рассказывать о своем прошлом. О сексуальном опыте с девушкой, о том, что у них были отношения, но потом не сложилось. Мне это может показаться страшным, но я должна знать, что Влада делала в прошлом. Слабо понимая, зачем мне знать, что Влада делала в прошлом, я шла и слушала ее. Я, матушка Маргарита, как меня называла Влада, слушала не очень короткую историю ее взаимоотношений с девушкой. Я, за год жизни в монастыре ни разу не вспомнившая о сексе. У меня не было ее сексуального опыта, так что я находилась в большом затруднении, и когда поняла, что не смогу ответить ей ничего внятного, то спросила, почему она предпочла поделиться своей историей со мной, вместо того, чтобы пойти на исповедь. Понимаете, матушка Маргарита, неуверенно начала Влада, я рассказываю это вам потому, что больше не люблю ту девушку, теперь я люблю вас. Я застыла в позе богомола и подумала, чудно. Вот и приехали.

Бритва

 

На этом свете есть вещи, в которые хочется верить до конца, а есть вещи, в которые до конца верить не хочется. Если бы ты знала, сколько раз я думала о том, чтобы перечеркнуть все, вычеркнуть. Оставить чистый лист. Оставить так, как для тебя было. Так, как для тебя есть. Распечатать страницы, сложить их факелом, поджечь, выйти на улицу и кричать тебе, посмотри. Кричать, посмотри на меня. Подумай обо мне хорошо. Все хорошо. Не бойся бумажной правды, бумажная правда сгорает. Никто не узнает, кто ты. И я сгораю вместе с бумагами, скомканный носитель твоего и своего сокровенного. Если бы ты знала, сколько раз мне хотелось стать электричеством. Бежать по проводам, минуя распределительные щиты, нарушая правила сетевого движения, обнимая шаровые молнии, приводя к замыканию извилин. Лишь бы попасть к тебе. Лишь бы до конца верить в то, что тебе можно верить. Что в хосписе я по ошибке вышиваю на пяльцах гладью «нечего» и ниже еще «ничего». А скоро меня отпустят, выпустят. Верить, что ты настоящая. Стать дверным глазком или камерой наблюдения, или залом ожидания перед вылетом, чтобы смотреть и смотреть в ожидании, где же ты. Где же ты. Ты не знаешь, а я не вижу, душечка. Верить, что ты существуешь, отдушина. До конца верить тому, что ты и есть оправдание мне самой, моему безумному прошлому. Тому, что ты и есть подаяние тем, кто искал у тебя большего.

Вера уехала на море, я осталась в ее квартире. Десять дней, может быть две недели, ленивые дни в отсутствии Веры. Брожу по квартире, рассматриваю фотографии, часами пишу Вере письма. Ломаю голову над тем, как написать что‑то новое, то, чего никто никогда не читал. Принимай, [email protected]. Часами жду ответа. [email protected] отвечает, «мы будем долго и хорошо жить» и «девочка моя, какое счастье, что ты есть у меня». Невозможно сказать, сколько мегабайт любви продуцировал и поставлял на рынок этот почтовый ящик. И хоть август был самым счастливым месяцем, я не радовалась контрольному пакету акций в нашем предприятии. Меня никогда не покидало ощущение того, что простые, шаблонные фразы от [email protected] не персонифицированы. Девочка, мальчик, без разницы. Когда я читала «мы будем долго и хорошо жить», комсомолец Максим читал «миленький, не грусти, скоро приеду, люблю». Ревнуя Веру друг к другу, мы с Максимом читали ее письма и хорошо жили.

Вера приехала, а я сказала ей, вот, живу, никому не мешаю, хожу по квартире, нюхаю твои вещи. Вера кивнула, я знаю, всегда так бывает. У меня впереди еще четырнадцать лет для того, чтобы так же просто сообщить кому‑нибудь, всегда так бывает. Я первый раз нюхала вещи того, кого люблю, и меня огорчил ответ Веры, лишенный напряжения, интонационно подразумевающий, что иначе и быть не может. Тогда мне пришлось утешать себя, возможно, в мое отсутствие, Вера тоже нюхала мои вещи. Но если так, то чьи еще и когда. Если все нюхают вещи, я не должна этого делать. А если я это делаю, значит, этого не должны делать остальные. Такой простой расклад. Глядя на Верины отточенные движения, на механистичность, с какой она обнимает, улыбается, оборачивается или печалится, я думала о том, чего не хватает этой безупречности, и поэтому обреченности. У Веры еще четырнадцать лет назад не осталось ничего, что она могла бы дать мне. Ни слов, ни молчания, ни жеста, ни взгляда. Все было потрачено, оставлено где‑то там, кому‑то другому, другим. И в моей жизни тоже не осталось ничего, что не было бы использовано другими, к чему другие не прикасались бы, о чем другие не знали бы. Жаль, что важное и нужное отдано бездарным и безобразным дням. Жаль, что мне хватало терпения там, где нужно было просто встать и уйти. Жаль, что удалось себя как‑то преждевременно потратить, даже не принадлежать теперь себе. Жаль, что мое тело было с другими телами. И нет ничего нового, ничего важного, ничего сокровенного. Я презираю свои губы, столько раз произносившие то, о чем уже больше не могут говорить. Но я хочу сказать, хочу найти новые слова, хочу найти новое. Найду. Когда этот монолог услышала Вера, она вяло отмахнулась, я тебя прошу. Не нужно искать ничего нового, зачем ты мудришь. Покупай мне путевку раз в месяц, мне нужно уезжать из Москвы, это будет новым. Но и после этих слов я все равно презирала свои губы, правда, уже не совсем понимая, для кого мне было беречь слова любви. «Путевка» раздробила меня на множество частей, и большинство из них хотело домой. Меньшинство как всегда верило до конца. В этом, пожалуй, всегда и заключалось основное отличие между мной и Верой. Существует множество прекрасно работающих схем. По ним можно действовать, по ним можно жить, по ним можно любить. Только не меня.

Я засыпаю и просыпаюсь с тобой, душечка, вздрагиваю от шороха в прихожей, бегу открывать дверь, до конца верю, что ты еще можешь прийти. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. Ты еще можешь прийти. Я не хожу на собрание жильцов. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. Ты еще можешь прийти. Я не читаю журналы баптистов. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. А когда дадут горячую воду. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. Ты еще можешь прийти. Я не хожу на собрание жильцов. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. Ты еще можешь прийти. Сколько стоит килограмм. Ты еще можешь прийти. Ты еще можешь прийти, душечка, есть вещи, в которые хочется верить до конца. Никто не знает, где заканчивается вера.

Осенью мы с Верой поссорились, и она послала мне письмо с картинкой опасной куколки. Отправитель «byvshaya». Бывшая. Ничего личного, все поставлено на конвейер. У любви и расставанья промышленный масштаб. Этот адрес, очевидно, был заведен до моего появления в жизни Веры. Возможно, картинка опасной куколки тоже использовалась раньше. От «бывшей» письма уходили «бывшим», без обид, извращенно и скромно. Мне следовало бы еще тогда понять, что наши отношения уже стали бывшими, но ведь есть вещи, в которые хочется верить до конца. Поэтому, получив от Веры sms «не звони больше», я сидела и теребила волосы на голове, к моменту получения этого сообщения я не звонила ей две недели. Теребила волосы, думала, почему мне, почему сейчас, что произошло. Да, что произошло. А потом поняла, да ничего не произошло. Ничего личного. До меня такое же сообщение получили десять человек, и я была одиннадцатой. Кто‑то в это время смотрел телевизор, прочел sms, вспомнил Веру, огорчился, пожалел о том, что Веры нет рядом, и остался в одиночестве с испорченным настроением. Кто‑то принялся звонить Вере немедленно, выяснять, почему ему больше не нужно звонить. Кто‑то спокойно ужинал со своей новой любовницей, прочел, сравнил Веру с любовницей, в зависимости от результата анализа ощутил покой или беспокойство. Кто‑то просто спал, и наутро не до sms ему было.

Прекрасно работающие схемы, кнопки, булавки, крючки, клей, пролитый на брюки кофе, все было поставлено на конвейер. И нет печали, нет обиды, обмануть тех, кто сам обманываться рад, действительно не трудно. А на тех, кто не рад обманываться, существует исключительно простой способ воздействия. Достаточно воззвать к их совести, как ты мог так обо мне подумать. Действительно, как. Когда я сказала Вере, ты не умеешь любить, ты людьми свою жизнь драпируешь и декорируешь, Вера ответила, как ты могла так обо мне подумать. И что на это возразить. Ничего. Прости, Вера, бес попутал. До конца верить, до конца. В то, что у Веры впали или выпали шейные позвонки, потому что она всегда отворачивалась от меня, занимаясь сексом. Даже испытывая оргазм, отворачивалась. Прятала страх, закрывала глаза, как дети, которым кажется, если они никого не видят, то их тоже никто не видит. Спрятались. Я до конца притворялась, что не вижу Веру, когда она отворачивается. Что нет в интимной близости ничего личного. Просто Вера мастурбирует, а я как бы ассистирую, и при этом как бы отсутствую. Она может быть собой, никто не увидит. Слабости, зависимости, любви или ее отсутствия, удовольствия или напряжения, стыда или бесстыдства, оргазма или притворства, ничего вообще.

Засыпаю и просыпаюсь с тобой, душечка. Разговариваю в темноте, при свете дня мучаюсь, то ли святая ты, то ли дура, то ли злодейка. Красива ли, отвратительна ли, мучаюсь, кто ты, невозможная реальность или плод моего воображения. Навсегда жалею тебя, навсегда люблю, навсегда ненавижу. Изменила ли ты меня навсегда, изменила ли я тебя, вспоминаю твое лицо. Пойми меня, вспоминаю твое лицо, умираю. Пойми меня. Тебе не так много осталось, как кажется. В тебе не так много осталось, с тобой не так много осталось. Тебя не так много осталось, как кажется. Как мне бы хотелось, пойми меня. В твоих чертах неизбывность, смешение и сумасшествие.

Сознание это чистая, глубокая река. Каждый вечер я прихожу к реке и ложусь в воду. Плыву вниз по теченью, все дальше и дальше, больней и больней. Проплываю жизнь, просматриваю слайд за слайдом, как презентацию в Power Point, трезво и нервно. А потом выхожу на берег, поднимаюсь вверх и оттуда гляжу на реку. Она полна людей. Все плывут к тебе и никто от тебя. Они видят те же слайды, что я. У них счастливые лица, они плывут дальше и улыбаются. Захлебываются радостью. Сходят с ума от радости. Камнем ко дну от радости. Каленым железом от радости. Твоими письмами, твоими звонками, твоими надеждами. Твоими детьми, твоей жизнью, твоими заботами. Все дальше и дальше, больней и больней. Они давно утонули, душечка. Только ты им об этом не скажешь. Ты выделишь койки в хосписе и станешь за ними ухаживать, поддерживать непоправимое. Поддерживать это безумие, в котором умерший надеется, что был для тебя единственным. Чистая, глубокая река, но ты любишь мутную воду. Ты лежишь одна в своем хосписе, совершенно одна. Совершаешь осмотр пустых коек, кашеваришь, несешь белье в прачечную, закупаешь бинты, закупаешь сердечные капли, продолжаешь себя обманывать. И тебе об этом не скажут, потому что есть вещи, в которые до конца верить не хочется. До конца. Никто не знает, где заканчивается терпение.

Date: 2015-09-17; view: 244; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.009 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию