Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава вторая 5 page ⇐ ПредыдущаяСтр 5 из 5
У колодца сегодня не было судачащих баб. Ксюша не спеша начерпала воды, привычно тряхнула плечами, чтоб поудобнее село коромысло и, шлепая босыми ногами по приколодезной луже, вышла на тропу. И тут ее будто кто-то под бок толкнул. Посмотрела направо – парень стоит. Невысокий, но статный, пригожий. Желтая сатиновая рубаха с голубыми васильками, подпоясанная плетеным ремешком, ладно сидела на широких плечах. И вспомнила Ксюша степь, всадника, догнавшего ее на дороге. Тогда смеялся, а сейчас стоит, глаза выпучил, будто пряник печатный увидел. Ксюша ускорила шаг. Спиной ощутила – следом идет. «Бесстыжий. Понужнуть бы его коромыслом...» Сердце девичье! Бестолковое, глупое, сколько несуразностей ты натворишь, сколько горя натерпишься, пока поумнеешь. Но ты и самое лучшее, самое чуткое, и самое хитрое сердце в мире. Сто парней пройдет мимо – и все девицу осмотрят, оценят и уйдут, не оставив следочка. И вдруг среди сотен глаз увидит девка глаза, вроде бы ничем не приметные. Но девичье сердце чутко и сразу выделит их. И приосанится девка, вроде бы ненароком сарафан на боках оправит, косу положит приглядней. Пусть горе в душе, пусть думы заняты и времени нет, и парень-то низковат, да еще веснушчатый, неприглядный. А все же на сердце зарубка: приметил. До ворот проводил Ксюшу парень. И чудной, хоть бы слово сказал. На слово можно ответить, обругать, отшутиться, а чем ответишь на молчанье?
4.
Борис Лукич остался доволен поездкой в город. Евгении Грюн, правда, он не застал, она была в отъезде на приисках. Да обошлось без нее. Председатель губернского комитета партии социалистов-революционеров как услышал о проигрыше Ксюши, так обоими кулаками ударил по столешнице. – Какой кошмар, дорогой Лукич. Вас не обманули? Не разыграли? Это не первоапрельская шутка? – Даю честное слово члена партии, я передал только голую правду – и ничего, кроме правды. Сухощавый председатель заходил по кабинету, как на ходулях. – Та-ак. Представляете, каа-кой это материал для предстоящей избирательной кампании. Лукич, дорогой, сядьте за стол, немедленно опишите все, не упуская ни малейшей детали. И никому ни полслова. Чтоб не пронюхали большевики. В газету я дам статью сам, с Евгенией Грюн. Подсунем такую бомбочку! Через центральные газеты ударим. Прокурора можно подключить. Он человек вполне наш. Но его сейчас тоже нет в городе. Оставьте ему письмецо, не раскрывая ни имен, ни событий, ни адреса. Заинтригуйте, и пусть он получит информацию у меня. А с рыбаками, друг мой, разберемся немедленно. Приказал подать к крыльцу пару серых, в яблоках, рысаков, заложенных в лакированный, на резиновых шинах, подрессоренный экипаж. – Прошу, – широким жестом пригласил Лукича председатель. – Бывшие губернаторские – и кони, и коляска, и кучер. Вот оно, брат Лукич, раньше эти кони возили царских сатрапов – теперь возят слуг народа! Пшел, – крикнул председатель плечистому кучеру в добротной поддевке и в кучерском котелке с огромными белыми бляхами на тулье. – На архиерейскую дачу. ...Архиерей принял в саду, где под тенью огромных лип, над столом с медом, вареньем и пирогами вились рои пчел. Поскольку пришедшие не подошли для благословения и лобызания руки, то и владыка, нарушив этикет, не только не пригласил гостей к столу разделить с ним трапезу, но даже и вообще не пригласил их сесть. И гости, потолкавшись на аллейке, сами устроились на лавочке под липой. Откашлявшись, председатель решил сразу взять быка за рога и пространно рассказал о самоуправстве отца Константина. Архиерей, полузакрыв глаза, скрестив на груди руки, внимательно слушал. А выслушав до конца, ответил медленно, по-прежнему не открывая глаз: – Обо всем изреченном мне ведомо со слов моих верных помощников. Долго ждал председатель продолжения речи архиерея и, не дождавшись, сам решил закончить. – Не желая неприятности церкви, не желая вмешивать в это дело светскую власть – прокурора, милицию, мы приехали с предложением закончить этот эпизод с наименьшим ущербом для церкви. Дайте бумагу с приказанием отцу Константину немедленно отпустить крестьян, частично возместить понесенный ими ущерб – и делу конец. Мой товарищ Борис Лукич отвезет бумагу. Он, между прочим, друг отца Константина. Помолчал владыка. Осторожно сдул севшую на усы пчелу и, открыв глаза, как бы удивился, что гости все еще здесь. – Паки вам молвлю: мне ведомо все. Мир вам, господин председатель. – Владыка, нам нужно ваше решение. – Оно будет, сын мой, своевременно. Сказано в писании: «Не вступай на путь, не спросив отца твоего». А мой отец, там, – показал глазами на небо. – Владыка, неужели вам не все еще ясно? – Сын мой, не в многословии истина. Идите с миром. Бог не допустит решения поспешного. – Заупрямился чертов петух, – ругался председатель, отъезжая от дачи архиерея. – Сегодня же пошлю подробнейшую телеграмму Керенскому. В это время архиерей позвал своего секретаря и спросил: – Ты, отче, должно внимал словам председателя? Так составь новую телеграмму министру Керенскому, потверже и пообширнее.
5.
Во дворе Бориса Лукича жизнь текла как в родном Рогачеве до находки золота в Безымянке, будто революция, пасека дедушки Саввы, Сысой были сном. Рассвет прогонял сновидения и оставались те же коровы, стирка белья, колка дров, тасканье воды для поливки огорода, и еще – тоска ожидания: где же Борис Лукич? Что ж он не едет? Вчера отпросилась у Клавдии Петровны и сбегала в село Луговое. Нашла амбар, где сидели рыбаки. – Сестричка? Здорово живешь! – узнал ее рыжий. – Устроилась как? – Спасибо всем вам, живу хорошо. Вот гостинец вам от меня. – Просунула сквозь узкое слуховое окошко две лепешки и кусочек свиного сала да щавеля молодого, что нарвала по дороге. – А как вы живете? Конечно, какой гостинец – две лепешки на шесть мужиков. Но это забота, внимание. Пятнадцать верст прошла Ксюша, чтоб гостинец вручить. И надо понять – откуда беглой девке взять гостинец побогаче. – Спасибо тебе, – сказал рыжий, принимая лепешки и сало – А живем лучше не надо, и хуже вроде бы некуда. Стены крепки, не сбежишь, бабы приварок приносят, от этакой жизни до того раздобреем, что под шестком и зима пройдет... Дрогнул голос у солдата. – Не кручиньтесь. Борис Лукич в город уехал, вас выручать. К самым наиглавнейшим. – Эх, сестричка, нет для хрестьянина правды. Я где-то такое слыхал: «Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь и ни герой». – Это раньше так было. А сейчас революция прошла. Лукич сказывал, наш будет верх. Он как приедет – махом сюда прибегу. Прощевайте. Бежала домой, в Камышовку, с надеждой, что под навесом стоит еще не остывший с дороги хозяйский конь, а Борис Лукич, уставший, конечно, но довольный поездкой, сидит на крылечке или возле окна с газетой в руках и все позади, и рыбаки уже на свободе. Нет, не было под навесом коня, не было хозяина на крылечке. Тоска гнала Ксюшу за ограду хозяйского двора. На народ. В магазин. Там у Ксюши есть за прилавком свое место. На полках всякая мелочь: нитки, крючки, пуговки, махорка. Приказчик Евлампий в темно-бордовой рубахе, подпоясанной вязаным ремешком, говорил с улыбкой: – Здравствуй, здравствуй, бабуся, у внучка зубок-то прорезался? Вот ему леденец на зубок от нашего, значит, общества потребителей. Чего прикажешь? Сахарку? Рафинаду? Песочку? Полфунта? Изволь. Взмах – и в пальцах Евлампия появляется аккуратный фунтик, свернутый из старой бумаги. Еще взмах – и в фунтик течет из совка струйка сахару, и он уже на весах. – Ровно полфунта, бабуся. Еще что прикажешь? Спасибо за покупочку, приходи к нам почаще. Всем-то Евлампий умел угодить. Казалось, отвешивал он не сахар, а крупицы человеческой радости и, получив свою долю, радовался покупатель. «Есть же хорошие люди на свете, – думала Ксюша. – Шибко неловко жить, когда в груди холодит». – Евлампий, от Бориса Лукича весточки не было? – Нет, Ксюша, нет. Он же уехал совсем недавно, а дел в городе – у-у сколь: и с кожевенным заводом о кожах потолковать, и со складами разными о товарах... – и обернулся к вошедшей в лавку жилистой молодайке. – Добрый денек, Таисия. Прошлый раз ты платочек просила. Достал. Привез. Такие прежде только царица носила... – и выхватил откуда-то снизу синий, в мелкий горошек платочек, раскинул на прилавке, как парчу золототканую развернул. И осекся: желта молодайка, не до платка ей сейчас. – Письмо получила? – догадался Евлампий. – Письмо, – чуть слышно прошептала Таисия и достала из-за пазухи холщовую тряпку. В ней завернут кусок от старого сарафана. Внутри третья одежка – лоскут от сатина. К христову дню для украски икон берегла молодайка розовый новый лоскут, да остался бог без подарка. В семи сундуках, за семью замками-печатями прячут в сказке народную долю. Нет и не было у Таисии сундуков. Только три лоскута нашла в старой укладке и в них завернула свою судьбу. А для верности положила за пазуху. – На... прочитай... – Напряженно ждала, пока Евлампий раскрывал письмо. За прилавок схватилась, чтоб не упасть. Дед из заозерного краю да две бабы с напольной обступили Таисию, Может, в письме и о их солдатах найдется словечко. «Во первых строках, – читает Евлампий, – кланяется любезной супруге Таисии Зиновьевне муж ее Василий Карпович и желает ей...» – Слава те господи, жив! – закрестилась Таисия. – Слава те господи, – закрестились односельчане, думая о своих солдатах. «...Еще кланяюсь дяде нашему... еще кланяюсь тетки нашей... еще кланяюсь свату нашему», – продолжает читать Евлампий. Кивает согласно Таисия каждому слову. От мужа письмо! От живого! Благодарные слезы текут по щекам и серыми пятнами застывают на холсте сарафана. «...Ранило меня шибко», – продолжает Евлампий. И эта тревожная весть не омрачает радости главного. – Слава те господи, жив, – шепчет Таисия. «...Лицо покарябало шибко и ногу оторвало напрочь повыше колена». Ксюша вскрикнула тихо, отступила к стене. – Слава те боже, хоть не убит, – продолжала креститься Таисия, посылая благодаренье за мужнину жизнь. Где-то вдали неясно мерцала надежда на скорую встречу. Растерянная улыбка чуть тронула губы Таисии и погасла. Вслушиваясь в себя, она старалась вспомнить последнюю фразу письма. – Ногу? Пошто так? Ты, может, неверно прочел: Запинаясь на ровном полу, идет вдоль прилавка и опять повторяет: – Может, неладно прочел? Может, не напрочь оторвало? – До дома дойдешь? Обняв за плечи Таисию, Ксюша вывела ее на крыльцо. – Дойду, моя милая, – качнулась... еще раз качнулась. Пошла. Часто приносят грамотею Евлампию письма фронтовиков и плачут матери, жены, невесты солдат, принесшие письма! Жив! Цел! Плачут от радости. Что только не думалось по ночам – и вдруг на тебе, жив! Невредим! Чаще приходят другие письма. Ранен... Газом травило... Убит... Тут бывает замертво падает на пол жена; белый свет меркнет для матери. Душно Ксюше от близости горя, будто в Рогачево не приходили письма с войны. Будто там не читали их вслух. Видно, Ксюша в Рогачево иной была. Глаза ненасытнее стали и зорче. Слух обострился. Возмужала, повзрослела Ксюша. Проводив Таисию, задумалась она и тут услышала, кто-то тихо сказал: – Мне бы махорки... Вскинула голову. Перед ней на крыльце стоял тот самый парень, что встретился ей в степи, что недавно провожал ее от колодца до ворот. Он празднично одет, причесан и улыбался Ксюше чуть виновато. Такое же виноватое и вместе с тем празднично-счастливое лицо было и у Михея, когда он рассказывал Ксюше про жизнь, про свою к ней любовь. Ксюша сразу все поняла и зарделась. – Пойдем. Ярославская есть, бийская... или тебе полукрупки? Парень молчал, а зайдя в лавку, показал на полку: ту, мол. Палец его непрокуренно чист, и сердце Ксюши учащенно забилось, не за махоркой пришел парень в лавку. Подала ему бийской. – Я не здешний. До нашей деревни отсюдова двадцать верстов, – ни с того, ни с сего сказал парень. – А сюда за махоркой бегашь? Насмешка сорвалась не со зла. Но недавняя праздничность слиняла с лица у парня. Повернулся и вышел. Ксюша за ним: – Слышь, ты копейку сдачи забыл. – Неужто... Так и остались стоять на крылечке: Ксюша на верхней ступеньке, парень на нижней. – Ты скоро махорку-то выкуришь? – спросила без лукавства, и оба рассмеялись – Да ежели поднатужусь, к утру... свечеряет, может, выйдешь к воротам? Я вечор тебя ждал... Сердце счастливо щемит от теплого взгляда пригожего парня. Только это все ни к чему. Свое сердце изранено, – так не велит играть чужим. – Ты лучше домой поезжай. Дома, поди, работы полно, а ты... по махорку ездишь. Встречаться нам боле не надо. «Встречаться не надо?! Жеманится али другой у нее на примете?» – Парень, может, впервые в жизни ощутил и пригожесть свою и статность. Впервые почувствовал силу, чтоб сокрушить любого соперника. – «Все одно ни обойти меня, ни объехать. Эх, лапушка, как тебе это высказать?» Не найти нужных слов. Только и сказал тихо: – К воротам вечор выходи... Ответа не слышал. – Ксюшенька, огород поливать пора, – раздался голос Клавдии Петровны.
6.
...После дня ожидания вестей от Бориса Лукича хорошо выйти на берег широкого озера, ощутить босыми ногами тепловатую вязкость влажного ила. Ксюша неторопливо шла к воде, неся на коромысле деревянные бадейки, та слушала шелест камышей. Кажется, кто-то то ли зовет, то ли сказку нашептывает. Бывалые говорят: так тихо русалки поют на утренней зорьке. Но сейчас, вечереет. Старики уверяют, так лебедь, оставшись один, тоскует, зовет свою лебедицу. И тут послышался человеческий голос. Ксюша присела от неожиданности и, приглядевшись, увидела Васю. Засучив портки выше колен, он стоял в камышах с удочкой и тихо, без слов, не по-мужичьи тонко, тянул бесконечную песню без слов. Услышав шум, Вася насторожился и, втянув голову, оглянулся. – Это я. Как ловится рыба? Испуг сошел с лица Васи. – Ты?.. Двух карасишек поймал... Вася чуть подосадовал, что нарушили его одиночество, а после даже обрадовался возможности услышать людскую речь. Оставив удочку в озере, вышел на берег и сел на траву недалеко от Ксюши. – Ты какая-то сумная нонче. Приболела, никак? – Родину вспомнила. Никак забыть ее не могу. Оглянешься: тут все плоско, недвижно. Воду увидишь – и не поймешь, то ли речка это, то ли болото. Деревья только мертвыми в стенах лежат, да дрова... А у нас, Вася, если речка, так речка, за сотню шагов услышишь, как она скачет между камнями. А деревья у нас – пихты, кедры, березы – в комле не обхватишь; в ветер качаются, шумят, как ваши вот камыши, только по-своему, громко. А в ясный день? Притихнут, посветлеют, будто принарядятся, ну прямо гостей ждут к себе. В голосе у Ксюши нежность. – А какие снега там – под крышу навалит, а то и с маковкой занесет. Снег мягкий, хлопьями валит и валит, будто бабочки большущие кружат... Там у меня, Вася, и друзья остались. Я с ними золото мыла на прииске. – С друзьями куда как хорошо, – отозвался Вася. – Я их часто во сне вижу. Они к себе зовут, в горы, в тайгу, к ним на прииск. А еще, – голос Ксюши вдруг посуровел, – враги у меня там остались. Мне с врагами надо расчет свести. – А у меня нет врагов. – Как же нет, ежели все тебя обижают! – Обижают-то все, да только ведь не по злу, не по вражде. И выходит, нет врагов у меня. – А меня враги пуще родины, пуще друзей тревожат. Сбежала б сейчас, начудила, может, голову там сложила, но уж врагам бы потеху устроила... Да слово дала! Лукичу – здесь его дожидаться. А слово хуже решетки. Ту разрезать можно, сломать, а слово разорвешь только с сердцем. Эх, Вася, – положила руку на грудь, – сколь тут всякого, аж распирает, а высказать некому. – А ты мне расскажи. – Ты не, подружка, не мать... Итак, поди, наговорила лишку. – Ты на людях живешь, а на людях можно и грусть излить, и горем своим поделиться. Вот, к примеру, сейчас я одно тебе говорю, другое подумаю про себя и вроде махину тебе рассказал, и на душе стало легче. А вот ежели один... векуешь один... И слышишь одну волчью песнь на степи. Так закусишь кулак от тоски и очнешься, когда с бороды кровь закапает. Ты, Ксюша, после мамки моей, первая по-людски со мной говоришь, так за это одно я в ноги тебе поклонюсь. – А пошто ты, Вася, пужливый такой. Силищи в тебе много, а вот духу мужичьего не хватает. – Мать у меня на глазах убили. С тех пор я душою дрожу. Слова ее последние слышу: «Васю не бейте... Васю оставьте живым...» – И давно это было? Прости, што тревожу – Ниче... Тебе это можно... И все же не сразу ответил Вася. То ли года считал, то ли волнение унимал. – Двадцать два года прошло. Здесь, в Камышовке, ее и убили, насупротив церкви, насупротив той избы, где ты теперь живешь. В праздник, в аккурат на осеннего спаса. Тяжело ворошить такое в душе, а надо. Одному эта ноша с годами все тяжелей. Мы под окнами Христа ради просили. Праздник. Подвыпивших много. Подавали куда те с добром, да тут... баба одна закричала на мать: «Потаскуха. Воровка, сарафан мой украла с забора...» В другой бы день разобрались – сарафан-то ветер скинул с забора, – а тут пьяные... Батогами забили. Мне тогда было восемь годков. Три дня на холоду в камышах пролежал. С тех пор, Ксюшенька, я не то што пужлив, бояться-то не боюсь, а душа все дрожит. – Ты такой сильный, Вася, и работящий. Тебе б землю пахать. – Не трави. Бывает неделями землю вижу. Да кто меня в обчество примет... – засадил пятерню в волосы. Они, как отава, густы, только не зелены. Как отаву рванул. – Вишь ты, Ксюша, какое дело... Мать-то моя, слышь... девкой была... Ни вору, ни насильнику, ни убийце нет в русском языке столько обидных, брезгливо-ругательских прозвищ, как девкину сыну: крапивник, базарник, пяташник, подзаборник, паскудник, ублюдок. Это из самых «ласкательных». Все смывалось временем: лжесвидетельство, вымогательство, лихоимство, даже кровь, конокрадство. Только девкин позор оставался пятном на всю жизнь. Чуть не вскрикнул Вася, увидя, как гримаса брезгливости искривила Ксюшины губы. Будто попала в грязь и сразу отодвинулась непроизвольно. – И ты-ы-ы, – протянул, вздыхая, Вася и замолчал. Это негромкое, постепенно затихшее «ты-ы-ы» прозвучало для Ксюши укором, нестерпимым криком угасшей надежды. Все поняла Ксюша и попыталась переломить себя, придвинуться к Васе, сказать ему теплое слово, по-дружески положить ладонь на плечо. Не сумела переломить себя: – Я, Вася... – Что, Ксюша? – Ты знаешь... – и оправдаться нет слов. – Не можешь соврать? Гха-а, гха-а, гха-а. Вася гхакал-смеялся, закинув голову и закрывши глаза, словно слушал собственный смех. Кадык под коричневой кожей бился мышонком. Но постепенно в гхаканье зазвучала боль тяжелой потери. И слеза скатилась по шершавой щеке. – Эх-х-х... Всю жизнь грезил запросто... посидеть с мужиком... да хоть бы и с бабой... Как медведь-шатун... Все от меня... Даже собаки... Мерещилось – ты добрее других... Морщишься? Рожу кривишь? Эх, как ладно бы было, если б другие только рожу кривили... – Помолчал. И вдруг вскочил. Выкрикнул с каким-то остервенением: – Живой же я! Что хотел сказать Вася последним выкриком, Ксюша не поняла, но вспомнила рассказы о том, как Вася часами скрывался в кустах или в траве у огородов, глядя на полющих девок. «С тоской», – говорили одни. «Что твой зверь», – уверяли другие. «Он Фроське кривой земляники принес – кавалер», – хихикали третьи. И никто в деревне не знал, а сказать бы ему, не поверил, что Вася влюблялся, как влюбляются прочие парни и мужики. Только издали. Зато, оставшись один где-нибудь в степи, по ночам, целовал девок во сне с такой силой, что бывало, с губ кровь сочилась. А какие слова говорили они ему. Как ласкали его. Но только во сне или в тумане забытья. После таких ночей могильно тоскливой была тишина его одинокой землянки. А хуже того, если ветер завоет иль волк. – Я, Вася, пойду. Хозяйка, поди, заждалась. Спокойного сна тебе. – Спокойного сна? Эх-ма... – проследив глазами, как Ксюша зашла в озерко, как почерпнула бадейки и легко, пружинно ушла по тропе в огород, Вася обхватил свою голову и тихо заплакал. ...Поливая капустные грядки, Ксюша прислушалась, не стукнет ли калитка, не раздастся ли у ворот знакомое ржанье хозяйского жеребца. «Скорей бы! Истомилась...» Смеркаться стало, когда от крыльца донесся клич Клавдии Петровны: – Ксюша... идем вечерять... Хорош полумрак вечеров в тихой столовой Клавдии Петровны. До Камышовки Ксюша видела стены только из бревен. В избе у ее отца, в старой избе Устина, на пасеке Саввы бревна были в трещинах. Закоптелые. Даже в моленной Кузьмы Ивановича прямо на бревенчатых стенах висели иконы, лампады, холщовые рушники. Красивее моленной Ксюша не видела ничего. И когда Кузьма Иванович начинал говорить о рае, она представляла его в виде очень большой моленной, где стены, конечно, из толстых бревен, а сама она так просторна, что на окнах растет не герань в горшках, а деревья. В доме Бориса Лукича стены были ровные. В горнице – светло-зеленые и с цветами, как нарядная шаль. Даже в моленной не – было таких стен, и девушка входила в горницу, притихшая, всегда чисто вымыв ноги и руки. Все необычно в комнате у Клавдии Петровны. На этажерке – фигурки людей, птиц, животных из дерева и фарфора. В углу у окна стоял ящик с широкой трубой. Из него иногда доносились даже слова песни, будто в ящике спрятаны малюсенькие человечки. Клавдия Петровна сказала, что это просто музыкальная машина граммофон, но стоит раздаться голосу из трубы, как у Ксюши вновь появляется ощущение, что в ящике спрятаны человечки. На полках стояли книги с разноцветными корешками. – Это все буквари? – как-то спросила Ксюша. Клавдия Петровна рассмеялась: – Это книги о жизни. – И в букваре ведь про жизнь: «Маша ела кашу», «Мама мыла пол». О чем же еще писать? – Ты грамотная? – удивилась Клавдия Петровна. – Не ожидала. А ну-ка попробуй прочесть. Ксюша взяла протянутую книгу, довольно бойко прочла: «История арестантки Масловой была очень обыкновенная история. Маслова была дочь незамужней дворовой женщины», – и отложила книгу. – Подзаборная, значит, как Вася? Пошто об этом-то пишут? – Это жизнь, Ксюша. Так люди жили, любили, страдали, смеялись. Разверни-ка вон ту, в коричневой корочке. Веселые годы, Счастливые дни – Как вешние воды, Промчались они! прочла Ксюша Слова обыденные, а звучат необычно, напевно. – Это же... песня. – Описание того, как во втором часу ночи какой-то мужик вернулся в свой кабинет, ей не понравилось. А чем больше повторяла первые четыре строки, тем больше они удивляли ее. И сегодня, едва войдя в горницу, где уже кипел самовар, Ксюша невольно развернула тоненький томик. Где гнутся над омутом лозы, Где летнее солнце печет, Летают и пляшут стрекозы, Веселый ведут хоровод. Читала и удивлялась: омут, лозы, стрекоза у самой воды – это же рогачевский пруд! Ее детство! Только странное дело, скажешь вроде бы те же слова: омут у мельницы Кузьмы Ивановича, тальники там... стрекозы... – Не то, а прочтешь: «Где гнутся над омутом лозы» – и, кажется, крылья растут, кажется, над землей поднимаешься, тот же омут, тех же стрекоз словно заново видишь и близко, и с какой-то горы, и блестят они, как никогда не блестели. Мир по-новому видится. В удивительной книге, как в граммофоне, спрятаны волшебные голоса. Клавдия Петровна сама налила Ксюше чаю, сама положила в розетку клубничного варенья, пододвинула к ней румяные шаньги. – Тебя, милая, сам бог к нам привел. Честное слово. Боренька занят с утра до вечера, я все одна да одна – и вдруг дочь у меня... сразу взрослая, работящая. Ты кушай, Ксюшенька, кушай. Ох боюсь, как повадятся к нам женихи, – рассмеялась, потрепала Ксюшу по плечу. Бередят душу шутки о женихах. Ксюша отвернулась к окну. – Мне замуж не выходить. – Все девушки говорят: какие там женихи! А как сватать придут, так рады-радешеньки. Задрожавшие руки расплескали из блюдца чай. – И я бы не зарекалась, кабы девкой была. – Может, расскажешь, как ворожили на святках, – старается Клавдия Петровна замять неприятную тему. – Как хороводы водили? А может, про Ваню расскажешь, а то обмолвилась про него один раз, как пришла, и больше ни слова. «Я сама про него вспомнить боюсь», – подумала Ксюша. И тут под окном – стук колес. – Хозяин приехал! Ксюша бросилась открывать ворота. Кажется, очень доволен Борис Лукич. Передавая вожжи Ксюше, он подмигнул ей лукаво. – Даже не спросишь? Может быть, письма уже получили? Нет? Ничего, подождем. По твоему делу на этих днях решение придет; а насчет рыбаков написали телеграмму прямо в Питер Керенскому. Ксюша бросилась домой, накинула на голову платок и – снова к воротам. – Ты куда это на ночь? – В Луговое, к рыбакам Борис Лукич, я себе слово дала: как только хорошую весточку получу, так сразу же к ним, хоть в ночь, хоть в полночь. Они ждут-то как. Борис Лукич удержал ее. – Подождем телеграмму и вместе поедем. Мне тоже не терпится доказать отцу Константину, что сейчас не царский режим.
Date: 2015-09-05; view: 293; Нарушение авторских прав |