Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава вторая 4 page. В самой глубине души разделяя материны сомнения, но, не желая в этом признаться, Борис Лукич начинал сердиться
В самой глубине души разделяя материны сомнения, но, не желая в этом признаться, Борис Лукич начинал сердиться. – Это предательство революции, мама. Тут сердцем ничего не поймешь, а только умом, умом. В эту высшую правду надо верить как в бога! – Правильно, правильно. Только уж ты разъясни: умом понимать или верить, – говорила мать. – Да не волнуйся, Боренька. Зачем волноваться. Можно подумать, ты сам в эту правду не веришь. А Брешко-Брешковская и Керенский – особые люди, мне их трудно понять. Они и думают по-особому, и живут иначе, чем мы. Вон я слыхала, Наполеон спал всего три часа, и сердце у него билось вдвое реже, чем у прочих людей. – Наполеон, как и Керенский, недосягаемы, мама. Но у нас в городе тоже есть удивительные люди – отважные, смелые, они все понимают и учат понимать нас. – Ты все думаешь про Евгению Грюн? Господи, если уж так она хороша, как ты говоришь, вот бы взял и женился на ней. Внучаток бы мне подарили. – Что ты, мама! Даже смешно такое подумать, чтобы Евгения Грюн могла поехать в село. – О-о, ты не знаешь нас, женщин. Если мы полюбим кого, так готовы за ним идти на край света, на каторгу. Ты, Боренька, очень хороший, только скромен не в меру, но порой она, эта скромность, паче гордости, а порой – что вериги на теле. Знай себе верную цену. Ты у меня и красив, и умен... Борис Лукич замахал руками. – Перестань, мам! Ты даже примерно не представляешь себе Грюн как человека, как женщину. Если бы ты видела, как она хороша! – Это, Боренька, еще не очень большой порок. Если муж с характером, и с красивой женой можно жить. Вот, если не дай бог, у жены ум, да поболее, чем у мужа, – тут, Боря, беда, тут собирай черепки. – Мамочка, Грюн очень и очень умна. Намного умнее меня. – Плохо, Боренька. Но ты говорил, что она честная, правдолюбка, прямая, а это, Боренька, я по-своему понимаю – не очень умна. По крайней мере, не наш, не женский ум у нее. Женщины все больше с изворотами, все больше из-за угла норовят. Ох, не люблю я умных женщин, а Грюн; по твоим словам, не такая. Сватайся, Боренька. – Мамочка, ты не знаешь самого главного. Евгения – женщина очень передовая, свободомыслящая. Понимаешь? – Свободную любовь проповедует? И пусть. Лишь бы сама не путалась, где не надо. Ты ее любишь? – Не тирань ты меня. – Встал. Хотел выйти из комнаты, но Клавдия Петровна его удержала. – Подожди, Боря, минутку. Посиди. Свободная любовь – это противное дело, хоть до кого приведись, хоть до женщины, хоть до мужчины. Но, Боренька, милый, ты же тоже не девственник, и в твои годы девку возьмешь лет шестнадцати – как бы хуже не получилось. И скажу тебе еще одно, есть разные матери. Они ревнуют к сыну всякую жену и портят жизнь самым хорошим людям. Есть матери, Боренька, – вздохнула Клавдия Петровна, протяжно и плечами передернула, будто зябко стало, – есть матери, для которых сыновье счастье превыше всего. Они ноги готовы целовать у женщины, если она только сыну счастье составит. Все им простит. Так вот, Боренька, свободная любовь – это просто собачья свадьба, только красивым именем названа, и никакая мать не пожелает сыну своему жену от свободной любви. И мужчина не пожелает себе такую жену. А я так счастья тебе хочу, если и впрямь ты любишь Грюн, так женись. Перечить не буду. А если она хоть чуть да счастливым тебя сделает – в ноженьки ей поклонюсь. Все прощу... Все... – Мама, какая ты у меня... – Ну вот, теперь целовать свою мать. А мать-то, Боренька, все такая, как и была, та самая, на которую ты сердишься и слушать никак не хочешь. – А Евгения Грюн, – уже про себя говорил Лукич, – чудо как хороша. Душой хороша. Но и лицо у нее очень красиво... Вспоминая Грюн, Лукич каждый раз испытывал давно позабытый ребяческий трепет. Вспомнился зал городского театра. Митинг... – Слово Евгении Грюн, – объявил председатель собрания и сразу же крики: «Браво Евгении, браво...» Гром аплодисментов оглушил Лукича. Она взошла на трибуну упругим шагом, стройная, с огромной копной огненно-рыжих волос. На Евгении белая блузка с черным шелковым галстуком, синяя юбка с широким корсажем. «Вот это женщина!» – восхитился Лукич. Он вышел из театра сразу же, как Евгения спустилась с трибуны. Прислонившись щекой к холодной стене, пытался успокоиться, внушая себе, что он, взрослый, опытный человек, не гимназист, не должен поддаваться первому впечатлению. Но все его существо было охвачено восхищением и еще чем-то, не поддающимся определению. И это, никогда раньше не испытанное им чувство, было таким мощным, неодолимым, что сразу заглушило жалкий голос рассудка. О чем она говорила, Лукич не мог вспомнить, но отчетливо слышал интонации глубокого голоса. Видел ее руки, красивые, с длинными пальцами. Пальцы были в непрестанном движении и как бы вплетали в цепь слова, которые она произносила. – Боренька, Боря, да очнись ты, мой дорогой. К тебе кто-то пришел. Сдвинув очки на лоб, Лукич увидел под окошком высокую девушку с черной косой – ту самую, что отогнала мальчишек от Васи. Сарафан ее, ичиги на ногах и коса присыпаны пылью. Лицо обгорелое, но приятное. Строгость какая-то в нем. – Мне бы Бориса Лукича повидать... – Я Борис Лукич. Что тебе, девушка? – Вы?! – Доброе лицо нового знакомого и приветливая улыбка ободрили Ксюшу. «Такой непременно поможет». – Подошла вплотную к окну. – С докукой к вам. Тут, на озере, мужики рыбу ловили, а поп их забрал... Грозится коня продать... – Слышал об этом. Они послали тебя ко мне? – Я сама. Узнала, что вы за правду стоите, вот и пришла... Борис Лукич самодовольно погладил ус – даже молодежь прослышала о нем и идет в Камышовку в поисках правды. Отложив газету, задумался на минуту. Ксюша приняла молчание за отказ и, приложив к груди сжатые кулаки, начала говорить, сама удивляясь, откуда берутся слова. – Поп Константин назвал их ворами. Какое же воровство? Озеро божье, а нынче народное. Нынче ж свобода. Слова Ксюши звучали упреком. – Когда скотина ревет в хлеву, просит есть, так готов свой последний кусок ей отдать, а тут – ребятишки есть просят. До меня доведись такое, я бы тоже пошла хоть рыбки им наловить. Вы должны им помочь. Непременно должны. Больше некому. Солнце садилось, и лиловая дымка повисла над Камышовкой, совсем как в то утро над озером. И так же, как там, слышались далекие голоса, будто рыбаки продолжали тянуть бредешок. – Какой же это закон, – возмущалась Ксюша, – ежели он защищает сильного? Лежачего в наших краях не бьют даже в драке, и со слабым дерутся одной рукой – а тут из-за мешка рыбы четыре семьи по миру пускают. «Ишь, заступница!» – любовался Лукич настойчивостью просительницы, влажным блеском ее больших черных глаз. Тут чья-то рука легла на Ксюшину голову. Скосив глаза, она увидела рядом седую женщину, сухонькую, в простом черном платье. – Ишь ты, какая пугливая. Я Борина мама, меня зовут Клавдией Петровной. И мне и Боре приятна твоя доброта и настойчивость. Ты, девушка, родня рыбакам? – Впервые видела, матушка. – И пришла просить за них? – голос у Клавдии Петровны ласковый, мягкий. – Хорошая ты, наверно. Сама-то откуда? Зовут как? – Ксюшей. Рогачевская я. Рыбакам надобно непременно помочь. Дети у них. Растолкуйте вы это хозяину. – Он, Ксюша, все понимает и см. А ты рогачевская? С отцом приехала, с братом? – Одна. – За столько верст? И зачем? Ты говоришь мне неправду? – Вот истинный бог, – Ксюша перекрестилась. Но в глазах Клавдии Петровны по-прежнему недоверие. А надо, чтоб старушка поверила, что привело ее в этот двор только возмущение несправедливостью Поверит старушка – повлияет на сына. И Ксюша решилась. Сжав жердь завалинки, она тихо сказала. – В карты меня проиграли... в ваши края. – Ты шутишь? – Лучше уж в петлю, чем так шутковать. Отчим меня проиграл. Без слезинки, только голос срывался, рассказала о том, как жила батрачкой у дяди Устина, как золото нашла ненароком. – Сначала дядя Устин грезил новый хомут купить. А там как пошло: новый дом, шубы, лошади. Тыщи в его руки летели... Сын его Ваня помыслил посвататься за меня, так дядя обоих вожжами. Бесприданница, мол. А прииск-то мой. Я нашла. Бумаги все на меня. Да што тут сказывать долго. Вскоре прииск у нас отняли и зачистили все до копейки. А Сысой Козулин стал с дядей в карты играть. Сысой на кон лошадей поставил, а дядя меня... – Господи, – Клавдия Петровна верила, так неправду не скажешь. Видела, как на смуглой щеке у Ксюши бился желвак. Погладила ее руку и тихо спросила: – Где ночевала прошлую ночь? – В степи... – А эту, милая, будешь ночевать у меня. Пойдем. Умойся. Поешь. Боренька, Боря, налей, пожалуйста, в умывальник воды. Он, Ксюша, сделает все, что только возможно.
2.
До чего хорош чай с молочком после целого дня пути под палящим солнцем, даже если он налит в мирскую посуду. Ксюша пила и просила у бога прощения за грех. А до чего вкусен хлеб после целого дня поста, пахнет – аж кружится голова и есть его жалко. До чего же сладка хрустящая корочка! Ксюша боялась ее проглотить, казалось, второй такой не бывать Посередине стола на тарелке лежали шаньги, в мисках – сметана, творог, а Ксюша жевала хлеб, подбирала упавшие крошки и все говорила о рыбаках. – Покос начинается, а мужиков посадили в амбар. Не накосят сена – чем скотину кормить. А скотины не будет – без молока сгинет сарынь. А ежели и хлеб не уберут, так христарадничать семьи пойдут. Воробьи и те под застрехой живут, а у этих горемык по поповскому произволу даже застрехи не будет. – Перестань, – оборвал Лукич. – Мама тебе сказала, завтра утром я съезжу к отцу Константину и улажу все с рыбаками. А потом займусь твоим делом. – Своим я сама займусь. Покуда сидела у Сысоя в кладовке, все обдумала. Перво-наперво надо мне силы набрать, а то от сиденья и руки и ноги ослабли. Второе дело – надо на харч заробить и на кофту, а то старая вся в ремки порвалась. А тогда, – глаза холодным огнем блеснули, а губы дернулись как от внезапной боли, – а тогда пойду в Рогачево, и сама решу сперва с дядей Устином, а посля... – глотнула воздух, – и с Сысоем. – Вот-вот, – Лукич отодвинул недопитый чай. – Вернешься в свое Рогачево, придешь с упреками к дяде Устину, а он как зарычит на тебя: молчать! Да еще и за кнут возьмется. – Он больше вожжами, – снова глотнула воздух. – Так я ведь не дура. Я одна не пойду... Я с народом к нему пойду... при народе его осрамлю. – С каким народом? Сама говоришь, что половина села в долгу у Устина, а остальные его боятся. Так кто же пойдет с тобой? И дело это не только твое, пойми это, Ксюша. Сысой человека купил. Как рабыню купил. Это я оставить никак не могу. Для блага нашего общества надо примерно наказать и Устина и сукина сына Сысоя. Я вступлюсь за тебя. Наша партия вступится за тебя. Сысоя с Устином суд осудит при народе и ты сможешь вернуться в свое Рогачево с гордо поднятой головой. Но ты обещай жить пока у нас и ничего без моего разрешения не предпринимать. Сквозь раскрытое настежь окно донесся звон бубенцов. Покоем повеял на Бориса Лукича перезвон, словно последние краски догоравшей зари и прохлада вечерней степи, запах полыни долетают сюда, мелодично звеня. И мычание идущего стада навевает покой. – Погано устроен мир, а все-таки жить хорошо, – вздохнув полной грудью, откинулся к спинке стула Борис Лукич. Вороные лошади усталой рысцой пронесли экипаж Ваницкого мимо окон. За клубами пыли Борис Лукич не разглядел пассажиров. Узнал экипаж Ваницкого и не заметил ни его самого, ни сидевшей рядом Евгений Грюн. А она сегодня нужна больше всех: с рыбаками решится все завтра, а вот делу Ксюши надо придать общественное значение, всесибирское. А может, и всероссийское. Совет Грюн был бы очень нужен. Но что ж поделать. Экипаж заехал в ворота конторы Ваницкого. За много недель Ксюша впервые сегодня ложилась, чисто вымывшись, не на голые доски топчана, не на сырую землю, и впервые в жизни – на мягкий матрац, на холщовую простыню и укрылась ласковым байковым одеялом. Мерещились крупные капли алой росы – вестники счастья.
3.
...Свобода! Казалось бы, ты едина. Все должны чувствовать тебя одинаково, понимать одинаково. – Свобода! Слава те, боже, – воспрянул духом маломощный крестьянин – землю получил. По морде бить не станут. Долой недоимки! Леса теперь общие. – Свобода пришла, – потирая руки, шептал Сила Силыч, – у меня семян брал? Брал! Рассчитаться нечем? А корова на што? Слава те, господи, за свободу – Свобода?! – говорили заводские рабочие. – Так давай восьмичасовой рабочий день! Справедливую оплату труда. Конец войне, зуботычинам мастеров и власти министров-капиталистов. – Свобода, милая Зиночка, – это прежде всего свобода наших подспудных желаний, – говорил прилизанный адвокат ошалевшей от неожиданных слов гимназистке. – Дайте свободу прекрасному, гордому зверю, отдайтесь прекрасному чувству свободной любви. Рвите узы мещанства. Я ваш верный союзник, милая Зиночка. «Свобода – это высшая справедливость, – думал Борис Лукич. – А уродов вроде попа Константина или Сысоя законы революции покарают» Мысли Аркадия Илларионовича Ваницкого были предельно реалистичны. – Жмите, не бойтесь. Над вами только бог и хозяин! Но бог далеко, – говорил он управляющему Камышовской заготовительной конторы. – прибыли сейчас должны возрасти минимум втрое. Тем, кто выскажет недовольство работой, тем, кто выразит недовольство ценами в моих конторах, скажите, что они совершенно свободны, и могут катиться куда им угодно. Ущербный месяц тихо колыхался на глади окружающих Камышовку озер, а окна в заготовительной конторе Ваницкого еще продолжали светиться. – Я повысил процент за займы, что берут у нас крестьяне окрестных деревень с девяти до двенадцати, – заканчивал доклад управляющий Камышовской конторой. – Мало. До пятнадцати можно. – Слушаюсь. Некоторые тыча свободой, пытаются продать зерно на базаре, а нам возвратить долг деньгами. Я не принимаю денег и требую оплаты натурой. – Правильно. В городе комитету безопасности безумно мешают Советы разных депутатов. У вас тут спокойно. – Да, от Советов пока бог избавил, но комитет содействия революции не делает ничего. – И не надо. Пусть ваш комитет мирно спит. И ваша задача всемерно помогать комитету именно в этом. Ваницкий задумался. В Камышовке пока что спокойно, а соседние села кипят. На приисках и заводах забастовки. Первые дни после свержения царя казалось, что Россия едина. «Нет, не едина она. И это еще вопрос, кто для меня опасней, – думал Ваницкий, – немецкий солдат или русский рабочий с винтовкой. Немецкий солдат Варшаву займет. Пусть Могилев. До Богомдарованного ему не добраться. А рабочий? Он на самом Богомдарованном живет. Правительство не может сладить с народом. Придется нам самим обеспечивать свою свободу. Для этого прежде всего нужны деньги...» – и, повернувшись к управляющему, сказал: – Процент по ссудам поднимите до двадцати и... спокойной вам ночи.
4.
Отец Константин сидел за массивным столом, покрытым чистой холщовой скатертью. На чугунной сковороде, пахучие, шипели два карася. В одной руке отец Константин держал расписную деревянную ложку: вилок он не любил, в другой – стакан с темно-красным вином. Увидя входившего Лукича, он просветлел и попытался приподняться. Но тяжел. Только ерзнул на стуле. – А-а, басурман! Еретик! Богомерзкий язычник! Раздели с отшельником акриды и влагу, какую даже монаси святого Афона приемлют. Лоб для начала перекрести, поклонись святым иконам, гордыню смири и у пастыря руку облобызай троекратно... – А вы их сегодня мыли? – У-у, сквернишь дом служителя божия смрадным дыханием безверного. Надо б тебя наказать, да люблю я тебя. Садись напротив и откушай акриду, в здешних местах карасем именуемую. Отроковица, принеси для гостя тарелку, стакан! – Не беспокойтесь, отец Константин. Я всего на минутку, по неотложному делу. – Ушам моим мерзко слышать о деле в такое утро. Перекуси не спеша, а за сим согрешим. Эх, Лукич, какое коленце на балалайке я подобрал на этой неделе. Сердце поет. Кущи райские видятся и ангелы с лютнями. Разговаривая, отец Константин продолжал аппетитно есть. Кости не выбирал, а откусывал карася, как пирог с кашей, и смачно, жевал. Когда косточка колола нёбо или язык, мохнатые брови отца Константина взлетали высоко на лоб. Он таращил глаза. Но тотчас щеки его, челюсти, губы начинали слаженно дергаться, брови медленно опускались, а косточка повисала в углу тонких губ. – Аз есьмь человек души весьма праведный, ведь жизнь, угодную богу. За ближних моих денно и нощно молюсь, сколько плоть моя позволяет, – философствовал, продолжая жевать, отец Константин, – а за нее, балалаечку, гореть придется в вечном огне. Бывает, молитву читаю в алтаре, «помолимся», возглашаю, а у самого в голосе греховодные переборы на ней, трехструнной. Востроглазая, рослая девка, крепко ступая по полу босыми ногами, поставила перед Борисом Лукичом тарелку, стакан, подала ему вилку, стрельнула глазами в отца Константина, покосилась на Лукича и, кокетливо хмыкнув, пошла к двери, качая пухлыми бедрами. Затуманенным взглядом проводил ее отец Константин и медленно повернулся к гостю. – Ох-хо-хо, греховодные мысли порождают крепкобедрые отроковицы. Постом и молитвой умерщвляю плоть свою, уберегаю себя от греха прелюбодеяния, а вот балалайка... – положил на тарелку Борису Лукичу целого карася. – Кушай, Лукич, а я этим временем поиграю, – потянулся и снял со стены балалайку с розовым бантом. – Подождите, отец Константин, третьего дня вы задержали на озере местных крестьян. – Задержал. – Отобрали у них лошадь, бредень и рыбу. – Тебе не понравились их караси? – А где сейчас сами крестьяне? – В амбаре. Да ну их, Лукич. Давай чокнемся и выпьем за премудрость господа нашего, разделившего человечество на сынов Иафета и сынов Хама, удел которых ловить карасей для сынов Иафета и сидеть в амбаре за нарушение заповедей. Борис Лукич хотел отодвинуть тарелку, но очень уж хорошо приготовлен карась: поджарен в сухариках, на сметане. И если на то пошло, то разве дело в куске карася? Успокоив себя, чокнулся с отцом Константином, – выпил стакан настоящего «Лякрима-Христи» – «Слезы Христовой» и приступил к карасю. – Так слушай, Лукич, коленце в окончании песни о матушке Волге. Уплетая карася, Борис Лукич прослушал коленце, запил его еще стаканом вина. Похвалил и то, и другое, попросил повторить. Отец Константин совершенно растрогался. Вытащил из кармана черного подрясника серый платок, промокнул им глаза и, подсев к Борису, обнял его за плечи. – Умница ты, Лукич, хотя и безбожник, – говорил дрожащим голосом. – Ты один понимаешь меня. Понимаешь мою балалаечку – наследницу ангельской лютни. Люблю я тебя. Тут-то Борис Лукич и вернулся к вопросу, ради которого приехал сегодня из Камышовки в село Луговое. – Отец Константин, у меня к вам огромная просьба... – Да что ты... у брата... не достойного омыть ноги твои. Приказывай рабу твоему. – Нижайшая просьба, отец Константин. Выпустите, пожалуйста, из амбара этих крестьян и отдайте им лошадь. – Лошадь? Самих... ради брата. – Захлопал в ладоши. – Отроковица! Батрачка вошла и встала у притолоки. – На ключи от амбара, – протянул связку ключей. Но по мере того как девка подходила к нему, кулак его сжимался, а рука опускалась. – Пошла прочь, – и вновь, проводив ее затуманенным взглядом, покачал головой. – Так и играет срамница ягодицами, так и играет. Постом свою плоть изнуряю, молитвой и всяческим воздержанием, днем побеждаю, а ночью бесы одолевают... Давай, брат Лукич, всю песню про Волгу исполним. – А с крестьянами? – Брат мой Лукич, все в этом доме твое, даже девку бери, но крестьян не проси. Покусись они на мое: на осла моего, на жену мою, как говорится в учении Моисеевом, все бы простил. Но они на богово покусились. – Бросьте, отец Константин, мы люди свои, знаем друг друга давно, и давайте не будем кривить душой. Богово богу, а карасей кто ел? – Я ел. Ты ешь. А если я крестьян отпущу, то больше ни я, ни ты карасей не отведаем и винца не попьем. Хамы славить должны господина и повторять ежечасно, что всякая власть есть от бога. – В том, что вы говорите, есть толика правды, отец Константин, революция подраспустила крестьян. Допустим, их надо несколько подтянуть, но не так же, не нарушая законов. Мы провозгласили свободу личности, равенство, братство, а вы им руки связали и – под замок. Не о божьем печетесь, отец Константин. – Я, дорогой мой Лукич, равенство не проповедовал, с хамами не братался. – Отец Константин начинал горячиться, и речь его становилась все более светской. – На вашу свободу паки и паки плюю. Любя и уважая тебя, я поддался на сладкие твои речи и провозглашаю с амвона молитвы за христолюбивое Временное правительство: князя Львова, министров Керенского, Переверзева, Терещенко, Некрасова, Мануйлова, Шингарева, Чернова, Церетели и князя Шаховского. Молюсь за них денно и нощно, а карасей должен сам защищать от хамов. – Дорогой отец Константин, ради нашей дружбы отпустите крестьян. Их незаконное задержание получило такой неожиданный резонанс в окрестных деревнях. И мне не хотелось бы напоминать, что я привожу вам из города и вино, и кильки, и шпроты... – Так, так, – соглашался отец Константин. – Ваши посланцы приходят в магазин потребительской кооперации, как в собственный погреб и забирают для вас товары не по розничным ценам, а по оптовым. Даже со скидкой порой. – Так, так, – кивал головой отец Константин. – Наконец, этот приход вы получили не без помощи нашего комитета, а сейчас вы бросаете тень на наше правительство. – Так, так, дорогой мой Лукич. Поелику в деревнях резонанс пошел, как ты утверждаешь, так всякую мою доброту хамы посчитают за слабость. В селе Буграх они пары засеяли, церковному причту принадлежащие. На степных хуторах затеяли торг за требы, глаголят: за панихиду много берем. А пусть они сами походят за вонючими мертвецами, тогда и торгуются. Порывисто схватив балалайку, отец Константин прижал ее к животу. Пальцы левой руки медленно задвигались по грифу, как бы нащупывая мелодию, а правая повисла над струнами для аккорда. Неожиданно она опустилась, и нежные звуки «Сентиментального вальса» Чайковского поплыли по комнате. – Ля-ля-ля – подпевал отец Константин и, поглядывая на гостя, ждал, что тот поддержит своим баритоном его надтреснутый тенорок. Но Борис Лукич молчал и даже, отодвинув недопитый стакан, негромко прихлопнул ладонью по столу. – Отец Константин! Вы играете «Сентиментальный вальс», а ваши духовные дети сейчас сидят в холодном амбаре... а им надо косить – в эту пору день кормит год... Они обречены, если не на голодную смерть, то на полную нищету. – Скажите еще, Лукич, что Волга впадает в Каспийское море. Ля-ля-ля, ля-ля-ля. Греховодники заточены мною в амбар, чтоб другим не повадно было совать нос в Христову кастрюлю. Ля-ля-ля-ля. – Но вы присвоили себе право арестовывать граждан свободной России! – Ля-ля... Поелику немощна стала рука светской власти, то приходится власти духовной охранять имение Христа своего. И вообще идите вы паки и паки к кошке под хвост с вашим Керенским и свободной Россией. – Вы пьяны, отец Константин. – Он яко пес вылакал мое вино, а я сделался пьяным. Изыди, – и, привстав, начал засучивать рукава. – Твой баритон благолепнее моего тенора, но кулак мой куда здоровее. Борис Лукич выбежал на крыльцо. – Ну, толоконный лоб, – шептал он, не в силах сдержать бушевавший гнев, – архиерею напишу... в Комитет безопасности напишу... В губернский комитет партии социалистов-революционеров... Евгении Грюн. Лошадь привычно понесла ходок в Камышовку. Доехав до развилки дорог, Борис Лукич покосился вправо, на тракт, что вел к станции железной дороги. Оттуда письма дойдут гораздо скорее. Только вот очень жаль отца Константина. Из-за глупости, из-за упрямства поплатится местом, а возможно, и саном. Он, конечно, давно уж раскаялся и по-дружески стоило б вернуться к нему. Борис Лукич придержал лошадь. Обида притихала, и он простил отца Константина как человек, но почувствовал, что как гражданин свободной России, как член партии социалистов-революционеров, ответственных за будущее страны, он не имеет права простить. И решительно свернул направо, на станцию железной дороги.
3.
Разнолапым жуком распласталось по степи село Камышовка. С востока огороды и банешки упираются в камыши Щучьего озера. Огромной заплатой лежит оно средь полей. С запада банешки и огороды упираются в камыши Карасевого озерка. Перешеек между озерами всего сажен двести. На нем площадь с церковью, дома камышовской знати, дом Бориса Лукича, с магазином потребительской кооперации, торгово-заготовительная контора от приисков господина Ваницкого и клоповник – пятистенка без окон. В одной половине клоповника отведено место для пойманных варнаков и провинившихся камышовцев, а в другой стоят печурка и лавки для занаряженных караульщиков. На этих лавках и секут розгами, если приходит нужда. Само село дугами изогнулось вдоль берегов двух озер, словно бы жук пытался обхватить их, да лапы оказались коротки, он и застыл в огорчении. В Камышовке Ксюша вставала чуть свет, доила коров, выгоняла их в стадо, носила воду, мыла полы, полола и поливала огород... Истосковалась по работе и делала ее с радостью. Голубая бездельная жизнь бывает только у сказочных королевичей и у тех, кто живет придурившись. Поставит Ксюша полено, осмотрит, прищурясь, со всех сторон: как годовые кольца идут, прикинет в уме, как расположены сучья, с какой стороны он лучше расколется, вскинет над головой тяжелый колун так высоко, что выгнется вся, напряжется и, выдохнув, с силой ударит. Любо, коль хрустнув, полено сразу развалится надвое. Но думы не расколоть. Серыми глыбами навалились думы. Об Устине, Сысое, о рыбаках, о будущей жизни. Только при мысли о Ване светлела Ксюша и прижимала колечко к груди. Истомилась, ожидая ответа из города. – Как приедет Лукич, так я к рыбакам прямо в ночь убегу. Батюшки, надо капусту полоть, – хватала коромысло, ушаты и бежала на огороды. Через день, через два во дворе появлялся Вася. Он приходил с огородов. Помнится, торопилась Ксюша с дровами к банешке меж грядок. Глянь, а шагах в четырех от нее лезет через прясло мужик в рваной, грязной одежде. Он испугался больше Ксюши и, подавшись назад, глухо спросил: – Ты откуда? Волосы пасмами свисали на лоб. Глаза черные, как у цыгана, а зубы, как кипень черемух. – Я-то из дому, а ты куда прешь? – невольно отступила на шаг и показалось, где-то видела мужика. – Дрова попилять. Пусти... Я завсегда хожу к Лукичу. – Это, Вася, конечно, – пояснила Клавдия Петровна, едва встревоженная Ксюша рассказала ей о неожиданном посетителе. – Накорми его. Там каша осталась. Только корми на дворе. Ксюша и сама понимала, что такого грязного мужика нельзя вести в избу. Собрала ему под навесом на плахах и встала в стороне, подперев подбородок ладонью. Вася сгорблен, в плечах не широк, но, видно, силен. И вновь показалось Ксюше, что она уже где-то встречалась с ним. Ел Вася жадно. Временами несмело косил на Ксюшу настороженно блестевшие глаза. Толстые губы его кривились в заискивающей улыбке, а тело напряжено, как у напуганной птицы, когда та на глазах у врага поедает случайно добытый корм. Неожиданно Вася рывком отодвинул миску с недоеденной кашей и хлеб. – Пузо набьешь – тяжело робить будет. Но когда Ксюша хотела убрать хлеб и кашу, прикрыл их ладонями. – Не трожь... посля работы доем. Вася и работал жадно, как ел, словно давясь. Дрова пилил – пила ходуном ходила, и пои каждом рывке он с каким-то особым удовольствием повторял: «А-асс... а-асс...» В хмурых глазах его появилось что-то доброе, человеческое. – А-асс, а-сс... Когда все бревна были перепилены, Вася сразу, не передохнув, схватился за колун. – Э-эх. Оно бы всю жисть так... – А кто мешает тебе по-хорошему жить? Вася бросил на Ксюшу взгляд чуть испуганный, чуть удивленный и сразу обмяк, посерел. Поплевав на ладони, вогнал тяжелый колун в свиловатый березовый кряж. И тут на его спине Ксюша увидела большую заплату. Вспомнился вечер, когда она подходила к дому Бориса Лукича и мальчишки травили мужика с заплатами на рубахе. Тогда она думала, что деревенские ребятишки, как обычно, травят какого-нибудь дурачка. Но Вася не дурачок. Пока думала Ксюша, пока собиралась спросить его, кто он такой, где живет, и торопливо укладывала дрова в поленницу, Вася неожиданно вогнал колун в полено, перекрестился широко, быстро доел кашу, хлеб сунул за пазуху и поклонился низко. – Спаси тебя бог за хлеб, добрая девушка, – и ушел на огород за банешку. Накинув на плечи коромысло, подцепив деревянные ведра-ушаты, Ксюша вышла на зеленую травянистую улицу, повернула к колодцу. Думы о Васе не оставляли ее. Кто он? Сильный, не глупый – а ребятишки травят его, как слабосильного дурачка. Работящий – а живет подаяниями. Такое бывает. Разве мало бродит нищих по деревням с золотыми руками и крепкой спиной, да выбились как-то из стежки, погорели или в свидетели угодили, а суд затаскал до того, что приходится христарадничать. Это бывает. Но ребятишки его травят пошто? Date: 2015-09-05; view: 317; Нарушение авторских прав |