Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава вторая 2 page. «это было – дни можно по пальцам счесть
«Это было – Дни можно по пальцам счесть. Значит, врала? С Сысоем любилась?» – Зубами скрипнул от боли. Показалось: догнал Ксюшу и везет ее обратно по селу, а девки и парни гогочут. – Невесту под венцом проворонил. – Видать, одноглазый-то слаще... – Объедки себе везет... Го-го-го... Серая муть поплыла перед глазами. – Как прикончу Сысоя, так за тебя примусь, шлюха. А ну, скидывай сарафан. Оголяйся. Подходи в чем мать родила! Соромишься? А с Сысоем не соромно было? Все снимай, все! Злорадство глушило боль. Ванюшка испытывал даже сладость, видя, как плачет Ксюша и дрожащими руками прикрывает свою наготу. У нее только крестик на шее и чоботы на ногах. И больно, до крика больно видеть обнаженную Ксюшу. – Вставай на колени! Молись! Где кольцо с бирюзой? «Ваня, прости...» – Молись! «Ванечка, ножки твои поцелую...» И видится: ползает нагая Ксюша у его ног. Все как на самом деле. Ощутил тут Ванюшка в себе мужицкую непреклонность и сладость будущей мести. Светало. Дорога проглядывалась сажен на сто. Впереди пегие лошаденки резво катили ходок. – Ксюха с Сысоем? Эге-е!.. Ванюшка забил пятками по животу лошади с силой, наотмашь хлестал прутом справа налево по крупу, по шее, по бокам. – Но-о... проклятущий, поддай!.. Близко ходок. Рывком стянул из-за спины дробовое ружье, клацнул затвором. – Стойте, подлые! В ходке взвизгнули бабы. – Да это никак Ванька Устинов из Рогачева? – Убивец!.. С ружьем! Бабьи все голоса. «Куда их нелегкая понесла чуть свет?» Промчался мимо. – Но-о... Жги-гори... Часто стучат копыта. Еще чаще стучит Ванюшкино сердце. В полумраке рассвета мелькают придорожные пихты, березки, осины. Струи упругого ветра бьют по лицу. – Над Ксюхой такое измыслю... В грязь ее... затопчу... У ручья, в тальниковых кустах, увидел полупритухший костер. На влажной земле хорошо видны следы колес и подков, отпечатки сапог, примята трава у кустов. «Тут они спали! Тут Ксюха целовала Сысоя, ласкалась к нему и разрешала Сысою такое...» – О-о! – закусил Ванюшка до крови кулак. Бежать бы отсюда, да глаза прикованы к мятой ветоши и жадно ищут новых улик. У ручья отпечаток женской руки. На мизинце вроде след от кольца. Саврасый часто водил боками, тянулся к воде. – К-куда, – закричал Ванюшка и рванул повод. – Гад ползучий, бежал бы быстрее, я бы их тут прихватил. – В приливе ярости пинал коня по ногам, в живот, бил кулаком по губам. – Ты виноват, подлюга. Вот теперь скачи, а не то... Ударив еще раз по морде саврасого, вскочил на его спину. Конь сразу сорвался в галоп. На спуске в овраг споткнулся. Ванюшку грива спасла, успел ухватиться. Копыта процокали по настилу моста. Краснотал стоял у самой дороги, темно-бордовый, будто покрытый кожицей спелой брусники. Ванюшка ударил коня хлыстом по морде. – Скачи в гору, гад. Саврасый закидывал голову и хрипел. Вдруг березы, дорога метнулись в сторону и само весеннее небо закувыркалось. Ванюшка попытался вскочить с земли, но припал на правую ногу. – Колено... Ох!.. Конь лежал в грязи, а из его открытого рта струйкой стекала кровавая пена. В голове у Ванюшки гул и неотвязная мысль: «Догнать...» Опираясь на ружье, как на костыль, запрыгал в гору. Каждый шаг – нестерпимая боль. Жалость к себе становилась сильней с каждым шагом. – Из-за подлых ногу расшиб... Коня загубил... Отец надерет кнутом спину... В деревне-то засмеют... Уж как догоню... На вершине Ванюшка остановился. Отсюда виден пологий спуск, пожалуй что, на версту. Там едут двое верхами, а за. ними катит ходок! – Они! – рванулся. Упал. Поднялся. Запрыгал на одной ноге. Кони бежали резвой рысцой, ходок катился легко, а Ванюшка выбивался из сил. – Не догнать! Упал вниз лицом на прошлогоднюю ветошь, рвал ее, как рвал бы горло Сысоя. В бессильной ярости грыз сырую весеннюю землю, плевался и истошно кричал: – Удрали, подлюги... – поднявшись на колени, схватил ружье и ударил стволом о землю. Увидев погнутый ствол, присмирел. Ружье-то отцовское. Ходок с беглецами катился все дальше. Вернулся домой на вторые сутки, в потемках. Матрена увидела сына и всплеснула руками: – Ванюша, родненький, наконец-то... Услыша шаги отца, Ванюшка хотел прошмыгнуть в огород, но Устин уже стоял на крыльце и в упор смотрел на сына. Молчал. Будто не видал уздечки-сиротки, ружья-кочерги. Гмыкнул в кулак. – Иди выпей бражки с устатку. Когда захмелевший Ванюшка свалился спать в сенях, завернувшись в тулуп, Матрена подсела к нему. – Ванюшенька, родненький, не гоняйся за Ксюхой. Не стоит она. Отец тебе в городе купецкую дочь подсмотрел – слаще сахара, щеки как пышечки... – Не надо мне никого. – Неужто посля Сысоя станешь объедками разговляться? Рванулся Ванюшка. – Ни в жисть. Мне теперь девки – што пень. В монастырь я пойду. – Што удумал-то? Господи! Утром похмелиться захочешь... не брагой, так вот трешка... положу под подушку. Хмелен был Ванюшка, а все ж подивился и ласке матери, и молчанию отца. – Жалеют, – шевельнулось теплое чувство к родителям, и острая жалость к себе. Жалость росла и гнала впереди себя слезы глубокой обиды. Утром Ванюшка вышел во двор. Яркое солнце слепило глаза. – Иди-ка сюда, – крикнул отец, – помогай вьюки гоношить. На дворе перекликались батраки. Они выносили из амбаров лопаты, кайлы, мотки железа, связки сапог – груз на прииски господина Ваницкого. Сюда его доставили на подводах, а дальше – тайга, и можно везти только вьючно. – Эй, вяжи, штоб вьюки были ровного веса, да не били лошадей по бокам, – прикрикнул Устин на рыжеватого батрака. И опять обернулся к Ванюшке: – Подь сюда, тебе говорю. Слова по-обычному властные, а голос не тот. Вроде л просит отец. Понял Ванюшка нутром: сегодня можно спорить с ним и отвернулся. – Голова болит што-то. – Разомнись и болеть перестанет. Сказано крепче. Дальше спорить опасно. Подтянув портки, Ванюшка спустился с крыльца. Вьючил на пару с Симеоном. Затягивая веревку, думал только о том, чтоб потуже завьючить. Потянул – и за спиной услышал шаги. Сысоевы! Только он один так подборами шаркает, будто пускается в пляс. Оглянулся – нет никого, но веревку отпустил, и Симеон плюхнулся в навозную жижу. – Ах ты, свинячье рыло! – Вскочил, и Ванюшкины зубы лязгнули от Симеоновой затрещины. Раньше Матрена не отрывала сыновей от работы, а тут позвала: – Ванюша, на-ка тебе... – протянула трешку. – Иди пока со двора, иди себе с богом.
4.
Несколько дней кочевал Ванюшка как бездомный цыган. То объявится в новосельском краю у шинкарок, то на прииске в обнимку с хмельными парнями, то с кулаками лезет на всякого. Ксюша перед глазами: то к нему вроде ластится, колечко ему показывает, то змеей обвивается вокруг одноглазого. Сердце на части рвется. Ванюшка пил, ругался, рубахи рвал на себе, но имени Ксюши ни разу не произнес. Успокоился через неделю в новосельском краю у солдатки. Эх и добра она. И телом добра, и душой. Кержачка. Своя. Да мирские дела побудили ее перебраться подальше от богомольной родни. Ванюшка не помнил, как попал к ней впервые, но дорогу запомнил крепко. – Ваня, ты не охальничай. Больно. – А мне не больно? В груди все спалило. – Ее и щипи. Ванюшка целовал солдатку. – Про Ксюху не поминай. Сама говоришь – все бабы сладкие ведьмы. – Сладки, да не все. – Ты-то шибко сладка. Женюсь на тебе. – Врешь, ведь, – хихикнула. Прижалась к Ванюшке. – Ходишь и – ладно. И за это спасибо богу. Поцелуй меня, Ванечка... Щекотал Ванюшка солдатку и верил, что с Ксюшей все кончено навсегда. Вчера отец послал в поле присмотреть за батраками, что пахали на гриве. Ехал рысью. Конь ладный. Приятная свежесть струилась с гор. И тут Ксюша вышла из берез, глянула на дорогу и скрылась опять. – А-а-а-а... Ксю-ю-юша, – заорал что есть мочи Ванюшка и пустил коня в мах. – А-а-а... погоди... Как в воду канула. И сейчас, целуя солдатку, услышал, как Ксюша вздохнула. Даже сказала что-то. Заторопился домой. День ждала Ванюшку солдатка. Ночь прождала. А на следующий вечер по деревне пошел слух: исчез Устинов Ванька и концов не найдут. По соседним селам искали, искали в реке. Кузьма Иваныч, уставщик рогачевской кержачьей общины, сказал Матрене: – Не пора ли, кума, отрока Ивана в поминальник за упокой записать? Обмерла Матрена и упала на колени перед иконами.
5.
Каждое утро стучал засов, скрипели ржавые петли, и дверь в чулан немного приоткрывалась. – Ксюша, ты тут? – раздавался надтреснутый, старческий голос Саввушки. Первые дни Ксюша не отвечала, а, затаившись, ждала, что Саввушка снимет цепь, приоткроет дверь, и тогда проще простого оттолкнуть его и вырваться на волю. Не получая ответа, Савва кряхтел, кашлял, сплевывал в угол, но цепи не снимал. И даже как-то сказал: – Ты грезишь, никак, я глупее тебя? И-и, голубушка, не жди, цепь с двери не сниму. Тогда Ксюша перестала таиться и отвечала сразу. – Тут я. – Умылась уже? Ну давай-ка сюда туесок. Ксюша просовывала в щель туесок с помоями, а Саввушка передавал ей хлеб, квас, мед, заглядывал в дверную щель и сокрушался: – Эка, как вонько там у тебя. Ой, вонько! Ксюша проходила в свой угол. Там, под небольшим слуховым оконцем, прорезанным в бревнах, теперь стоит топчан, покрытый кошмой вместо матраца и одеяла. На перевернутую кадку Ксюша ставила кринку с квасом, хлеб, мед – все, чем одаривал ее Савва, и, сев на топчан, начинала есть. Узкий пучок света освещал на полу толстые плахи. Все первые ночи заточения в чулане Ксюша пыталась приподнять какую-нибудь из них. Но крепко заделаны плахи в пазы, нужен топор или нож. Передав хлеб, Савва обходил чулан по двору и появлялся у слухового окна. Седой, сгорбленный. Ворот холщовой рубахи обычно расстегнут, видны маленький медный крестик на грязном гайтане, впалая грудь, острые ребра. Казалось, если Савва глубоко вздохнет, так ребра проткнут его дряблую кожу. Под слуховым, окном, среди густых зарослей дикой смородины, стоял старый лагун. Савва садился на него, и клепки лагуна скрипели на разные голоса. – Как спала нынче, Ксюшенька? – спрашивал Савва. Ксюша не отвечала первые дни. Покряхтев, старик уходил к своим пчелам. Но молчать бесконечно – с ума сойдешь, а он ведь годами один, и Саввушка стал разговаривать, будто ему отвечали. Сегодня ясное утро, и в слуховое окно видна синева далеких гор. Они властно зовут Ксюшу на простор, где яркое солнце, где пение птиц и журчанье холодных ручьев. Поэтому и тоска сегодня особо остра. Она не давала покоя с самой зари. Хотелось, чтобы рядом был человек, любой, лишь бы, слышать звук человеческой речи. Поэтому Ксюша сегодня ответила Савве: – Хорошо спала, дедушка. – Слава богу. Сны, поди, видела? Каждое утро задает Саввушка этот вопрос, а сегодня услышала – вздрогнула и ноги подобрала, как если б по полу бегали крысы. Каждую ночь сон начинается хорошо. Она в избе, или на лугу, или в тайге, на дороге. Сидит или чаще идет. Бывает, босая, потому что весна, потому что цветы кругом; бывает, по снегу на лыжах идет и всегда видит Ваню. Сегодня вот шла по двору – курам корм задавала, а под навесом Ванюша мазал дегтем хомут. – Иди сюда, Ксюша, – крикнул Ванюшка. Он каждую ночь зовет к себе Ксюшу. Бывает, плывет по реке на плоту и зовет. Бывает, коня запрягает или просто сидит на бревнах и кличет: «Иди-ка сюда». До чего хорошо это слышать. Ксюша весь день вспоминает потом его голос, слова. Они дают силу. А, засыпая, мечтает: «Скорей бы заснуть и Ваню увидеть». Сегодня Ванюшка был особенно ласковый. Глаза лучистые. Волосы мягкие. Губы красные-красные, как косачиные брови. – Ксюша, иди сюда. Запрягу сейчас Соловка, поедешь со мной? – Поеду! Сказала одно-единое слово, а сколько в него вложила! Поеду, мол, Ваня, куда глаза глядят, лишь бы с тобой на всю жизнь. И делай, что хочешь. Поехали. Лес дремучий-дремучий. Пихты вершинами переплелись, и на дороге темно, как после захода солнца. Ванюшка смеется. Обнял так, что дух захватило. – Дивно-то как, Ваня, целуй... скорей целуй... Ты же знаешь, она вот-вот придет. – Но ведь это же, Ксюша, во сне. – Горя мало. Наяву не пришлось полюбиться, так хоть во сне. И, может, во сне даже слаще. Во сне ты смелей, и я во сне ничего не боюсь. Разве такое расскажешь Савве? До вечера ходишь чумной по чулану. – Ваня, целуй!.. Торопись!.. Ворот разорвала, потому что воздуху мало. Откинулась. Ванюшка припал к груди, целует и слова, говорит такие, что кружится голова, кружится лес, кружится все... И поет... И тогда мелькнула надежда: сегодня она не придет. – Ваня, целуй... – раскинула руки. Пришла. Шершавое, мокрое мазнуло ее по щеке... по губам. Сунула руку за пазуху – там нож припасен – и не нашла. И вчера не могла найти. А росомаха уже обхватила Ксюшины плечи передними лапами и гнет ее как тростинку, как гнул и ломал Сысой. Смрадно дышит в лицо. Нет в тайге зверя шкодливее и пакостней росомахи. Только та, что в тайге, труслива и не очень сильна, а у этой лапы железные. Бельмо на глазу. – Ваня... Ваня... – кричит что есть мочи Ксюша. – Ва-аня... – А-а-а-а, – отвечает лес. Росомаха крутит Ксюшины руки, срывает с нее одежды... Разве таким сном поделишься с Саввой. Давно день наступил, а до сих пор всю колотит, до сих пор ощущаются на лице, на шее, груди уколы колючих усов росомахи. Все утро металась по чулану из угла в угол, как дикий зверь в клетке, и грезила наяву: открывается дверь... заходит Сысой... Она бросается на него и бьет его, бьет. Потом будь что будет... До хруста сжимала зубы и чудился крик Сысоя: «Больно... Пусти...» «А мне не больно было? Ты ж меня растоптал... В темном чулане сидеть, думаешь, сладко? Душу от боли рвет...» Нестерпимо хотелось, чтобы Сысой вот прямо сейчас открыл дверь и зашел в чулан. От жгучей ненависти в теле такая сила, что хоть десять Сысоев входи – не удержат. – Сон-то видела, Ксюшенька? – по-стариковски гнусавит дедушка Савва. – Иди отсюдова прочь, старый... – и зажала в испуге ладонями рот. С младенческих лет вбивалось в голову беспрекословное подчинение старшим. Где бы ни встретила знакомого, незнакомого, остановись, поклонись. Ругать станет, скажи: «Благодарствую за учение». Дядя Устин Симеона женить собирался и в город поехал пшеницы продать, да ночью на постоялом дворе у него хомутишко украли. Приехал домой и сразу же повинился. Слез дед с печи, взял в руки вожжи: «Ну-ка, Уська, становись на колени. Мало, видать, я тебя учил. А ну, подыми-ка рубаху...» Смирив себя, Ксюша ответила тихо: – Видела, дедушка, да позабыла. – Незадача какая. Я нонче видел сон шибко хороший. Проснулся – аж на душе светло. А на вот, запамятовал. Полночи лежал, вспоминал и, хоть лопни, ни тинь-тили-тынь. Каждую ночь Саввушка видит хорошие сны и каждое утро – «ни тинь-тили-тынь». – Незадача, – вздыхает Саввушка, – и начинает рассказывать: что солнце сегодня встало красное-красное – к ветру это; что с гор медовым запахом тянет – к дождю; а пчела очень на взятку люта – не иначе к затяжному ненастью. Тоскливо на пасеке одному, а тут живой человек, слушает, кажется, вроде беседует, И Ксюше становится легче. Посиди-ка неделю в темном чулане одна, так козлу будешь рада. Сообщив про погоду, Савва непременно рассказывает о себе, о временах, когда был черноусым и стройным. – Раньше ведь парни были не то, што теперь. Не ныли под окнами, а увидел, к примеру, девку, понравилась – леса иди вперепляс, реки разлейся озерами; а он своего добьется. Так Саввушка вчера говорил, а сегодня иначе: – Это нынче парень увидел девку – и сразу же к ней, бесстыжий. В наше-то время парень ходит да ходит под окнами. Высохнет весь, а имя ее боится промолвить. В нашем селе, к примеру, Анка была... Вдали видны горы. Там, наверно, сейчас цветут огоньки. Или уже отцвели? Нет, на горных лугах, возле снега еще цветут. И незабудки цветут. Арина рассказывала, будто не так давно жили на земле Вася и Маша. В ту пору многие звери, птицы и цветы не имели еще имен. Красивые, ладные были Вася и Маша – какие только в песнях бывают. У нее коса русая до колен, а губы алые, сочные – малина не так красна, а глаза – весеннее небо, такие же голубые и такие ж бездонные. Вася статен, силен... И будто пошли они раз по ягоды в лес. Далеко-далеко. Идут. Лес все гуще. Трава все выше. Большие темные птицы летают в вершинах огромных кедров. – Вася, вернемся, боюсь, – шепчет Маша. – Со мной-то? Да пусть хоть сам Змей Горыныч... – С тобой ничего не боюсь... – Го-го-го, – кричит Вася, а лес ему отвечает со всех сторон. И боязно Маше, и радостно. Вот он какой у нее бесстрашный и сильный, Вася. – Маша, родимая, хочешь, я тебе зверя убью? – Не надо. Пусть звери живут. Они живые красивей. – Хочешь, с неба тебе достану звезду и прицеплю на кокошник? Ты пойдешь, а звезда будет тропинку тебе освещать. – Звезды на небе ярче горят. – Но ты будешь еще красивей. – А с меня красоты моей хватит. Ты меня любишь и больше я ничего не хочу, – засмеялась тихо, как серебряный колокольчик. – Цветочек мне подари. – Это проще простого. Оглянулись. Вокруг стоят кедры темнее. Под ними трава разная, сучья, грибы и нигде нет цветочка. Маша смеется: – Звезду сулил, а цветочка не можешь достать. – Бежит вперед. Аукает: «Ау-у-у... ау-у... Я сама отыщу цветочек и буду его целовать, не тебя. И тут поляна вдруг показалась, светлая, чистая. Трава на ней невысокая, а посередине голубые цветы... – А-а, – радостно вскрикнула Маша и побежала к поляне. Но Вася догнал ее, поднял на руки. – Меня поцелуй, а цветов я охапки тебе принесу. Усадил под дерево Машу и побежал на середину поляны, к цветам, – Вася, Вася... вернись. Я не хочу цветов. Я боюсь одна... – Не бойся, я – рядом. – Мне скучно одной... – Слаще потом поцелуешь. Вася добежал до цветов и нагнулся. – Какой тебе нравится? – Вон тот – голубой. Как его зовут, Вася? – У него нет имени. Шагнул Вася, и нога до колена ушла в болото. Маша в страхе крикнула: – Вася-я... Пошто ты присел? – Это я на колени встал, чтобы разглядеть получше цветок. Дернулся – и вторая нога в болотной жиже увязла. Понял Вася – конец пришел, а крикнуть боится. Маша к нему побежит и тоже утонет. Пусть Маша живет. – Вася, родненький, там болото?.. – Сиди, сиди. Никакого болота нет. И сюда не ходи. Любовью нашей тебя заклинаю. Все глубже уходят ноги в болотную топь. Скрылись сапожки из красного сафьяна, скрылись шаровары из синего рытого бархата, голубая рубаха, расшитая красным и желтым шелками, колоколом легла на траву. – Сиди, сиди, Машенька, я цветочек тебе выбираю. Вон еще красивей... Помнишь уговор, сюда не ходить. – Помню, Вася. По плечи под землю ушел. Тут он сорвал голубой цветок, что рос возле его сердца, приложил к губам и кинул Маше. – Меня не за-бу-удь... – Не забуду, Ваня, – громко крикнула Ксюша. Савва забеспокоился. – Кого ты? В слуховом оконце видны далекие горы. Там незабудки. Там Ваня. Грудью припала Ксюша к стене. Кажется, нечем дышать. И вдруг неожиданно для себя с тоской и надеждой спросила: – Дедушка, сегодня суббота? Ты, наверное, баньку станешь топить? – Топлю, Ксюша, как же. Разве крестьянин может без баньки, да штоб не попариться на полочке, а посля квасу испить да опять на полок... – Эх, дедушка, а сколь времени я в баньке-то не была. – Сама виновата, девонька, помирись с Сысоем, и такую баньку истопим! Эх-хе-е, с росным ладаном! Есть у меня малость, на смерть держу... Но уж ежели ты с Сысоем смиришься, отдам половину на баньку, потому как вот у меня где твое супротивство сидит, – пригнув голову, постукал себя по шее. – И ходи за тобой, и карауль. А вздохи твои, думашь, душу мне не рвут? Думать, Савва такой Еропка, што только чертям похлебка? Н-нет, Бога-то еще помним... А покамест с Сысоем не помиришься, в баньку тебе никак нельзя. Водички вот тепленькой ужо принесу. Помойся. И веничек можжевеловый распарю, разотрись хорошенько горячим-то веником. Оно и ладно будет. – Дедушка! – крикнула Ксюша, – пусти на волю меня. В ноги тебе поклонюсь. Бога буду молить за тебя до самого смертного часа. – Сдурела! Сысой с меня шкуру спустит и заимку спалит. Приедет он, и решай с ним сама. Не дури. Полюбись с ним недельку, он и отпустит. – Помолчал. Усмехнулся одними губами. Губы бесцветные, тонкие, как из холстины. То ли жалеет он Ксюшу и улыбается ей, то ли смакует ее беду. Больше недели девки на пасеке не живут. Приедаются девки Сысою, как парена репа. Сам выгоняет. И тебя бы выгнал давно, если бы ты не кобенилась. Да ждать-то недолго осталось, скоро опять приедет. Хо-хо, хе-хе... – То ли кряхтит, то ли смеется Саввушка. – Дедушка Савва, теперь свобода. Революция получилась. Слыхал? – Слыхал, будто Николашку Романова, значит, по шапке, а вместо него другого посадили. А свободу не видал, врать не стану. В волости писарь как взятки брал, так и берет, да стражника окрестили милиционером – вот и вся свобода. – Есть свобода, дедушка, есть. Нельзя человека держать взаперти, как вы меня держите. – Знамо нельзя. Прознают – может попасть, да только прознает-то кто? Может, и попадет не так уж штоб шибко. Вон за хребтом монастырь есть. Небольшенький. Монахи там девку украли, днем в подполье держали, а на ночь, конешным делом, выпускали ее из подполья. Без мала всю зиму и лето жила, покуда не дознался игумен. Девке дал сто рублев, штоб молчала, вот счастье-то привалило, о таком приданом она поди и не грезила, а монахов батогом по спине погладил да велел сорок ден по сорок поклонов класть у иконы Богоматери всех скорбящих. Так-то вот. А Сысой еще сказывал: де тебя он с отцовского согласия взял. – Не с согласия, а в карты отчима обыграл. – Одно к одному, в карты, али еще как-нибудь. Значит, не супротив родительской воли. – А моя воля, дедушка, разве она ничего не значит? – Отцовская воля сильнее. – Дедушка, а в бога ты веришь? – Как бы тебе обсказать: не видел его, а с другой стороны, многие верят. Стало, и мне надо верить. – Так ведь грех, дедушка Савва, над человеком глумиться. – Да какой же тут грех – с девкой баловаться? А окромя всего отец дал согласие... Сысой, стало быть, без греха, а я и подавно совсем ни при чем. – Да как же ты ни при чем, если под замком меня держишь? – Приказано и держу. Вот Ивану Крестителю, скажем, по приказу Ирода голову отрубили. Ирод, конешным делом, прямехонько в ад полетит, а кто отрубил – тому ничего, потому по приказу. И я по приказу. – А если Сысой прикажет меня зарезать? – Кстись ты, глупая, кстись, говорю. Растревожилась Саввушкина душа, крестится он и ворчит недовольно: – Да нешто я душегуб? Нешто я зла те желаю? Забочусь о ней, кормлю и пою, помои выношу, и хоть бы спасибо сказала. Не стало благодарности в людях. – Ворча, Саввушка пытался себя успокоить: в глубине души чувствует он, что неладная жизнь на пасеке, а с Ксюшей и вовсе до беды недалеко. Заглянул в окошко чулана. – Темно у тебя, как в могиле, и могильным оттуда наносит. Сгниешь там заживо. Побожись не убежать никуда, я тебя на крылечко выпущу. Цветочки там разные. Солнышко... Побожись... – Цветочки... Солнышко... Ветер с гор дует... Кедры шумят, – словно во сне повторяет Ксюша. Нет сил сидеть взаперти. – Божусь, дедушка, не уйду я с крыльца. Как прикажешь вернуться обратно в чулан, так и вернусь. – Давно бы так, по-хорошему, как все люди. – Савва обходит чулан. Вот он подходит к двери, гремит замком, цепью. Скорей бы раскрылась дверь! Нечем стало дышать! Так было на рогачевском пруду, когда, упав с мостков в воду, Ксюша запуталась в рыбацкой сети, рвалась к воздуху, к свету, а сеть не пускала. Так же вот разрывало грудь. А Савва все громыхает цепью. Ксюша дергает в исступлении дверь, кажется ей, задохнется сейчас, упадет у двери и тут сознает, что выйдя на солнце, на волю, не сможет заставить себя вернуться обратно в чулан. Сбежит непременно. Обманет! – Дедушка! – кричит что есть мочи Ксюша. – Не открывай! Все одно убегу. – Боясь, что Саввушка не услышит ее и откроет, уперлась спиной в дверь. – Эка, какая ты несуразная, – продолжает греметь засовом старик. Но теперь он уже запирает дверь. – Несуразная, говорю. Ты, как ягодка, соком полна. Руки, ноженьки по работе, поди, соскучились... «Соскучились, еще как, – безотчетно соглашается Ксюша. – Мне бы сейчас литовку, от света до света косила б не разгибаясь. Или дрова бы пилить...» Истосковалось по работе все тело. Каждая косточка ноет. Родное село Рогачево, тайга, услышался звон пилы, запах свежего снега почудился... Ваня на лыжах идет... Руки плетями повисли. «Несчастная я, горемычная... – и сразу же с силой вскинула голову. – Отец говорил: человек не собака, его не жалеют, ему помогают, а жалеть самой себя – последнее дело. После этого остается лишь на коленях ползать». – Подбежала к перевернутой кадке, служившей вместо стола, схватила хлеб, мед, туес с квасом – все, что принес нынче дедушка Савва, и швырнула в оконце. – Больше мне не носи. Ни кусочка вашего хлеба не съем, ни глоточка вашей воды не выпью. Саввушка в щелку, как закряхтел, рассмеялся: – Голод царей смирят. – Рассмеялся и приумолк. «Царей-то смирят, а эту девку может и не смирить. Вдруг и впрямь перестанет есть». Торопливо, спотыкаясь на ровной тропе, обежал пятистенку и встал под оконцем. – Ксюшенька, девонька, приедет вскоре Сысой, над ним и мудруй, а меня пожалей. Со света сживет он меня, ежели ты вдруг с тела спадешь, ядреность свою потеряешь, – и приумолк, зашептал про себя: – Господи, да так она вовсе может жизни решиться. Кто же тогда перед богом ответчиком станет? – Бога побойся... – А бог твой видит этот чулан? Видит замок на двери? Где же он, твой бог? Отпусти, говорю. – Так хотел же тебя отпустить, сама дверь прихлопнула. Побожись... – Оставлю тебя в живых. – Свят, свят... Ушел растревоженный Саввушка. Ксюша метнулась к двери: может, старик забыл ее запереть? Лязгнул закрытый затвор, цепь на двери ответила приглушенным звоном. Тихо прошла к слуховому оконцу и прильнула к нему. Синее небо! Далекие горы! Могучие кедры! И все это залито солнцем! Нет больше сил сидеть в темном чулане. В груди что-то криком рвется наружу. Билась, как бьется попавший в плен зверь. – Савва! Дедушка Савва! Выпусти, говорю. Креста на вас нет, проклятущих. Господи, разрази ты громом эту заимку. Дедушка Савва! Дедушка! Слышь, открой! А-а-а-а... Ухватилась за край бревна, пыталась его раскачать, отломить у оконца хотя бы кусочек. Крепки стены кондового леса, но расщеляло их время, а отчаяние прибавило сил, и под рукой Ксюши чуть шевельнулась отставшая дрань. Еще покачала – шевелится! «Нет никого!» Рванула и оторвала дранину. Оконце стало пошире. Привстав на топчан, сунула в него голову. Оцарапала уши, но голова, пожалуй, пролезет. А стоит просунуть голову, так можно протиснуться и самой, – это знает каждый. Ксюша зажала рот, чтоб радостный крик не выдал ее. Время тянулось небывало медленно. Солнце, казалось, застыло на месте. Полосатый бурундук заскочил на оконце, встал столбиком и начал чистить усы.
6.
Арина проснулась среди ночи от смутного беспокойства. С чего-то пахло цветущей черемухой и запах ее пробуждал тревогу в душе. Вроде б надо идти куда-то. А куда? К кому? Кто-то ходил у крыльца и щепа под ногой с натугой ломалась. – Господи! Вроде, мужик? Приподняв от подушки голову, приложила ладошку к уху. – Неужто Семша скребется? Ни за што не открою, ни в жисть. Хватит мне грех-то на душу брать. Ишь, бесстыжий, никак подходит к крыльцу? Откинув лоскутное одеяло, Арина встала. Темно в избе. Так же темно на душе. Было время, вот так, до полуночи, а то до утра поджидала она Симеона. В ликующем трепете замирала душа от звука шагов на крыльце. – Заскребись, варнак, все одно не открою, – и заскулила тихо, самой еле слышно: – Разнесчастная я сиротинушка-а... – Эй, Арина, открой. – Он! Закрючу покрепче. – Стучало в висках и, казалось, пол под ногами качается. Перебирая ладонями по печи, подошла к двери. Эх вы, руки-предатели, против воли Арины откинули крючок. Распахнулась дверь и закричала Арина: – Кто это? Господи! Кто-то тяжело шагнул через порог и прикрыл за собой дверь. Арина отступила к кровати. Надо бы к печке, там рогачи, кочерга, там горшки, чугунки – есть чем отбиться. – Я это... Ваньша... – голос хриплый, но все же признала его. Лютая злость сменила недавний страх. – Ты пошто, окаянный, шаришься по ночам? Пропадал целый месяц. По тебе тут без мала панихиду служили. Кого тебе надо? Date: 2015-09-05; view: 329; Нарушение авторских прав |