Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
События нашего городка 20 page. — Эй, привет, вы друг друга нашли, очень хорошо
— Эй, привет, вы друг друга нашли, очень хорошо. — Он мне рассказал много нового о связях между Пёрселлом и Геем[100],— сказал Гектор Тому. — Как твой маскарад, Гектор? — Ужасно. У нас проблемы с хором животных. И еще нам нужен контртенор. Нога Эммы, пинающая Тома, столкнулась с ногой Тома, пинающей Эмму. — О, — воскликнул Том, — да ведь их больше не осталось! И вообще, кому может нравиться этот ужасный звук? Помните, что Шейлок говорил про волынку?[101] — Я сам не очень люблю этот жуткий фальцет, — сказал Гектор, — но музыка его требует. Джонатан Трис говорит, мы можем обойтись тенором. — Вы замерзли, — сказал Эмма. — Оденьтесь или идите обратно в одну из этих дырок. — Ну ладно… Том, ты не видел Антею? Нет? Ну ладно, я еще побуду. До свидания. Ирландский вопрос решим как-нибудь в другой раз. Посиневший от холода, он затрусил прочь. — Черта с два! — Вон моя мать идет, — сказал Том. Подошла жизнерадостная Алекс, тоже одетая. — Алекс, это мой друг, Эммануэль Скарлет-Тейлор. Эмма, это моя мать. — Очень приятно познакомиться, — сказала Алекс. — Я слышала про вас замечательные вещи. Надеюсь, вы придете ко мне в гости, пусть Том вас приведет. О, привет, Габриель. Это Габриель, моя невестка. Что случилось? Красное обветренное лицо Габриель было обрамлено плотно замотанным хлопковым шарфом. Она, расстроенная, под каким-то предлогом сбежала искать своего индуса. Она подумала, что, может быть, рано отчаялась. Может быть, он не ушел из Института. Пошел плавать. Ей пришел в голову библейский стих (любимый стих Ящерки Билля): «Так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне»[102]. Бородатый индус даже был немножко похож на Христа. Ее испытали и нашли очень легкой[103]. — Да, мы знакомы с мистером Тейлором, здравствуйте. Я ищу индуса с бородой, вы такого не видели? Они не видели. — Ладно, я побегу… извините… ну, до свидания… Габриель помчалась дальше, поскальзываясь высокими каблуками на тонком бледно-сером слое снега, к которому до сих пор прибавлялись нерешительно дрейфующие снежинки, похожие на бумажные. Габриель принялась заглядывать в пароварки. — Моя невестка — очень своеобразный человек, — сказала Алекс. — Мы ее очень любим. Ну что ж, auf widersehen [104]. И, одетая в черные сапоги и шубу, пошла прочь. — Сделай одолжение, объясни своим родным, что моя фамилия — Скарлет-Тейлор. — Как тебе моя маман? — Неплохо выглядит. Что за замечательные вещи ты ей обо мне рассказывал? — Ничего я не рассказывал. Кажется, ты ей понравился. — Она не хочет, чтобы ты женился, — сказал Эмма, чей быстрый подозрительный ум схватил эту мысль на лету. — Кажется, всех страшно занимает моя женитьба. — Ку-и, ку-и! — Это моя мать зовет Руби. — Служанку то есть? Смотри, вон опять та девушка. Хэтти и Перл, красноносые и измученные погодой, шли к выходу. Температура, только что упавшая еще на градус, действовала на их внешний вид противоположным образом: Перл выглядела лет на сорок, а Хэтти на четырнадцать. — Ку-и, ку-и! Явилась Руби с сумкой Алекс. — Руби, привет, — сказал Том. — Что это за девушки, вон, только что прошли мимо? — Это малютка мисс Хэрриет Мейнелл и ее горничная. Мне надо бежать. Эмма расхохотался. — О господи! Он сунул руку в карман и нащупал письмо матери. Вытащил его и погрузил лицо в его аромат, продолжая смеяться.
Джордж Маккефри вошел в Эннистонские палаты через маленький восьмиугольный Баптистерий: большие блестящие бронзовые двери преграждали спуск к источнику. Здесь также пролегал кратчайший путь из Променада в Палаты. У ротонды, или Баптистерия, как его чаще называли, было две двери, по одной с каждой стороны, обычно запертые. Иногда из-за каких нибудь работ одну или другую оставляли открытой. Джордж в тот день (во второй половине дня, о котором шла речь выше) обнаружил, что открыты обе двери, так что можно пройти в Палаты не через вестибюль парадного входа, где сидит за конторкой портье. Джордж замешкался в Баптистерии, осматривая большие, усаженные заклепками серебристо-золотые двери, из-за которых всегда просачивался пар. (Его рассеивал установленный на потолке вентилятор.) Джордж потрогал двери. Они были горячие. Он повернул большую латунную ручку и потянул. Двери были заперты. Он бесшумно пошел дальше, в Палаты, и через дверь с надписью «Посторонним вход воспрещен» попал в главный коридор первого этажа. В коридоре было тихо, или Джорджу так показалось, пока он стоял, прислушиваясь к стуку сердца. На самом деле здесь фоном звучал бой барабанов — звук горячей воды, вечно извергающейся в ванны-лодки в ванных комнатах всех номеров. Однако при закрытых дверях номеров звук превращался в низкую вибрацию, которую слух скоро переставал различать. Джордж постоял немного, ощущая эту вибрацию, которая, казалось ему, звучала в такт его собственному сердцу и вибрации всего его напряженного существа. Он прошел немного вперед, бесшумно приминая ногами толстый ворс ковра. Дойдя до двери сорок четвертого номера, он остановился и прислушался. Изнутри доносился только шум воды. Джордж тихо постучал. Ответа не было. Может, его стука не услышали? Постучать погромче? Войти? Он очень осторожно повернул ручку и слегка толкнул дверь. Ничего не случилось, только шум воды стал громче и запах серы сильнее. Джордж приоткрыл дверь чуть пошире и заглянул в комнату. Здесь было светлее, чем в полутемном коридоре, — сюда проникали непрямые лучи солнца, в первый миг, по контрасту, почти ослепительные, несмотря на полузадернутые занавески. Джордж сначала увидел стол, заваленный книгами и бумагами, потом кровать, а на ней — огромное тело философа. Тот спал. Джордж выдохнул и, оглянувшись на пустой коридор, быстро скользнул в комнату. В ней было довольно шумно, поскольку Розанов оставил открытой дверь ванной. Джордж закрыл внешнюю дверь. Его не слишком удивило ни то, что Розанов оказался у себя, ни то, что он спит. Джон Роберт жил по жесткому расписанию, которое включало в себя работу с раннего утра и допоздна, а также примерно час глубокого сна во второй половине дня. (Розанов утверждал, что этот сон позволяет ему умещать два дня в один.) Сейчас он лежал на спине и храпел. Джордж постоял, прижав руку к сердцу и уставясь на философа. Потом тихо двинулся вперед. Даже двадцатилетний повеса, к примеру Том Маккефри, приближаясь к полуобнаженному, беспечно расслабленному спящему телу обожаемой им юной девушки (возможно, в образе пастушки), не испытал бы такого возбуждения, какое охватило Джорджа, когда он застал философа спящим. Джон Роберт спал одетым, только расстегнул ворот рубашки и пояс брюк. Он не забрался в постель, но лег поверх одеяла, сбив скомканное белое покрывало вниз примерно на уровень колен. Одна нога без ботинка, в толстом синем шерстяном носке, торчала наружу. Одна рука лежала на груди, другая свесилась через край кровати ладонью вверх, в сторону Джорджа, словно в дружеском жесте. Джордж рассмотрел открытую ладонь. Затем взглянул на лицо спящего. Вид у Джона Роберта был совсем не мирный. Открытые влажные губы, из которых выходил слегка пузырящийся храп, все так же настойчиво выпячивались в привычной царственной moue [105]. Закрытые глаза в ложбинах с темными пятнами словно хмурились. Скулы по-прежнему торчали на дряблом лице, и рытвины по обе стороны большого крючковатого носа походили на яростно пропаханные борозды. На лбу, над которым курчавились седые волосы, еще не начавшие отступать назад, плоть вздымалась розовыми валиками между глубокими морщинами. Грязно-серая щетина покрывала подбородок и толстую, складчатую динозавровую шею. Только подбородок казался слабее, не таким грозно-решительным. Джордж испытал небольшое потрясение, когда понял почему. Джон Роберт вынул вставные челюсти, и они, блестя, выглядывали сейчас из неглубокой белой чашки на тумбочке у кровати. Джордж глазел, ощущая собственное дыхание и чувствуя, как с силой вздымается грудь. Потом попятился, отошел и стал осматривать комнату, часто оглядываясь на кровать. В окна нижнего этажа (которые с этой стороны здания выходили на закрытый для посторонних газон и деревья ботанического сада) в результате долгих споров были вставлены матовые стекла. Джордж не боялся, что кто-нибудь, кроме грозного спящего жильца, застанет его за исследованием номера. Он пошел закрыть двойные двери ванной комнаты, чтобы приглушить неумолчный шум, но побоялся резким изменением вибраций разбудить своего учителя. Джордж бочком пробрался в ванную и стал любоваться экзотическим интерьером, знакомым ему, — в дни своей беспечной молодости он часто позволял себе насладиться водами в этой чрезвычайно напряженной интимной обстановке. Краны быстро, агрессивно, яростно извергали толстые шумные струи, и вода глубиной около фута постоянно бурлила и пенилась на дне изогнутой ванны с тупыми концами, неустанно выбрасывая клубы пара. Кафель блестел, по нему бежали влажные дорожки, и вся комната была наполнена легчайшим теплым туманом, который, казалось, образовал пленку на глазах Джорджа, зачарованно глядевшего на эту горячую ярость. Он вернулся к изножью кровати мудреца, и сердце взыграло, изворачиваясь и изгибаясь, как рыба на крючке. Теперь он видел не знакомое лицо, но еще более знакомую хмурую целеустремленную гримасу, властную проницательность, словно витающую на страже над лицом, даже спящим; и Джордж ощутил в темных закоулках своей души раскаяние, сожаление, обиду, боль потери, гнев и страшную тоску — смесь любви и ненависти, быть может, самое болезненное и унизительное чувство в мире. Он наконец отвернулся от кровати и взглянул на стол. По-видимому, здесь Джон Роберт работал. Тут были книги: Джордж заметил Платона, Канта, Хайдеггера; умы, в пространствах которых Джон Роберт провел (возможно — зря) всю свою жизнь. Тут были также «Трактат» Юма[106]и «Мир как воля и представление» Шопенгауэра. И еще лежали многочисленные толстые тетради, одна из них была открыта на странице, покрытой розановским густым почерком, который выглядел так, словно человек писал, глядя в зеркало. Это его великая книга, подумал Джордж, она вся тут! Он всмотрелся в страницу, привычно разбирая каракули Джона Роберта.
Если в определенный момент становится невозможно, по причинам описанного выше рода, поддерживать концепцию личной принадлежности внутренних представлений, становится проблематичным по-прежнему приписывать им что-либо, что можно считать ценностью. Некоторые доказывают, что понятие возможности помещения каждого восприятия (даже) на моральную шкалу неотделимо от самой этой концепции. Но в каком смысле можно приписывать им ценность в отсутствие личности? Тут я должен сослаться на свое обсуждение редукции Гуссерля и своеобразного смысла, в котором его метод отрицает трансцендентность.
Джордж услышал за спиной слабый звук и резко обернулся в испуге, но тревога была ложной. Джон Роберт слегка повернулся на бок и захрапел потише. Джордж постоял секунду, пока все его чувства крутились в диком калейдоскопе, не в силах сфокусироваться на комнате после столь интенсивного разглядывания белой страницы. Затем он быстро на цыпочках прошел к двери и, не оглядываясь, вышел обратно в коридор, где его опять ослепила полутьма после неяркого солнечного света спальни. Он захлопал глазами и огляделся. В коридоре никого не было. Нет, кто-то был, женщина, она стояла у стены поодаль, возле двери с надписью «Посторонним вход воспрещен», через которую Джордж прошел. Это была Диана.
С момента, когда Диана бросилась прочь, как выдра, от присутствия Тома в воде и его столь запретного прикосновения, она была близка к безумию. Ей было уже невмоготу терпеливо сидеть дома, иногда ненадолго выходить в город и возвращаться домой, как часовой на пост, в ожидании Джорджа. Она не могла не пойти его искать, даже если он будет смертельно недоволен, когда она его найдет. Желание его увидеть, быть с ним ощущалось темной тошнотной болью, постепенно принявшей обличье рока. В этой огромной боли была лишь искорка радости, каковая, по-видимому, представляла собой надежду. Джордж несчастен, он изгой, он одинок. Она одна любит его по-настоящему и может спасти его от самого себя. Диана, конечно, слыхала в Институте (миссис Белтон постаралась) сплетни о том, что Джордж убил Стеллу и спрятал труп. Одни говорили, что на заднем дворе, другие — что в канале, а третьи — что в глубоком подбрюшье самого Института, где в старых штольнях, спускающихся к источнику, было множество заброшенных комнат и старых шахт, из которых иные остались еще от римлян. Люди, которые охотно передавали этот слух, верили ему едва наполовину, а Диана не верила ему совсем. Но она в ужасе отвергла дурацкую, бездумную шутку Тома из-за глубоко спрятанного греховного желания, чтобы это оказалось в каком-то смысле правдой, чтобы Стелла как-нибудь умерла, даже если Джорджа за это посадят пожизненно. Ведь тогда они поменяются ролями: он будет сидеть в тюрьме, ожидая визитов, а она — бродить где-то, загадочная и свободная. Из этого ядовитого семени и выросла страшная боль, погнавшая Диану на поиски Джорджа. Диана была в таком отчаянии, что сначала направилась в Друидсдейл. Однако не прошла дальше римского моста. А что, если Стелла у Джорджа дома; что, если она там была все это время, не закопанная наспех в саду, но живая, соучастница некоего заговора, смеется вместе с Джорджем над фантазиями горожан? Бессмыслица, но тем не менее Диане это пришло в голову. С Джорджа все станется. Диана повернула назад и по главной улице Бэркстауна дошла до дома 16 по Заячьему переулку, где, как она знала, жил Розанов, потому что ей надо было пойти хоть куда-нибудь. Она походила взад-вперед по другой стороне улицы, наблюдая за дверью и пытаясь убедить себя, что оттуда в любой момент появится Джордж. Ей приходилось цепляться то за одну надежду, то за другую, и каждый раз обманчивый гаснущий отблеск сменялся неутоленной болью. Когда ей стало так же ясно, что Джорджа здесь нет, как раньше было ясно, что он может здесь оказаться, она побежала в Институт; и когда добежала, задыхаясь и стеная от усталости, встала на пост в Променаде, рядом с длинным окном, и принялась ходить туда-сюда, неусыпно, как часовой, не заботясь, что ее видят и на нее глазеют. В конце концов она взяла себе чай и в горестном забытьи села за столик. Она очнулась, совершенно ясно увидев фигуру Джорджа, который прошел совсем близко (не заметив ее) и скрылся в двери Баптистерия. В послеобеденном затишье никто не заметил Джорджа, бесшумно, как лис, скользнувшего в полуоткрытую дверь, и никто не видел Диану, которая такими же осторожными бесшумными шажками последовала за ним. Она миновала жаркие бронзовые двери источника и вышла в длинный, застланный ковром коридор, который вибрировал от водяных звуков и пах водой. Диана как раз успела заметить, что Джордж исчез в одном из номеров. Она подкралась чуть ближе, но подслушивать не осмелилась. Она никогда не бывала в Эннистонских палатах и была потрясена их тайной вкупе со страхом, что Джордж ее обнаружит, и невозможностью уйти, не повидавшись с ним, раз уж она его нашла. Она отступила к двери, через которую вошла, и стояла в болезненной нерешительности. Она вглядывалась и вглядывалась, до боли и ярких пятен в глазах, и уже готова была поверить, что Джордж ушел незаметно для нее. Внезапно Джордж возник из комнаты, постоял мгновение, потом побежал к ней. Ужаснувшись этим бегом, Диана от беспомощности и страха издала слабый птичий крик. Джордж приближался, как огромный, ужасный, смертельно опасный зверь, не лев даже, а гигантская горилла, огромная обезьяна с длиннейшими руками. Приближаясь, он поднял руку, словно хотел одним ударом отбросить Диану с дороги. Диана упала на колени и закрыла глаза. — Детка, детка, встань, не пугайся. Он вмиг поднял ее и прижал, рыдающую, к себе. — Хватит, не шуми, давай посмотрим, эта дверь все еще открыта, да, вот и хорошо, а теперь иди, иди домой… — Сейчас… прости меня… сейчас иду. — Слушай, ты иди первая… я выйду потом… увидимся через полчаса… да иди же, кончай реветь, глупая! Диана, рыдая — теперь уже от радости, — направилась домой.
Снова одетая, Диана лежала на диване в элегантной (хоть и не совсем удобной) позе, которая нравилась Джорджу. Диана оделась в черное шелковое платье и сверкающее металлическое ожерелье с клыками, которое Джордж прозвал «рабским ошейником». Джордж в светло-серых брюках в клеточку и бледно-голубой, в очень тонкую темно-синюю полоску, рубашке, до сих пор расстегнутой и не заправленной, расхаживал по комнате, пинками расчищая путь от валяющихся на полу вещей. В небольшом помещении он ходил быстро, как человек ходил бы в просторном помещении или дикий сильный зверь в маленькой клетке, шагая слишком энергично, поворачиваясь резко, рывками, после каждых нескольких шагов. Диана глядела на него с беспокойством. Краткая радость все еще тлела, но страх и паника уже возвращались. Хождение Джорджа утомляло Диану и внушало ей мрачные предчувствия. Джордж добрался до пианино и взял маленькую черную металлическую обезьянку, совсем крохотную, которая сопровождала Диану в ее скитаниях с незапамятных времен. Словно волшебные талисманы, они следовали за Дианой из кадра в кадр ее жизни, подтверждая, что прошлое существует, что оно ей не приснилось. Они служили странным доказательством того, что наивность, простодушие Дианы существуют и принадлежат только ей. Джордж тоже, и примерно так же, подсознательно реагировал на эти безделушки, старые и новые, осязаемое продолжение души Дианы. Он их уважал. Однако сейчас он нахмурился при виде обезьянки, напомнившей ему одну из нэцке Стеллы. Он поставил обезьянку на место, открыл пианино и извлек две ноты. (Он, как и Диана, совсем не умел играть.) «Зов судьбы». Он посмотрел на Диану и улыбнулся ей, показывая квадратные зубки. В широко расставленных глазах тлело безумие. Диане никогда не приходило в голову, что широко расставленные глаза придают человеку безумный вид. Его глаза сверкали и горели надвигающимся смехом, но смех все не шел. По-видимому, Джордж был в чрезвычайно хорошем настроении. — Привет, детка. — Привет, дорогой. Давно не виделись. — Гей-го, припев беспечный… Все о'кей? — Все о'кей. — Слава богу, что ты здесь. — Я-то всегда здесь. Жаль, что ты — не всегда. — О, я… Плуг прошелся по мне, но я все еще жив. Хотя это не важно. — Что не важно? — Все. И ничего. Все равно все будет хорошо. — Что именно? — Все. — Хотела бы я тоже так думать. Сядь, подержи меня за руку. — Я вижу свой путь, я вижу свет на той стороне, это восходит солнце Вечности. — А я тоже там, в этом свете? — Ты? Почему ты такая эгоцентричная? — А ты нет? — Да. Но твоя работа — не быть эгоцентричной. В чем твои обязанности, как не в вечном прощении? Ты — бог моей жизни. — Бессильный бог. — Бог и должен быть бессильным. Христос был бессилен. Он не спас сам себя. — Ты не веришь в религию, ты просто издеваешься. — Я верю во что-то, но забыл, как это называется. Чистое познание. Что случается, если отделить субъект от объекта? Субъект перестает существовать. Именно тогда и потому все дозволено. — О, какая чепуха… Пожалуйста, сядь рядом, подержи меня за руку. — Не могу. Я слишком завелся, тигр, о тигр, светло горящий…[107] — Джордж, мне очень хочется когда-нибудь выйти с тобой на свет, на улицу, не таясь, не так, как будто это что-то позорное. Я готова ждать, я буду ждать и ждать и буду счастлива, если только смогу надеяться, что в один прекрасный день мы действительно будем вместе… — А так ты не готова ждать? — Без надежды? О… скажи, прошу тебя… — Что сказать? — Ну… Джордж… ты же знаешь… — Часы бьют пять! Мышка — бежать! Скоро пять. — Джордж, я знаю, что мне нельзя… но теперь, когда мы снова вместе… позволь мне сказать, высказать, что у меня на сердце… — Говори-говори, у нас свобода слова. — Джордж, ты ведь не вернешься обратно к Стелле? — А что, я от нее уходил? Это она ушла. — Джордж, где она? — Почем я знаю? — Ты ведь ничего с ней не сделал? То есть ничего плохого? — С какой стати?.. — Ой… я не знаю… может… может, из-за меня… или… — Чтобы я сделал что-нибудь плохое Стелле? Из-за тебя? Джордж прервался, округлив карие глаза на круглом лице и изобразив ртом букву О. — Прости, я ничего такого не имела в виду, я просто гадала насчет Стеллы, все гадают… — В жопу всех. — Пожалуйста, перестань бегать, что ты как маньяк. Я имею в виду, ты ведь, может быть, хочешь что-то изменить, кто угодно может захотеть что-нибудь изменить, вдруг ты захочешь быть с другой женщиной. — Я видел ту девушку, Хэрриет Мейнелл, Хэтти, как ее называют. — Внучку профессора Розанова? — Видел ее в нижней юбке, с распущенными волосами. — Где, как?.. — В бинокль, в Белмонте. Ты же знаешь, она в Слиппер-хаусе. У нее такой вид… — Какой? — Бледный. Непорочный. — Ну да, не как у меня. Ты в нее не влюбляешься часом? Джордж замер рядом с Дианой. — Нет. Но хотел бы… — Оставь ее в покое… — У меня свой долг. — Ты имеешь в виду, по отношению к Стелле? — В мире есть долг. Такой, что тебе и не снилось. — У тебя есть я. Я тебе подхожу. Я тебя люблю. Больше никто тебя не любит. — Меня любят все женщины Эннистона, я могу любую заполучить, какую хочу. Я бы и Габриель Маккефри мог заполучить, завтра, сегодня вечером. Только мигну ей, она бегом прибежит. — Неправда! — Правда. Ладно, мне все равно плевать. Я так страшно устаю. Но все будет хорошо, правда, детка. — Для нас с тобой? — Ты не знаешь, каково думать об одном человеке, об одной вещи, день и ночь… — Знаю! Я думаю о тебе день и ночь. — Это субъективное. А я говорил о чем-то… метафизическом. — Между нами нет ничего метафизического, верно ведь? — Ты — мой отдых от метафизики. Но и ты нереальна. — Почему же я нереальна? Ох, Джордж, я хочу быть реальной. А Стелла реальна? — Я же сказал, оставь Стеллу в покое. — Если б и ты ее оставил в покое. — Заткнись. Не смей со мной так разговаривать. — Пожалуйста, не бросай меня совсем, не дай мне совсем потеряться, я не хочу пропасть… — Пропала, сбежала в чужие края, уже не девица, служанка моя… — Ох, Джордж, я серьезно, успокойся… — Не забывай, ты моя рабыня. Ведь верно, детка? Он наконец сел рядом с диваном и взял ее смуглую ручку. — Да, Джордж. Я иногда думаю, не убьешь ли ты меня в конце. — Погляди на свою руку. Ты как индуска. Когда ты наконец бросишь курить? — Когда ты на мне женишься. — У тебя в квартире воняет, рука твоя воняет, она вся в пятнах, она бурая и сухая, и мое сердце побурело и высохло, как старый, вонючий, сухой бурдюк. И все же… все будет хорошо… мне надо идти… — Когда ты опять придешь? — Не знаю. Через сто лет. Бодрствуй и молись. — Куда ты? — В кино.
— Доброе утро, Перл. — Доброе утро, сэр. Перл, открыв дверь Слиппер-хауса на звонок Джона Роберта, присела в реверансе. Она делала реверанс только ему. Это было частью спектакля, который не был спектаклем и который она играла для Джона Роберта. — Как поживаешь? — Спасибо, хорошо. Да вы же весь мокрый! Философ действительно промок насквозь и совершенно не нуждался в том, чтобы ему об этом сообщали. Он нахмурился. Он оделся для этого визита тщательнее обычного, в чистую рубашку и темный костюм, который держал для торжественных случаев. Он осторожно побрился, пройдясь лезвием (не электробритвой) по челюсти и всем складкам дряблой динозавровой шеи, убирая стариковскую седую щетину, которая так заворожила Джорджа. Философ зачесал назад жесткие вьющиеся волосы, отчего они встали дыбом, и надел плащ. И только пройдя часть пути по Хай-стрит в Эннистоне, миновав Боукок, он понял, что идет дождь, и решил, что уже слишком поздно возвращаться за зонтиком, шляпой и шарфом. Дождь был не очень сильный. Однако он усилился, и, когда философ добрался до Форумного проезда, голова и шея у него уже промокли насквозь, и, несмотря на поднятый воротник плаща, вода текла по груди и спине. Ему было неудобно, унизительно и мокро. Он не любил мочить волосы. Был уже почти полдень, и, конечно, девушки, которых философ предупредил по телефону сегодня утром, заждались, то и дело выглядывая в окно — не идет ли он по тропинке меж деревьев. Перед тем они ударились в уборку и бегали по дому как заведенные, чтобы навести идеальный порядок. (Перл из ревности не разрешала Руби делать у них уборку. Она убирала сама, с помощью Хэтти.) Еще они решали важные вопросы о том, как одеться, должна ли Хэтти надеть свое новое хорошенькое летнее платье и заколоть волосы в узел. Хэтти решила, что новое платье неуместно в такое противное мокрое утро, но позволила Перл помочь ей с прической. Хэтти надела платье цвета корицы, из легкой шерсти, в темно-коричневую полоску, с высоким воротником, который ее старил, и, посоветовавшись с Перл, повязала на шею шелковый шарф, который, по их задумке, должен был придать ей утонченности. Сама Перл, разодевшись, стала похожа на оперную служанку — на ней было темно-синее платье и элегантный полосатый передник. Когда Перл открыла дверь, Хэтти продолжала стоять в гостиной, где они включили газовый камин. Она не побежала к двери, чтобы приветствовать деда. Она ждала, расправляя подол, поправляя шарф, приглаживая волосы и учащенно дыша. Перл унесла плащ Джона Роберта в кухню на просушку. Она забыла сказать ему, где Хэтти. Джон Роберт не бывал в Слиппер-хаусе больше полувека, с того дня, как поцеловал Линду Брент в верхней комнате во время методистского праздника в Белмонте. Он осмотрелся, заглянул в дверь гостиной и увидел стоящую там Хэтти. Тут прибежала Перл с полотенцем. — Что такое? — Вам, голову вытереть. — А-а. Тут же в дверях он яростно растер волосы, лицо и шею, а потом не глядя швырнул полотенце обратно Перл, вошел в комнату и закрыл за собой дверь. Джон Роберт был отнюдь не самым равнодушным из трех участников этой сценки. Когда они с Хэтти стояли и глядели друг на друга, сердце у него билось почти так же сильно, как у нее. Джон Роберт никогда не ладил со своей дочерью Эми. Он любил жену, умершую так скоро после родов. Он оплакивал ее и затаил злость против дочери, он не любил детей и вообще хотел сына. Эми была неловкой, подозрительной, враждебной девочкой, это он ее такой сделал. В ней не видно было искорки ума, какая могла бы его заинтересовать. Он нанимал нянек и экономок, затем сбыл Эми в школу-интернат. Как раз когда он собирался отправить ее в колледж, она сбежала с этим идиотом Уитом Мейнеллом. А потом появилась еще одна девочка. Джон Роберт впоследствии никак не мог вспомнить, когда именно заметил Хэтти; может быть, не раньше, чем ей исполнилось восемь или девять, к тому времени, когда ее матери, «частью» которой она так омерзительно была, уже не стало. Хэтти была серьезной девочкой, замкнутой и робкой, но, в отличие от Эми, не столь явно запуганной. От исландки — матери Уита — она унаследовала голубые камушки глаз и серебристо-золотистые волосы. Но в целом, лицом и фигурой, она походила на Линду. Сердце Джона Роберта давно было заколочено и заморожено; точнее, его сердце стало органом мышления и только в качестве такового могло биться тепло и сильно. Он был на вершине философского могущества, и в то же время его обуревало сильное, непреходящее смятение ума. Он никогда не хотел по-настоящему ни одну женщину, кроме Линды. Конечно, когда он был молодым вдовцом, за ним гонялись влиятельные американские интеллектуалки, но обо всех кратких связях он потом сильно жалел, а женщины — еще больше. Этот период был недолог. Джон Роберт вкладывал много чувства в отношения с некоторыми учениками, но эти отношения стимулировались только интеллектуальным возбуждением. Когда они переставали интересовать Розанова с философской точки зрения, он о них забывал. Он любил беседовать с коллегами на интеллектуальные, научные темы, в которых его интересы и знания выходили далеко за пределы философии (он бы мог быть историком). Но в этом общении удовольствие ему доставляли идеи, а не люди, хотя немало умных мужчин и женщин очень хотели бы с ним сблизиться. Меньше всего на свете он ожидал, что внезапно привяжется к ребенку. Джон Роберт искренне удивился, когда понял, что при общении с юным существом испытывает новое для себя чувство. Что это? Интерес, нежность, привязанность? Что бы это ни было, он его не демонстрировал. Образ жизни философа давным-давно устоялся, и его опыт, в особенности плохие отношения с дочерью, вполне подтверждал правильность этого решения, подкрепляемого также всепоглощающим наслаждением от занятий философией. В его жизни уже не было места ни для чего другого. Однако появилось что-то новое — Хэтти. Она возникла как некий неудобный, пугающий довесок, что-то вроде выступа неправильной формы на идеальной окружности его жизни, что-то внешнее. Джон Роберт много размышлял об этом и понял, что данный феномен непреходящ. Он начал при мыслях о внучке испытывать некоторые сердцебиения неясной природы. Но в общении с ней не выказывал абсолютно никаких эмоций. Потом, гораздо позже, он испытывал приступы горчайшего раскаяния, бесплодное «если б только…», гложущее душу и поселяюшее в ней боль, которая отравляет все на свете. Порой эти сожаления даже отвлекали Розанова от занятий философией. О, если бы только он с самого начала установил с Хэтти близкие отношения, какой-нибудь обычный modus vivendi [108]. Наблюдая за своими коллегами, он видел, что другие деды были в приятельских отношениях с внучками, держали их за руки, обнимали, сажали к себе на колени, целовали. Он же никогда не касался Хэтти, за исключением случаев, когда они сидели рядом в самолете или автомобиле. Он не гладил ее по голове, не пожимал ей руку. И, как он иногда замечал, в тех (редких) случаях, когда ему выпадало сидеть рядом с ней, не только он незаметно отстранялся от нее, но и она делала то же. Годы проходили, а он думал: как он может по-прежнему изображать то, чего совершенно не чувствует? Если бы он только был храбрее, умнее, он бы установил с Хэтти обычные, близкие отношения еще тогда, когда она была маленькой девочкой. В этом не было бы ничего особенного, но это помогло бы приоткрыть дверь, чтобы потом в час нужды распахнуть ее. Неужели он с самого начала так ожесточил свое сердце, что уже нельзя ничего изменить? Но ведь именно его сердце больше не камень. Если б только много лет назад он принял девочку в объятия. Она бы отпрянула? Неужели именно этого он боялся, устанавливая такое долгое взаимное непонимание? Оставалось нечто, столь простое для других людей, но Розанов за многие годы этому так и не научился. А теперь уже слишком поздно. Date: 2015-09-18; view: 239; Нарушение авторских прав |