Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






События нашего городка 14 page. — Ты пойдешь завтра плавать?





— Ты пойдешь завтра плавать?

— Нет.

— Ну со мной-то пойдешь?

— Я хочу поглазеть на философа.

— Правда, здорово мы сегодня выкатились прямо ему под ноги?

— Что хорошего — попасть в дурацкое положение перед уважаемым тобой человеком.

— Ну конечно, ты же читал его книги.

— Если бы у меня была шляпа, я снял бы ее с цветистым жестом.

— Ну, по крайней мере, ты пал к его ногам.

— У меня очки погнулись.

— Мы будем околачиваться вокруг него и поймаем еще один шанс.

— И еще я хочу поглазеть на твоего брата.

— Джорджа? У меня до сих пор синяк там, где он меня схватил, как дикарь.

— Ты думаешь, это ненависть. А может, любовь?

— Я о любви лучшего мнения.

— Если бы у меня был такой брат, как Джордж, я бы что-нибудь сделал.

— Если бы у тебя был такой брат, как Джордж, ты бы знал, что ничего сделать нельзя.

— Черт, я бы хоть попытался.

— Он тебя заворожил. Он кучу народу завораживает. А на кого не действует, те только руками разводят.

— А ты что делаешь?

— О, конечно, мне жалко Джорджа, но он невозможный, он старательно рвет мельчайшие связи с жизнью, которые нормальным людям служат опорой.

— Он правда хотел утопить жену?

— Нет, это просто Брайан так сказал! Брайан его ненавидит.

— Где она?

— Никто не знает. Может, в Японии.

— В Японии?

— У нее там отец. Он тоже ненавидит Джорджа.

— Что ты не пьешь? Очень раздражает, когда ты вот так сидишь и ничего не делаешь.

— Что ты не поешь? Спой «Бал Фила-флейтиста»[82].

— Ага.

— Где же твое самозабвенное веселье, смеющиеся глаза и теплый добрый юмор?

— Заткнись.

— Ты просто ненастоящий ирландец.

— Все ирландцы — ненастоящие ирландцы.

 

У тебя «нет слов, нет слов» —

Я же вижу.

То остаться. То уйти,

За спиною сжечь мосты…

Сядь поближе.

Ничего не говори. Просто — рядом.

Просто рядом, до зари.

Слов — не надо.

Жизнь — жестокая игра,

Где расписаны все роли.

Скажем, партии Добра,

Зла, Отчаянья и Боли.

Не исправишь. Не трудись —

Жизнь есть жизнь.

 

А я рядом.

Просто рядом.

Просто я.

Ты — любовь моя, надежда,

Жизнь моя.

Значу то же, что и прежде —

Для тебя?

Впрочем, если ты захочешь

Вдруг собраться и уйти —

Утром, днем ли, среди ночи, —

Доброго пути!

Поцелуй прощальный, долгий,

С горьким привкусом кофейным —

Задержись еще немного,

Мы исправим. Мы сумеем…

Что разбилось, клеить снова —

Смысла нет.

«Ты уходишь? Будь здорова.

Всем привет».

Не вернется. Не трудись —

Жизнь есть жизнь.

 

А я рядом.

Просто рядом.

Просто я.

Ты — любовь моя, надежда,

Жизнь моя.

Значу то же, что и прежде —

Для тебя?

 

На цветные конфетти

Нету смысла резать душу.

Не сложилось — что ж, прости,

Только слушай —

Если ты уйти решишься —

Для меня — всегда некстати,

Я прошу — приснись мне птицей,

Сядь на спинку у кровати…

Впрочем, нет. Любая птаха

Может упорхнуть.

Что ж, лети, не ведай страха —

В добрый путь.

Не вернешься. Не клянись —

Жизнь есть жизнь.

 

Я — это просто я.

Что значу я без тебя?

Что-то, должно быть, значу.

Ты уходишь.

Я не умираю, не плачу.

Желаю тебе удачи.

Я буду твоим ангелом.

Что? Спрашиваешь — надо ли?

Надо. Конечно же, надо.

Только я знаю,

Чего ты хочешь,

Чего тебе опасаться —

Мы больше, чем даже друзья.

Желаю счастья.

Дай Бог нам

Никогда уже не встречаться.

Целую.

Вечно твой Я[83].

 

Том был доволен своей песней, что так быстро выросла из идеи Адама про двух улиток. Тем же вечером, после вышеприведенного разговора, они с Эммой довольно сильно перебрали, и Том удалился в спальню — шлифовать свое творение. Было уже за полночь. Том занимал спальню в задней части дома, где из окна виднелся сад, а за ним — городской пейзаж с куполом Эннистон-холла, на котором только что выключили подсветку. Город лежал под темными ночными тучами сеткой желтых пунктирных линий, там и сям еще виднелись бледно светящиеся квадратики окон. Эннистонцы ложились рано. Том отдался песне, рисуя себе в трогательных деталях изображенную в ней ситуацию: он, герой, влюблен, но сдерживает всепоглощающее желание обладать возлюбленной; она — застенчивая, нежная, боязливая (девственница?), не в силах решиться. Он уважает ее нерешительность, даже наслаждается этой мучительной для него неопределенностью, расплывчатой, беспомощной, нелогичной неуверенностью, необозначенностью — она у Тома почему-то ассоциировалась с девушкой, которую он когда-нибудь полюбит. (Сегодня вечером они с Эммой пришли к выводу, что ни один из них еще не был по-настоящему влюблен.) Том, герой песни, не давит на девушку, дает ей свободу подумать, пространство, время, душит в сердце страх неудачи и болезненную тягу к любимой, желание запереть ее в клетке. Он хочет быть с ней, но только навсегда, и потому вынужден представлять себе, как теряет ее, хотя сейчас это для него равносильно смерти. Как бы ни мучило его это подвешенное состояние, он нежен с девушкой, хочет показать ей, какой он простой, дружелюбный, добрый, безобидный, давний знакомый, поклонник. Но Том вдруг спросил себя: а девушки таких любят? Ну ладно, допустим, в этой песне любят. Может, теперь написать другую песню, с другим героем, не джентльменом? Но, по правде сказать, Том стремился быть джентльменом и всегда считал себя таковым. Он чувствовал, что не сможет опуститься до уровня людей, которые о сексе говорят грубо, а женщин считают скотом. Конечно, женщины занимали воображение Тома. Он представлял себе оберегаемых девушек, уютно спящих в своих девственных постельках. Еще он думал про испорченных, шальных девчонок, сбежавших из дому, но не ассоциировал их со своей матерью. Может быть, он сам не замечал, насколько его мысли о девушках пронизывала тень шальной Фионы, вечно юной Фионы, хрупкой жертвы, которую он каким-то образом должен был спасти и сохранить чистой от всего мирского. И может быть, это ради нее он чуточку задержался в детстве и до сих пор считал себя невинным. Как он сказал Эмме, он чувствовал себя непавшим и даже не знал еще, как люди становятся плохими.

 

Эмма лежал в большой спальне с видом на улицу. Окно заполняли покрытые зелеными почками платаны, их пестрые ветви качались на ветру в свете фонарей Траванкор-авеню, пока Эмма не задернул занавески. Он потратил какое-то время, пытаясь выпрямить оправу очков, которые погнулись, когда он кувырком катился вниз по склону железнодорожной выемки. Он возился с оправой, растирая кулаками глаза и изредка массируя переносицу, где дужка очков оставила красный след. Наконец сдался, лег в постель и возобновил чтение книги «Происхождение военной мощи Испании, 1800–1854».

Теперь он закрыл книгу и стал думать про мистера Хэнуэя, своего учителя пения. Эмма и мистер Хэнуэй были знакомы уже несколько лет, но их отношения были все так же формальны. Эмма обращался к мистеру Хэнуэю «сэр» и никогда не звал его «Нил», а мистер Хэнуэй называл Эмму «Скарлет-Тейлор». Такая формальность общения не мешала Эмме подозревать, хоть и не более того, что мистер Хэнуэй питает к нему любовь значительно более сильную, чем естественная привязанность учителя к способному ученику. Иногда Эмме казалось, что глаза мистера Хэнуэя вспыхивают под вуалью обыденной беседы, словно невольно подавая сигнал бедствия.

Это подозрение не слишком взволновало Эмму. В душе, по своим убеждениям, он был брезгливый молчаливый агностик, лишенный живого любопытства, которое часто маскируется под добродушие. В любом случае музыка была священным миром, в котором Эмма и мистер Хэнуэй могли жить безопасной, постижимой умом жизнью, придавая осмысленность существованию друг друга: их связывала потребность, выходящая за рамки материального. Когда Эмма пел своему учителю или они пели вместе, это причастие не только было духовнее всех остальных, но и приносило больше удовлетворения. Иногда мистер Хэнуэй критиковал своего ученика или бранил его за беспечность, лень и несделанные задания. Эмма тогда ощущал некий полутон, отголосок, звучащий в спокойном педантичном тоне мистера Хэнуэя. Но Эмма был уверен, что мистер Хэнуэй не захочет ничего менять, поскольку наверняка догадывается, что никакая перемена ему не поможет, и, возможно, в сложившейся ситуации он находит удовлетворение, выходящее за пределы воображения Эммы. Такие отношения между ними могли существовать бесконечно, как это часто и бывает у певцов; но Эмма, как это ни ужасно, начал отрицать ценность собственного таланта и сомневаться в его будущем.

Нет, пение ему совсем не надоело. Физическая радость этого странного занятия все так же захватывала его, и получаемое ощущение абсолютной власти было столь же сильным. Пение, рождение звука тренированным, дисциплинированным умом и телом — быть может, момент, когда тело и дух сливаются воедино радостней всего. Чтобы чистейший звук явился в мир, нужны схватки, потуги. Это крик отдельной души, доведенный до совершенства. Эмма думал и чувствовал нечто подобное. Еще он по достоинству ценил свой дар и достижения. Но ему стало казаться, что продолжать занятия бессмысленно, раз он не собирается посвятить пению всю жизнь. Часть проблем, с которыми он столкнулся, была его собственная, а часть — общая для всех контртеноров. (У мистера Хэнуэя были, конечно, и другие ученики, но он так составлял расписание, что по крайней мере Эмма никогда ни с кем из соучеников не сталкивался. На уроках ему всегда казалось, что у мистера Хэнуэя бесконечные запасы времени, которые он готов безраздельно посвятить Эмме. Конечно, это могло быть лишь оттого, что мистер Хэнуэй был хорошим учителем.) Голос контртенора представляет собой высоко разработанный фальцет; это не голос мальчика и не голос кастрата. (Контртенор был у Пёрселла[84].) Диапазон контртенора невелик. Репертуар контртенора узок и заметно ограничен. Эмма его уже, в общем, исчерпал. Он спел множество английских песен, предназначенных для исполнения под лютню; унылость слов и музыки времен Елизаветы и Иакова пришлась ему по сердцу. Он пел творения Пёрселла и Генделя. Они с мистером Хэнуэем прочесали все богатство старинной музыки и овладели формальной куртуазной болтовней восемнадцатого века на уровне родного языка. Сейчас мистер Хэнуэй проходил с Эммой партию Оберона из «Сна в летнюю ночь» Бриттена[85], а все остальные партии пел сам, удивительным голосом, который умел становиться множеством «других голосов», как рояль мистера Хэнуэя умел становиться оркестром. Мистер Хэнуэй, тенор, в прошлом был оперным певцом, но никогда не рассказывал про те времена.

Конечно, мистер Хэнуэй хотел, чтобы Эмма стал профессиональным певцом. Эмма уже не рассказывал ему, чем занимается в университете. Оба трусили обсуждать будущее. Мистер Хэнуэй постоянно предлагал Эмме разные возможности выступить, подчеркивая необходимость публичных выступлений как части системы аскетических упражнений. На первом курсе Эмма выступал с певческой группой, а также соло, на студенческих музыкальных вечерах. Комплименты потрясенных соучеников не были ему приятны, скорее приводили в замешательство. Его необычный дар становился преступной тайной. Эмма заставил Тома поклясться, что тот не расскажет никому из эннистонцев. Он продолжал репетировать, но все меньше и меньше. В Эннистоне он два раза вставал рано утром и ходил репетировать, но при этом чувствовал себя нелепо, словно потерял веру во всю эту затею. Какой смысл? Нельзя быть одновременно историком и певцом, а он хотел быть историком. Зачем учиться обращению с инструментом, который не собираешься использовать? Недавно Эмма осознал печальную истину: если он перестанет поддерживать голос в наилучшей возможной форме, ему вообще не захочется им пользоваться. А если все равно этим кончится, не лучше ли сразу перейти к такому положению дел? Конечно, профессиональным певцом ему не быть. А значит, нужно решиться и перестать ходить на уроки. Обычно он ходил к мистеру Хэнуэю еженедельно. Он отменил вот уже два урока. Ему придется пойти к мистеру Хэнуэю и сказать, что он больше не будет к нему ходить… вообще. А это значит, что они больше никогда не увидятся, поскольку, кроме уроков, их ничто не связывало.

Он не мог. Он знал, что будет ходить на уроки как всегда, и будет молчать, и врать, и прятать взгляд от учителя, чтобы не видеть в его глазах беспокойства. Да и для себя он не мог сделать такой ужасный выбор, отказаться от такой радости, такого дара. Никогда больше не петь? Это было немыслимо. Так что, может быть, никакого решения принимать и не нужно.

 

Том Маккефри отложил свои вирши и некоторое время постоял у окна. Невдалеке уличный фонарь бросал мертвенно-зеленые отсветы на сосны Виктория-парка. Дальше лежала темнота — общинного луга с одной стороны и пустоши — с другой. Чувство вселенской любви, так вознесшее его сердце на встрече Друзей, его до сих пор не покинуло. Глядя на спящий город, он чувствовал, как упругая мощь его юности устремляется к цели, преобразуется в некую мудрость. Он чувствовал себя целителем, таким, быть может, который лишь недавно узнал про свой божественный дар и почтительно хранит тайну среди людей, нуждающихся в помощи. Скоро начнется его служение. Непобедимое чувство, проявляющееся в радости, пробивало себе дорогу в его теле, и он задрожал. Он вспомнил слова Эммы: «Если бы у меня был такой брат, как Джордж, я бы что-нибудь сделал».

Том задернул занавесками последние огоньки Эннистона и снял рубашку. Глядя в зеркало, он увидел на руке синяк — четкий отпечаток пальцев Джорджа. «Джордж тонет и вот уцепился за меня», — подумалось Тому. Он решил, что завтра же пойдет к Джорджу, просто сядет рядом и скажет что-нибудь хорошее, что-нибудь простое, по вдохновению; и Джордж вдруг увидит, что в мире есть место, где нет и не может быть врагов. Конечно, может быть, что он просто заругается и выкинет меня вон, подумал Том, но после подумает и поймет. Не может не понять. Я увижу Джорджа, увижу Алекс и скажу им… что… о, это все равно что обратиться в веру, обрести спасение, да что со мной такое? Я сделаю им добро, должен сделать, оно вылетит из меня, как электрический разряд, луч жизни, я изменился, как после атомного взрыва, только к лучшему. Это из-за мистера Исткота? Не только, не может быть, чтобы только из-за него. Мистер Исткот — только знак, это все живой Бог, может, нужно стать на колени?

Том снял ботинки и носки. Он не опустился на колени, но продолжал стоять, чуть покачиваясь, словно поддаваясь столбу или потоку силы, который поднимался снизу, подобно пузырям, безмятежно рассекающим воду. Том снял майку и надел куртку от пижамы. Снял брюки и трусы, надел пижамные брюки. Разве мог он после этого откровения, этого видения, преображения его плоти в некую чистую, трансцендентальную субстанцию, просто лечь и заснуть? Глядя на кровать, он внезапно почувствовал ужасную усталость, словно долго ходил, работал, трудился, и он понимал, что, если ляжет, уснет мгновенно. Он подумал: «Я не лягу, погожу. Пойду все расскажу Эмме».

Добравшись до двери своей комнаты, Том ощутил, что его энергия превращается в мучительное чувство неотложности. Он перебежал площадку и ворвался в комнату Эммы. Эмма снова читал при свете прикроватной лампы. Увидев лицо Тома, он снял очки.

— Эмма… ох, Эмма, — произнес Том.

Эмма ничего не ответил, но отодвинул одеяло. Том, все еще гонимый стремительным импульсом, бросился к другу, на мгновение они сжали друг друга в яростном, до синяков, объятии, и сердца их бились неистово и буйно; они лежали очень долго, молча.

 

 

Однажды Джордж был свидетелем драки в лондонском пабе. Хулиган напал на мужчину и сбил его с ног. Затем принялся пинать лежащую жертву, целясь в голову. Никто не вмешался. Все замерли, в том числе Джордж — смотрел как завороженный. (Он до сих пор помнил звук этих ударов.) Потом подбежала девушка и закричала: «Стойте, стойте, ой, перестаньте!» Хулиган сказал девушке: «Поцелуй меня, тогда перестану». Девушка подошла к нему, и он принялся целовать ее, жестоко ухватив за волосы. Потом приказал: «Раздевайся!» Девушка заплакала. «Раздевайся, или я ему опять врежу». Девушка вырвалась и выбежала в дверь, а бандит принялся опять пинать лежащего. Джордж, стоявший у двери, вышел вслед за девушкой. Она шла по улице, и было слышно, как она плакала, ревела. Кто она — проститутка, знакомая этого бандита, или подружка жертвы, или просто храбрая случайная свидетельница? Джордж не хотел этого знать, не хотел с ней говорить, просто некоторое время шел за ней, возбужденный этой сценой, потом замедлил шаг и потерял девушку из виду. Примерно через год он встретил ее снова, в другом районе Лондона, и это совпадение странно испугало его. На этот раз он за ней не пошел. И вот вчера, здесь, в Эннистоне, он встретил эту девушку в третий раз. Близились сумерки, Джордж шел из библиотеки в сторону Друидсдейла, а девушка появилась из переулка и пошла по улице впереди Джорджа. Он шел за ней, и его обуял страх в виде неодолимого желания побежать, догнать ее, заговорить с ней, хотя и это казалось невозможным. Когда она, идя впереди, свернула за угол, Джордж замедлил шаг. Дойдя до угла, он увидел, что девушка идет по другой стороне дороги. Только теперь между ним и ею оказался еще один человек, смутно знакомый, в черном макинтоше. Джордж похолодел так, что чуть не потерял сознание: он понял, что этот другой человек — он сам и если он увидит его лицо, то умрет на месте. Джордж повернулся и помчался в другую сторону, не останавливаясь, по темнеющим улицам города.

 

Теперь, утром, все это казалось дурным сном, который надо немедленно выкинуть из головы, даже не думая, фантазия это или реальность, что бы эти слова ни значили. Джорджу казалось, что он слышал долгие крики в ночной тиши, что тишина состоит из них. Он слышал, как голуби в первых лучах зари ворковали: «Розанов, Розанов». Ныне Джорджем владело что-то животное, распущенная нечистоплотность, ставшая его образом жизни. Место, где он спал, на первом этаже, на диване в гостиной, засалилось и пахло как логово зверя. Джордж больше не раздевался перед сном, только ботинки снимал. Брился он слишком редко, так что с лица не сходили синева и тень. Каждый день он поднимался, словно повинуясь загадочной программе, невыполнимой оттого, что он был так несчастен и зол. Он хотел бы видеть Диану, но чувствовал, что из-за ее сентиментальной жалости и откровенной глупости ему захочется ее убить. Иногда на миг он задумывался о Стелле, как о чем-то удивительном, но ненастоящем: чистом, сверкающем, словно металлическом. Он пошел в Заячий переулок, постучал к Джону Роберту и, не получив ответа, уселся на тротуар.

Через некоторое время пришли люди и стали глядеть на него издали. Наконец кто-то (это был Доминик Уиггинс) приблизился и сказал, что Розанова нет в Заячьем переулке и что он перебрался в Эннистонские палаты. Джордж встал и медленно пошел в сторону Института. Пока он шел, начался дождь. Джордж не вошел в Купальни, а зашел в Палаты через дверь с улицы, в вестибюль, где в стеклянной будке сидел портье. Тут была доска с именами постояльцев, номерами комнат и указанием, на месте жилец или вышел. Джордж с трепетом, но без удивления отметил, что номер комнаты Розанова — сорок четыре. Доска гласила, что Розанов у себя. Джордж пошел дальше, в устланный мохнатым ковром коридор. Здесь уже явственно слышался шум воды и ее сернистый запах. Джордж постучал в розановский номер, но не услышал ответа. Он открыл дверь.

Розанов, полностью одетый, сидел за столом у окна и писал. На столе лежали книги. Увидев Джорджа, Розанов нахмурился, взял одну книгу и закрыл ею исписанный лист.

Комната Джона Роберта еще хранила остатки былой роскоши — это выглядело бессмысленной мрачной претенциозностью, напоминающей заброшенный ночной клуб. Три стены были покрыты хрупкими блестящими черными листами, которые кое-где потрескались. Стена, противоположная двери, была оклеена обоями с узором из серебряных и светло-зеленых зигзагов. Высокий узкий комод из черного блестящего материала, металла или дерева — не понять, и высокий узкий гардероб из того же материала, с высоким узким овальным зеркалом, стояли с неловкостью, свойственной большим безделушкам. На ковре повторялись серебряные и светло-зеленые зигзаги, перемежающиеся черными волнистыми линиями. Низкий светло-зеленый диван с пухлыми плоскими подлокотниками приютил множество черных подушечек. Обитое шинцем кресло и казенно-конторского вида пластиковые стол и стул выглядели чужаками, которые робко пытались внести в обстановку удобство и пользу. Струйка пара ползла меж деревянных решетчатых дверей ванной комнаты. В комнате было тепло, ее наполнял шум воды, который так скоро перестаешь замечать.

— Приятное местечко, — сказал Джордж и сел на кресло, обитое шинцем, но оно оказалось слишком низким, и он опять встал.

Он встал рядом с высоким узким гардеробом и увидел себя в высоком узком серебряном овале зеркала. «Вот человек, за которым я шел», — подумал он. (Он был заметно грязен и несчастен.)

— Я занят, — сказал Джон Роберт.

— Пишете свой главный труд?

— Нет.

— Помню, вы рассказывали, что видите мысли, как мелвилловского белого кита, далеко в глубине. Что теперь там в море? Чудовища?

— Я занят. Пожалуйста, уйдите.

— Вы не хотите со мной поговорить?

— Нет.

— Почему? Когда-то я был у вас любимым учеником.

— Нет.

— Врете, был. А почему вас так волнует, когда я говорю, что был вашим любимым учеником? Вы так тщеславны, что меня стесняетесь?

— Пожалуйста…

— В прошлый раз я все неправильно говорил. Я унижался, ползал на коленях, это была ошибка. Вы знаете, чего мне надо. Оправдания — в ваших силах меня оправдать, спасения — вы можете меня спасти. Я только констатирую факты. Чужие мнения, чужие мнения, когда-то они нам не давали покоя! Мне надо знать, что вы обо мне думаете.

— Я ничего о вас не думаю.

— Думаете, не можете не думать.

— Это ваши фантазии. Я о вас не думаю.

— Достаточно думали, чтобы меня уничтожить. Или вы это не нарочно сделали и даже не заметили?

— Джордж, я вас не уничтожал, — со вздохом сказал Джон Роберт.

— Хотите сказать, что я сам себя уничтожаю?

— Нет. Вы просто разочарованы.

— А вы? Вы не разочарованы? Сами говорили, что мир испортился со времен Аристотеля. То есть давным-давно. А вы, великий человек, собирались его исправить! И как, получилось? Конечно нет. Ваших книг больше не читают. Вы хоть чего-то стоите? Неужели я загубил свою жизнь ради шарлатана?

— Достаточно.

— Вы содрали с меня кожу, развеяли мои жизненные иллюзии, убили мою любовь к себе.

— Сомневаюсь, — ответил Джон Роберт, — но если я в самом деле убил вашу любовь к себе, меня стоит поздравить, и вас тоже.

— Вы прекрасно знаете, что я имею в виду. Без любви к себе в человеке остается одно только зло. О, лучше б я никогда вас не встречал.

— То, что вы называете злом, — всего лишь тщеславие. Вы по какой-то не интересной для меня причине потеряли уважение к себе и теперь страдаете, как наркоман, у которого отняли зелье. Идите расчесывайте свои язвы где-нибудь в другом месте.

— Вы предлагаете мне пойти домой и успокоиться?

— Нет, я предлагаю вам пойти к Айвору Сефтону. Он вам расскажет историю про вас же, которая вас подбодрит.

— Вы не знаете, как это мучительно.

— Вы имеете в виду потерю лица.

— Потерю лица, потерю души, потерю сына. Вы ничего не знаете о подлинном страдании. Но об этом я не хочу с вами говорить, вы все равно не поймете. Вы никогда в жизни никого не любили, ни единого человека. Вы и на Линде Брент женились только назло моей матери, потому что она вами не интересовалась.

— Джордж, — сказал Джон Роберт. — Я прекрасно знаю, что вы все это говорите только с целью меня разозлить, чтобы…

— Вы просто с ума сходили от злости, потому что вас не приглашали в важные дома!

— …чтобы я вышел из себя, чтобы мой гнев стал связующим звеном между нами. Но у вас ничего не получится. Вы мне просто неинтересны.

— А знаете, мы с вами похожи. Мы оба демоны, вы — большой, а я — маленький, и большие демоны всегда мучают маленьких, и те визжат. Вы меня ненавидите, потому что я — карикатура на вас. Разве не так?

— Ненавижу вас? Нет.

— Как вы можете так презрительно обходиться с другим человеком? Я же ваш ученик, неужели это для вас ничего не значит? Ну хоть отреагируйте! Вы весь свой запал потеряли!

— Мне бы хотелось…

— Толкал ли я машину? Неужели вам даже это неинтересно?

— Какую машину?

— Машину с моей женой. А если толкал, значит ли это, что я хотел ее убить? О чем я думал в тот момент? Нарочно ли я завел машину в канал? Теперь, когда я убил жену, мне все дозволено. У Достоевского кто-то из героев думал, что если убьешь себя, можно стать богом.

— Ну пойдите убейте себя, только не здесь.

— Но чтобы стать богом, разве не лучше убить кого-нибудь другого? Это трудней, чем себя.

— Вы такой же беспокойный и нудный, как раньше. Это признак глупости.

— Нудный! Вот вы уже пытаетесь меня спровоцировать.

— Уверяю вас, ничего подобного. Я хочу, чтобы вы ушли.

— Вы мне уже давно велели втянуть рожки. Но я не могу. Мои рожки застряли снаружи, и глаза вечно смотрят вперед, в темноту.

— В темноту трудно вглядываться. Очень немногим это удается.

— Вы так плохо думаете про мой ум?

— Нет.

— Так значит, вы меня все-таки поощряете?

— Нет. Ваш ум мне совершенно безразличен.

— Мой ум полон всяческого странного мусора. Стишки… и… заклинания… не могу объяснить. Думаете, я сумасшедший?

— Нет.

— Вы говорили, если что-то не вызывает дрожи, то это не философия. Вы — неисправимый учитель. Вот я дрожу. Научите меня.

— Неужели вы до сих пор беспокоитесь насчет философии? Она не имеет никакого значения.

— Ага, наконец признались, после стольких нудных лет!

— Я хочу сказать, что вы должны думать собственными мыслями. Почему вы хотите думать моими?

— Вы знаете почему. Охранники в концлагерях радовались, когда понимали, что им все равно. Они боялись, что будут жалеть заключенных. Но оказывалось, что им все равно, что они свободны! Разве об этом не стоит подумать?

— Вы не думаете, — сказал Джон Роберт, — Просто ваша воля страдает приступами нервного обжорства. А теперь давайте закончим этот бессмысленный разговор.

— Вы не хотите его заканчивать. Вы хотите продолжать меня мучить. Я уже приближаюсь к пределу. Там очень странно. Может случиться что-нибудь ужасное.

— Идите купите себе значок со свастикой.

— Думаете, я притворяюсь?

— Да. Вы — фальшивка, faux mauvais [86], вы притворяетесь испорченным, потому что несчастны. Вы не безумны, не демоничны, вы просто глупец и страдаете от уязвленного тщеславия. Вам недостает воображения. Вы не годитесь в философы ровно по той же причине, по которой не годитесь в злодеи. Вы тупица, Джордж. Обыкновенный, скучный, посредственный эгоист, и ничем другим вам никогда не стать.

— Не испытывайте мое терпение.

— Вы никогда не пытались убить свою жену, а римское стекло разбили спьяну, вы просто шут. А теперь уходите, пока я не начал вас жалеть.

Джордж перемещался по комнате. Он открыл дверцу гардероба, заглянул внутрь, потрогал висящий плащ Джона Роберта. Открыл дверь ванной комнаты и заглянул в исходящую паром яму ванны. Опять закрыл дверь. И сказал:

— Что с вами такое? Где ваша былая сила? Вы никого не любите, вы один. Может, у вас и женщины-то никогда не было. У вас была дочь, но кто ее отец? Вы ненавидели ее, а она — вас. Еще вопрос, кто кого должен жалеть. Вы беззубый вонючий старик. Уже всё, вы начинаете плохо соображать, с каждым днем мозги работают все хуже, а кроме них, у вас ничего нет. Вы исчерпали свою философию, вы мстительны, выжаты досуха, одиноки. Никто вас не любит, и вы никого не любите. Верно ведь?

— Прошу вас заткнуться и уйти.

— Неужели вам не интересно, что я о вас думаю?

— Для меня вы просто не существуете.

— А когда-то существовал. Когда же я перестал для вас существовать и почему? Расскажите, мне нужно знать.

— Это ложный вопрос. Вы должны достаточно помнить из философии, чтобы знать, что это такое. Спросите, почему этот вопрос был задан. Только себя спросите, а не меня.

— И вы мне ничего не посоветуете?

— Посоветую: бросьте пить.

— Слушайте, я знаю, что был груб с вами в Калифорнии и сегодня тоже, я знаю, что не был кем нужно… черт, я опять пресмыкаюсь… но вы меня изгнали достаточно надолго, наказали меня достаточно сильно, и давайте считать, что вопрос исчерпан.

— Эти эмоциональные слова описывают состояние вещей, которого просто не существует. Нас с вами ничто не связывает.

— Вы сказали, вы думаете, что я…

— Забудьте о том, что я сказал! Я о вас ничего не думаю. Тут нет никакой почвы для общения.

— Есть почва! Как вы можете это отрицать? Есть! Мы с вами люди! Вы учили меня философии, и я вас люблю.

— Слушайте, Джордж, вы хотите, чтобы я на вас разозлился и даже возненавидел, но я не могу. Прошу вас, примите это за доброе слово и уйдите.

Date: 2015-09-18; view: 252; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.005 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию