Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Интервью с Владимиром Павловичем Эфроимсоном 2 page





– Чем же Вы объясняете триумф Трофима Денисовича?

– Видите ли, очень часто отождествляют разгром советской био­логии с именем Лысенко, но лысенковщина – это не только он. Это яв­ление, корни которого нужно искать не в самой науке, а в обществе, в системе. Тоталитарная система в тридцатые годы порождала собственные матрицы – тоталитарную же (или, как иногда мягче это называют – ав­торитарную) систему управления наукой, образованием, культурой, всеми областями жизни. Было достигнуто огосударствливание, обюрокрачивание науки, полное подчинение ее тому, что теперь мы называем администра­тивно-командной системой. Казарменные методы, коими пытались и пы­таются по сей день руководить наукой, – это гибель. Они, эти методы, по существу, и являются главной причиной деградации науки.

Руководство науки, руководство страны проявило в этом деле не­вероятное невежество, тупость, дикую самоуверенность, которые еще де­сятки лет будут давать себя знать. Дело в том, что в период лысенковщины выросли, позанимали посты, приобрели степени десятки тысяч науч­ных работников, которые не могли не понимать абсолютную негодность лысенковщины, а с другой стороны, тысячи малограмотных и полугра­мотных людей, исповедовавших лысенкоизм. Людей, которые «слепо ве­рили»… Но ведь тогда они уж никак не ученые… Ни о какой философ­ской или научной подоплеке лысенковщины говорить не приходится. Тот, кто говорил и пытался объяснить «теории» Лысенко какими-то дефектами генетики – угрозой социал-дарвинизма, расизма, «буржуазной» евгеники – тот или не хотел понимать ничего, или просто-напросто врал. Лысен­ковщина – это бидистиллированная афера.

Произошло самое страшное – были подорваны нравственные ос­новы, без которых наука перестает быть наукой.

– Создается впечатление, что Лысенко – чуть ли не «злой ге­ний»…

– Никакой он не гений. И не фанатик, как некоторые хотят его изобразить. Он был безусловно умным человеком и великолепным «придворным», знавшим, когда какое «открытие» надо преподнести. Но в своей деревне Карловке еще в 1918 году он был известен как выдающийся холуй по отношению к местному помещику и как выдающийся хам по отношению к зависимым от него людям. Ведь есть документальные свиде­тельства его односельчан! Они были уже в 1954 году! Ужасно то, что и до сих пор не понимают, что лысенковщина – это не ошибка, а всем оче­видная уголовщина. Фальсификация. В следующем году в журнале «Вопросы естествознания и техники» будет публиковаться во всех четырех номерах мой труд, показывающий всю эту уголовщину. Труд, впервые на­писанный еще в 1948 году и переданный в Отдел науки ЦК, а затем вос­становленный в 1955 году и вновь переданный в ЦК и Генеральному про­курору СССР. Все желающие смогут его прочесть спустя сорок лет после написания. Что бы Вы сказали, если бы узнали, что преимущества лысенковского метода возрождения сортов методом внутрисортового скрещива­ния были доказаны элементарной недоуборкой и недоучетом урожая с контрольных участков, с тех, где такое скрещивание не проводилось?

– Сказала бы, что это элементарное жульничество…

Но у Лысенко почти всё именно таким образом и доказывалось! В 1949 году меня арестовали из-за этой Докладной записки, переданной в ЦК. Лысенко знал, что ему нечего возразить на предъявленные в моем труде обвинения. Возразить он мог только одним – засадить меня за ре­шетку. Разве это не уголовщина, когда с научным оппонентом расправля­ются таким образом?

– Владимир Павлович, а если бы не появился Лысенко? Могла ли история нашей науки стать другой?

– Если бы не появился Лысенко, мы бы сейчас говорили те же са­мые слова о каком-нибудь другом персонаже. Свято место пусто не быва­ет. Посмотрите, что написано в книге «За материализм в отечественной науке», выпущенной в 1931 году (!!!) Коммунистической академией.

Вот отрывок из выступления на собрании Общества биологов-материалистов Бориса Петровича Токина – впоследствии Героя Социали­стического Труда, профессора, заведующего кафедрой Ленинградского университета: «Уже встает во всю величину проблема планирования, ра­ционализации работ в области биологических наук в связи с социалисти­ческой переделкой деревни, в связи с тем, что мы уже вступили в полосу социализма. Старые, индивидуалистические способы работы, одиночность, кустарничество ученого, отсутствие коллективного плана, отдель­ные профессорские школы и направления, подчас конкурирующие между собой, как в любом добропорядочном буржуазном государстве, разобщен­ность различных кругов биологов, теряющихся в отдельных лаборатори­ях… – весь этот наш быт, все эти старые формы работы уже тормозят развитие науки».


«Пусть тип старого кабинетного запыленного ученого будет чуче­лом и пугалом для всех биологов!» – так заканчивает свое выступление Б.П.Токин, которого на этом заседании выбрали главой Общества био­логов-материалистов…

Программа была очерчена весьма ярко и недвусмысленно. И что страшно – программа эта в значительной степени воплощена в жизнь. Старые, седые кабинетные ученые были уничтожены. А вместе с ними исчезли и те отличительные черты, носителями которых эти «пугала» яв­лялись. Из научной среды стали исчезать уважение к личности, чувство собственного достоинства, сомнение в собственной правоте и вниматель­ное отношение к оппоненту, бескорыстие, осознание себя прежде всего слугой науки, стремление отдать все силы, всю жизнь одной цели – по­стижению истины…

Бориса Токина с сотоварищами-материалистами не устраивала «буржуазная» и даже «социал-демократическая» (да-да!) биология. Самым страшным злом казался тогда индивидуализм в науке! Ученому возбраня­лось работать вне коллектива. Нужен коллективный план. Никакой само­деятельности – только подконтрольно, подотчетно. И ни в коем случае никакой конкуренции! Старые «индивидуалистические» формы научной работы, которые «всего-то» и смогли к тому времени вывести отечествен­ную науку на передовые позиции даже по сравнению с «добро­порядочными буржуазными государствами», провозглашались тормозом, сдерживающим новую, социалистическую науку, рвущуюся к «зияющим высотам» светлого будущего…

Это ясно очерченная программа монополизации науки! В том-то все и дело, что при допущении «конкурирующих между собой профессор­ских школ» не могло быть построено здание управляемой науки!

Воплощенная в жизнь, эта программа стала программой планомер­ного, беззастенчивого, дикого истребления отечественной интеллигенции. Ведь именно «старые кабинетные ученые» испокон веку в России остава­лись наиболее преданными демократическим принципам. Именно они в знак протеста против репрессий, обрушившихся на студентов, вышли из состава Московского университета, предпочтя оказаться в тиши своих «запыленных буржуазных» кабинетов, но не на кафедрах университета, скомпрометировавшего себя полицейскими акциями. Именно они в голод и разруху гражданской войны продолжали свой труд на благо страны.

– Но ведь тогда был в ходу тезис о том, что наиболее квалифици­рованная часть старой интеллигенции заражена болезнью вредительства…

– Вот именно! В том же своем выступлении Токин вопрошает: «А разве у нас нет еще не разоблаченных вредительских теорий в биологии?» И поучает: «Все мы, работники теоретического естествознания и биоло­гии, должны понять, что естествознание и биология партийны»! И конеч­но – «не может быть большего счастья, как работать под руководством пролетариата и его партии». А «эти мелкие буржуа создают себе индиви­дуалистическую иллюзию все же некоторой самостоятельности и незави­симости от политики». И приводит пример: «…ученый-ихтиолог Назаровский доказывает, что «естественные законы размножения рыб таковы, что никак нельзя выполнить пятилетку в рыбоводстве». Вероятно, Токин счи­тал, что Назаровский должен был бы по-партийному объяснить рыбам, что от них требуется?


– Это звучит анекдотически.

– Да, это можно было бы назвать скверным анекдотом, если бы авторами вредительских теорий на этом заседании в марте 1931 года не были названы А.Любищев, А.Гурвич, В.Беклемишев, Л.Берг, Н.Кольцов, Н.Вавилов, И.Агол, С.Левит, М.Левин, М.Завадовский, А.Серебровский, И.Павлов, П.Лазарев, Ю.Филипченко…

– Цвет отечественной науки!

– Да, это лучшие представители научной интеллигенции. И судьба многих из них трагична. По-моему, символично, что заседание, о котором я вам рассказал, происходило в анатомическом театре университета.

Но все же самое главное, что я хотел объяснить: в 1931 году Б. То­кин и иже с ними не были лысенковцами! Лысенко – агроном, а в Комакадемии велся разговор о теоретическом естествознании. Такие же «дискуссии» проводили медики, физиологи, зоологи.

Я хотел бы, чтобы ясно и четко было понято следующее: под од­ними и теми же лозунгами разгром отечественной науки шел одновре­менно с разных направлений. И только через четыре–пять лет был сфор­мирован единый, слаженный, из одного центра управляемый таран, сим­волом которого стал Лысенко. Лысенко оказался всего-навсего «нужным человеком на нужном месте». На его месте мог оказаться другой «борец за материализм». Но Сталин хорошо понял, что при помощи Лысенко и та­ких, как Лысенко, можно легко и быстро привести к полному подчине­нию и контролю всю советскую науку. Он почувствовал, что можно легко и быстро, натравливая на «врагов» и «вредителей» органы безопасности, расправиться со всем мало-мальски самостоятельным в науке.

– Владимир Павлович, к истории советской биологической науки мы еще вернемся. Но кроме войны с Лысенко, Вы ведь еще участвовали в Великой Отечественной войне. Вы прошли ее всю – с августа 1941 по ноябрь 1945 года. У Вас много наград – ордена, медали. Сейчас о Вели­кой Отечественной много пишут, много говорят такого, о чем раньше ни­кто не писал и не говорил.

– Вы правы, только сейчас война начинает представать перед на­ми, то есть перед вами – теми, кто ее не пережил, во всей своей обна­женности, хотя многое и многое остается несказанным, незапечатленным. И дело тут не только в «окопной правде». Дело в том, что во время войны громадную отрицательную роль сыграла та дикая, та безумная система, которую теперь называют «сталинщина». Мне жутко слышать, как в оп­равдание Сталина люди часто «вспоминают», что с его именем на устах солдаты умирали. Солдаты наши были поистине великими в их жертвен­ности и бесстрашии. Но вот сталинщина, пожалуй, сделала максимальное количество «ошибок», вернее – и просто преступлений для того, чтобы в итоге «цена» нашей победы оказалась чудовищно великой. Один немец­кий солдат на четверых советских в списке потерь – это цена, которую заплатил народ за то, что и теперь еще так лихо называют: «Сталин выиг­рал войну».


Для меня война была убийственной. Дня через три-четыре после ее начала я пришел в военкомат в Харькове, представил справку о только что защищенной диссертации и сказал, что я – очень нужный человек. Прежде всего, я владею немецким языком как русским. Я знаю немецкую историю, литературу, культуру лучше, чем её знает большинство немцев с высшим образованием. Но самое главное – я защитил диссертацию по генетике, я много и серьезно занимался генетикой человека. У меня на столе постоянно лежал научный журнал «Немецкий архив расовой био­логии». И я прекрасно знаю всю эту идиотическую расовую теорию, пре­красно знаю, как и чем её можно опровергнуть, разбить. Кроме того, я могу пригодиться и просто по разведывательным делам. Принимавший меня военный очень обрадовался и сказал, что как раз такой человек, как я, им очень нужен. Но я перебил его: «Есть одно «но». Я имею судимость по статье 58. Вы понимаете, я ненавижу фашизм. Вы можете быть абсо­лютно уверены в моей лояльности. Но на всякий случай я хочу сказать об этом сразу». Военный выслушал меня и сказал: «Я сейчас только позвоню и узнаю, не занято ли то место, на которое я хотел вас принять». Он вы­шел за дверь и через минуту, то есть быстрее, чем можно было бы куда-либо позвонить, вернулся и сказал: «Место занято». И я понял, что анкета – это главное.

Осенью я был мобилизован. Мой паспорт с отметкой о моей про­шлой судимости был брошен в общую кучу. Нас привезли в Саратов и там мне предложили демобилизоваться, как и многим другим «необученным».

Я отказался, так как в Харькове успел кончить курсы врача-лаборанта. И был отправлен в медсанбат. Но когда наша дивизия прибыла на фронт, меня сразу же сделали помощником начальника разведки дивизии (немецкий язык!). Моим начальником оказался физик из школы Иоффе – Борис Трофимов. Это был один из умнейших, благороднейших и храб­рейших людей, которых мне довелось встречать. Я успел с ним в компа­нии хорошо обстреляться в первый же месяц пребывания на фронте. Но тут выяснилось, что сам Трофимов тоже имел судимость по 58-й статье. Мне было ясно, что в таком деле как разведка, когда за каждого пленного приходится платить иногда и полсотней человек, сочетание начальника и помощника, имеющих по 58-й статье, – прямая дорога в СМЕРШ. Я до­говорился с Трофимовым, что он будет вызывать меня на каждую актив­ную операцию, но с тем, чтобы я числился по медсанбату. Во избежание заполнения анкет. Я не счел бы большим грехом соврать в анкете, но это могло привести к крупным неприятностям. Рядом с нашей 49-й армией на фронте была 33-я армия, формировавшаяся в Москве, а я был уже за­метным генетиком и мою биографию слишком многие знали. В результате я действительно принимал участие во всех активных операциях разведки, причислялся к опергруппе штаба дивизии во время наступления, но так за всю войну ни одной анкеты и не заполнил. Борис Трофимов в первой же операции был награжден медалью «За отвагу», затем Орденом Боевого Красного Знамени. Но был убит под Оршей.

Я не смог принять участия в деле агитации немцев. Самое трагич­ное заключалось в том, что если в 1941–42 годах агитировать их было почти невозможно – они были уверены в победе, то после Сталинград­ского окружения и одновременной высадки союзников в Северной Афри­ке ситуация резко изменилась и немецкую армию можно было развали­вать умелой агитацией. Но для этого надо было понимать психологию не­мецкого солдата и строить агитацию, имея перед собой пачки немецких газет за последнюю неделю, чтобы разумно, убедительно объяснять не­мецкому солдату, – как его водят за но с Поверьте мне, наша пропаганда была до дикости тупа и примитивна. Добровольно переходило.к нам и сдавалось ничтожное количество немцев.

Но самый страшный удар меня ждал в конце войны. Я имел пору­чение тщательно следить и высматривать всякие признаки подготовки немцами химической войны. Хотя, может быть многие еще помнят пого­ворку: «Не так страшен газ, как противогаз»… В сумке для противогаза у солдат можно было найти все что угодно – полотенце, мыло, портянки, хлеб, – но только не противогаз. Однако «береженного Бог бережет», и я выполнял поручение, в частности, без конца разговаривал с пленными и в связи с этим двигался с самыми передовыми частями. Однажды на штур­мовом орудии я въехал в город Калиш и застрял в этом городке на не­сколько часов, пытаясь выяснить, нет ли каких следов подготовки к хи­мической войне. Там вместе с толпой пехотинцев я перешел немецкую границу и к вечеру добрался до немецкого города Цюлихау. Я завалился спать, но ночью меня разбудила хозяйка-немка. Город горел. Я собрал бригаду поляков и немцев и стал бегать с ними по городу, локализуя по­жары (к изумлению проходивших мимо наших солдат и офицеров). И так впопыхах на окраине города с двумя ведрами в руках и двумя десятками членов своей «команды» за спиной я краем глаза на мгновение увидел странную процессию: семь–восемь седых старых немок шли, неся на плечах молоденьких девочек. Мне помнится седая старушка. На шее у нее сидела девочка лет 12-ти, с совершенно белым искривленным лицом. Я увидел это действительно краем глаза, пробежал мимо, но потом я эту старушку и девочку вспомнил и не забуду никогда…

Гася пожары, я двинулся дальше и попал в местечко Одерек, в ма­ленькую деревушку… С кем-то я заговорил по-немецки и какая-то жен­щина попросила меня зайти в немецкий дом помочь, так как она подума­ла, что я врач. Оказалось, что речь идет о женщине с ребенком. Тридца­тилетняя стенографистка из Берлина и её пятилетняя дочь. У обеих были порезаны вены на руках. Выяснилось, что стенографистка была изнасило­вана много раз, она решила покончить с собой и своей дочерью, но сде­лала это неумело. И вдруг меня осенило! Я понял и ту процессию в Цюлихау. Я понял, что происходят дикие эксцессы, и что на эти эксцессы могут не обратить внимания, как и я не сразу обратил внимание… Я по­нял, что надо быстро, решительно принимать меры. В эксцессах менее всего были виноваты солдаты, которые много лет не видели женщин… Ведь на этом ломались даже истинные аскеты и монахи…

Я, конечно, понимал, что рискую получить по шее. Но выхода не было. Немецкого языка почти никто не знал, начальство могло просто не вникнуть в суть происходящего. Я написал рапорт, описал то, что проис­ходит, и, как только подтянулся штаб, отдал заявление с описанием про­исходящего на имя члена Военного совета через прокурора армии, кото­рый решительно не знал, что с моим заявлением делать.

Я не хотел бы, чтобы меня сочли сентиментальным неженкой. При мне на Смоленщине раскапывали огромную могилу примерно на семь ты­сяч расстрелянных. Через пару месяцев после освобождения Майданека я видел там «магазин» обуви и многое другое, что оставалось от нескольких сотен тысяч людей, уничтоженных в газовой камере. Если бы случилось так, что я оказался бы с пулеметом перед толпой пленных эсэсовцев-палачей, и знал бы, что этих эсэсовцев могут освободить немцы, то я не задумываясь открыл бы пулеметный огонь… Но мне надо было знать, что это виновники, что это палачи. А здесь шла речь о гражданском населе­нии…

Я надеялся, что член Военного совета сообразит, чем неизбежно грозят эти эксцессы. Но в то же время понимал, что как вредный свиде­тель, я могу получить вышку или штрафбат. Но не случилось ни того, ни другого. Меня просто вызвал начальник санитарной службы армии, пол­ковник Лялин. Он и его заместитель, армейский хирург, минут тридцать-сорок меня отчаянно ругали. Я никогда не забуду слов: «Пусть не десять – пусть сорок одну насилуют!»… Для меня же было ужасным сознание того, что мы приходим в Европу не только освободителями, но и насиль­никами. И, признаюсь, при этом было некоторое чувство успокоения: я-то свой долг выполнил, предупредил, сообщил. И если меня ругают, то уж наверняка под трибунал не пошлют.

На протяжении примерно полутора месяцев я был в нашей 33-й армии «паршивой черной овцой», склоняемой: у нас мол есть такие люди, которые забыли, что немцы наделали у нас, и т.п. Потом вдруг все пере­менилось. Появилась статья «Товарищ Эренбург ошибается», и были при­няты чрезвычайно запоздалые меры по прекращению эксцессов. Прошло много лет прежде, чем я узнал об обращении Гитлера к немецкому народу со словами: «Теперь уже все знают, что Красная Армия превращает не­мецких женщин и девушек в барачных проституток»… Прошло еще боль­ше лет, прежде чем узнал, что об эксцессах доложили-таки Сталину, и что он ответил: «Пусть ребята погуляют».

А тогда вся история, всё будущее предстало передо мной совер­шенно ясным: немцы будут против нас сражаться до конца. Немцы воз­ненавидят Советский Союз, Советскую Армию.

Кажется, никто еще не объяснил странный факт. Берлин был многослойно окружен, его бомбили с воздуха, авиации у немцев уже не было. Его громила тяжелая артиллерия, легкая артиллерия, минометы, пулеметы – полная безнадежность… Гитлер уже покончил с собой. А немцы отчаянно дрались еще целую неделю. Небольшая «деталь»: штурм Берлина обошелся Советской армии в 300 тысяч человек. Секрет сопро­тивления прост: если немецкий солдат пробовал дезертировать, спрятать­ся, то его тут же вешали немецкие же офицеры или солдаты. Мотивация: если солдат перестаёт сражаться, когда его мать, жену, сестру, дочь наси­луют, то он кроме виселицы ничего не заслуживает. Я не знаю, сколько человек мы потеряли на Зееловских высотах, когда Жуков подготовил штурм укреплений на Одере, а немцы заблаговременно увели свои войска. Весь залп артиллерии по оборонной линии был залпом по пустому месту, а потом был кровопролитный бой. Но раньше нас почти всегда предупре­ждали о всяких мероприятиях немцев (то пленные, то местное населе­ние), а в тот раз о том, что немцы увели свои войска из передовых тран­шей, нас никто не предупредил.

– Этот Ваш рапорт о недопустимости эксцессовВам потом еще припомнили?

– Да, в 1949 году мне было предъявлено обвинение в клевете на Советскую Армию. Но это уже новая история, вернее, возвращение к прерванному рассказу о моей борьбе с Лысенко и К°.

После войны я работал в Харьковском университете на кафедре ге­нетики, и в своей педагогической практике прикладывал все силы для развенчания Лысенко вских вымыслов. В 1947 году я защитил докторскую диссертацию, которую ВАК утвердил, но в том же 47-м году высокая ко­миссия Минвуза под руководством будущего Главного ученого секретаря АН СССР А.В.Топчиева выгнала меня из университета под предлогом «раболепства перед западом, за поступки, порочащие высокое звание пре­подавателя высшей школы». Через полтора года меня повторно арестова­ли, сначала как «тунеядца», потом осудили как «клеветника на Советскую Армию».

Любопытно, что следствие имело в своем распоряжении обстоя­тельный том, разоблачающий Лысенко – тот самый, который я передал в Отдел науки ЦК. Но официально он не был зарегистрирован, то есть как бы и не существовал для следствия. Дело в том, что мне, вероятно, следо­вало бы дать расстрел как диверсанту за борьбу против величайшего со­ветского ученого… Или самое малое – 25 лет… Но вспомнили мои рапорт и предъявили это обвинение. Видимо, что-то все же удерживало от ареста по настоящей причине. Обвинение в клевете на Советскую Армию было смехотворным. Ведь о моих сугубо официальных действиях в свое время знала вся 33-я армия. Я пробовал зафиксировать в следственном деле мои данные относительно Лысенко и добиться приложения к нему моей «докладной записки» на 300 страницах. Но когда мне стало ясно, что мой материал по отношению к Лысенко никак к делу приложить не хотят, я объявил голодовку, уже будучи в Бутырской тюрьме. Но меня так обрабо­тали, что я и до сих пор испытываю частичную амнезию – потерял па­мять на имена… Это была настоящая пытка. Я хочу о ней рассказать.

Когда я объявил голодовку, требуя предъявить мне истинное обви­нение, в связи с которым я был арестован, меня начали кормить искусст­венно через нос. Но это еще не пытка. Это только неприятность. Это просто очень больно, когда шланг проталкивают через нос. Не было пыт­кой и то, что меня поместили раздетым в холодную камеру с койкой, представлявшей собой сплошной стальной лист, с открытой, забранной решеткой стеной: камеры прямо сообщалась с улицей, где было довольно холодно. Пытка заключалась в том, что хотя через шланг можно безболез­ненно вводить одновременно, одноразово сколько угодно питательной жидкости, мне вводили раствор глюкозы очень часто и каждый раз очень небольшое количество. Молниеносное чувство разогревания, зубы пере­стают стучать. Можно раза два пройти по камере. Потом приходится сесть, потом лечь. Каждые 20–30 минут вертухай будил меня и очень сер­дечным голосом уговаривал: «Ты же видишь, тебе умереть не дадут. Чего ты себя зря мучаешь?» Я удивлялся сначала, почему он все время меня будит и сразу же вызывает медсестру, которая снова вводит мне неболь­шое количество глюкозы. Я только впоследствии понял смысл этих мани­пуляций. А может быть, следствию не выгодна была моя смерть: ведь если бы я заснул на своем металлическом ложе и без движения пролежал бы на нем более получаса – воспаление легких и смерть почти неизбежны.

Весь ход моего следствия, все, что со мной произошло, убедило меня в том, что органы являются главной опорой лысенковщины. В 1954 году, в лагере я узнал о расстреле Берии, о том, что в органы приходят новые люди. И тогда я написал решительное заявление Прокурору СССР с требованием вызвать меня в Москву для дачи показаний по делу обще­государственного значения с концовкой: «За правильность и доказуемость моих сообщений готов нести любую ответственность, вплоть до уголов­ной».

Уже после отправки моего письма до меня дошла газета «Известия» с письмом Станкова, разоблачавшего махинации Лысенко в ВАКе. Впо­следствии мне стало известно, что Н.С.Хрущев как секретарь ЦК Украи­ны своими глазами убедился в том вреде, который приносят на Украине «новаторства» Лысенко. Для меня позднее стало ясно, что при активных настояниях со стороны биологов и генетиков с Лысенко можно было по

кончить еще в 1954 году. Но момент был упущен. Лысенко смог «убедить» и Хрущева.

– Как сложилась Ваша судьба после выхода из лагеря?

– Меня освободили из лагеря в 1955 году, но жить в Москве не разрешали, поэтому я поселился в Клину. Хочу добрыми словами вспом­нить замечательного ученого и человека Владимира Владимировича Алпа­това, который тогда буквально спас меня от прозябания, предоставив мне, еще не реабилитированному, возможность реферировать научные статьи в журнале Института научной и технической информации (ВИНИТИ). По­сле реабилитации в 1956 году я возвратился в Москву, но не мог устро­иться на работу в единственную тогда лабораторию генетики, возглавляе­мую Н.П.Дубининым – он долго водил меня за нос, и только впоследст­вии я понял, что он не только со мной так поступал.

Но в 1956 году мне на помощь пришла женщина, имя которой должно остаться в памяти людской – директор Библиотеки иностранной литературы Маргарита Ивановна Рудомино. Она уберегла меня и многих-многих других опальных исследователей от пребывания в тунеядцах. Меня она зачислила в библиотеку на должность старшего библиографа, тем са­мым дала возможность вновь вернуться к науке, чем я и воспользовался, написав к 1958 году книгу «Введение в медицинскую генетику», которая увидела свет лишь в 1964 году – и это тоже целая детективная история…

Неожиданно в 1955 году я получил вызов в Прокуратуру по своему заявлению, отправленному из лагеря в 1954 году. 16 июля 1955 года я пришел к заместителю Генерального прокурора Союза СССР Салину и выложил ему на стол томик разоблачающей Лысенко документации, а к нему 30 страниц резюме со ссылками на основной труд. Салин, прочитав мое тридцатистраничное резюме, сказал: «Я не нахожу в действиях Лы­сенко состава преступления». Я был ошеломлен: как же так? Если то, что написано мною, вранье хотя бы на 10%, тогда я – преступник, клеветник и диверсант, занимающийся подрывной деятельностью. Если там хотя бы 10% правды – тогда преступник Лысенко… Но Салин стал меня выпро­важивать в ЦК, к будущему министру сельского хозяйства В.В. Мацкеви-чу, и т.д. Я ушел от него потрясенный.

Единственным реальным следствием моего посещения прокурату­ры оказалось то, что осенью 1955 года мне было отказано в реабилитации. Да еще яростное сопротивление лысенковцев всем попыткам вернуть мне отнятую докторскую степень.

В 1955 году я познакомился с замечательным ученым Вениамином Иосифовичем Цалкиным – правой рукой академика Владимира Николае­вича Сукачева, бывшего тогда Президентом Московского общества испы­тателей природы. К тому времени вышла поразительно чудовищная книга Фейгинсона «Основные вопросы мичуринской генетики», и в связи с вы­ходом этой книги возникла необходимость как следует стукнуть по лы-сенковщине и показать, что не все шарлатанство может сходить безнака­занно. Я написал обстоятельный и разгромный отзыв об этой книге. Но печатать эту рецензию под моим именем было невозможно (я еще не был реабилитирован). Тогда мне нашли двух соавторов – Васина и Лепина, пожилых пенсионеров, которых уже никак невозможно было ущемить.

Убийственная рецензия пошла в «Бюллетень МОИП» под их именами, но тут-то как раз меня и реабилитировали, и я успел «приписаться» третьим, последним автором для того, чтобы иметь возможность драться и отстаи­вать эту рецензию. А в следующем номере «Бюллетеня МОИП» пошла уже под моим именем статья под невиннейшим названием, но с совер­шенно убийственным содержанием – это был удар по основным трудам группы Лысенко. Можно счесть глупостью то, что человек, еще никак не укрепивший своих позиций, сразу кидается в бой против могущественной мафии, но я считал, что медлить нельзя, основываясь на уроках 1954 года, когда ни у кого не хватило ни времени, ни мужества нанести удар по по­шатнувшейся было лысенковщине.

– Кстати, о реабилитации. Мне надо было собрать свидетельские по­казания людей, которые знали, что я вовсе не клеветал на Армию. На­чальник санитарной службы Лялин, к тому времени, кажется, генерал, тот самый Лялин, который отчитывал меня сорок минут за мой рапорт, ска­зал, что он ничего не помнит. Но все подтвердил бывший главный эпи­демиолог армии Яков Тимен, который никогда не был моим другом, бо­лее того – который в свое время по каждому моему промаху тыкал меня носом в лужу, как щенка. Это интересная деталь, как мне кажется…

Тот же Тимен порекомендовал меня на работу в Институт вакцин и сывороток имени Мечникова. В разговоре с директором института я упомянул о том, что в ВАКе рассматривается вопрос о возвращении мне докторского диплома. На вопрос, кто же мешает, я сказал, что мешает член президиума ВАК академик Жуков-Вережников. К нему отправился секретарь парторганизации института и узнал от Жукова-Вережникова (в 1961 году!), что «конечно Эфроимсон сейчас на свободе, но мы же всегда можем посадить его обратно»… Еще через полгода меня все же взяли в этот институт. Я с большой теплотой до сих пор вспоминаю годы моей работы в нем. В то время я собрал материал для книги, вышедшей в 1971 году – «Иммуногенетика». Смею надеяться, что институт не проиграл, зачислив меня сначала в отдел информации, а затем в отдел генетики им­мунитета.

Но основные силы я все же продолжал направлять на работу в об­ласти медицинской генетики и генетики человека. Когда в 1964 году вы­шло мое «Введение в медицинскую генетику», это было воспринято ос­новной массой генетиков и врачей как прорыв через лысенковские засло­ны. В 1968 году книга переиздается. Она удостоена очень лестных отзывов и рецензий, а ведь я начинал практически с нулевого цикла. Дело в том, что самая крупная и самая опасная брешь в генетике была пробита в 1937 году ликвидацией Медико-генетического института, ликвидацией меди­цинской генетики, и я считал своим долгом броситься именно в эту брешь.







Date: 2015-09-02; view: 344; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.015 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию