Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Интервью с Владимиром Павловичем Эфроимсоном 1 page





Октябрь 1988 года.

– Владимир Павлович, Вы – один из старейших генетиков страны. Вся Ваша жизнь неразрывно связана с судьбой генетики, которая была поистине трагической. Рассказ о Вашей жизни – это прежде всего рас­сказ о путях развития отечественной генетики… Поэтому интерес к Вам, к Вашему жизненному пути вполне понятен – это одновременно и интерес к истории отечественной науки, к истории страны.

– Вы правы: в последнее время меня довольно часто просят выска­заться, но интерес этот появился слишком поздно – мне уже почти во­семьдесят… И часто не хватает сил, хотя многое хочется сказать и объяс­нить. Ведь очень мало тех, кто по-настоящему понимает, что с нами про­изошло, и почему столь катастрофично нынешнее состояние нашей нау­ки, генетики, в чем причина нашего отставания в биологии, да и не толь­ко в ней…

– Хотя я знаю, что Вы всегда категорически отказываетесь расска­зывать о себе, – не обессудьте. Расскажите, пожалуйста, о своей семье, о Ваших родителях.

– Я родился в Москве. В достопримечательном месте и в не очень замечательной семье. Место моего рождения – ул. Лубянка, 2. Кстати, в двадцатые и тридцатые годы по Москве ходил такой анекдот. Показывая на тот дом, в котором я родился, один прохожий говорит другому:

«Раньше это был дом страхового общества «Россия». – «А теперь там что – «Госстрах»?» – «Нет, Госужас»… Так вот, в 1908 году я как раз и ро­дился в доме страхового общества «Россия», в котором просто сдавались квартиры внаем. Кто же знал, что именно мой родной дом станет потом самым страшным местом в Москве?

Как странно, на десятилетия протягивается детское восприятие. Помню, как неведомо почему, уже во взрослом возрасте я совершенно необъяснимым образом всегда испытывал какое-то очень теплое чувство к болгарам, появлявшимся в институте им. Мечникова. Ни в чем это не проявлялось, кроме какой-то внутренней симпатии вовсе неизвестного мне происхождения… Такая избирательность мне, заклятому интернацио­налисту (или, как когда-то это называли – космополиту) была непонятна. Но вот однажды, проходя по скверику напротив здания ЦК КПСС около часовенки, посвященной русским солдатам и офицерам, павшим за сво­боду Болгарии, я понял, что воспоминание о памятнике, около которого я гулял в самом раннем детстве, и на барельефах которого изображено, как русские солдаты спасают болгар от турецких аскеров во время войны с турками в 1877-78 годах, с того самого четырехлетнего возраста, незримо потаенно, противоестественно, по Фрейду, сохранялось десятки лет, хотя первоисточник самого ощущения был совершенно забыт. Кстати отмечу, что у Фрейда – пятьдесят процентов абсолютного вздора, а пятьдесят – совершенно гениально. Кстати вспомнил, что мои недогадливые родители как-то купили мне красную феску (турецкую!) – как я эту феску ненави­дел…

Моя семья, чистокровная еврейская, была совершенно обрусевшей. В ней никогда не говорили ни на иврите, ни на идише, который тогда называли просто «жаргон». Мой отец, Павел Рувимович Эфроимсон, был человеком поразительной энергии, огромной пробивной силы, большого комбинаторного ума. Он был фондовиком – крупным банковским специалистом. Сам он был сыном местечкового духовного раввина (к сведе­нию, духовный раввин – это существо, значительно более нищее, чем церковная крыса). Конечно, отец кончил гимназию с медалью, но в Киев­ском университете оказался перебор «еврейцев» и отец поступил туда только благодаря ходатайству околоместечкового помещика Ламсдорф-Галагана. Он закончил юридический факультет и впоследствии служил главным управляющим поместий того самого Бродского, который вошел в поговорку («Чай – Высоцкий, сахар – Бродский»).

Моя мать, Елизавета Марковна Кроль, была полной противопо­ложностью ему – бесконечно скромная, бесконечно благородная, доб­рая… Причем не только по отношению ко мне и моему брату, но и по от­ношению ко всем окружающим и даже неокружающим.

Моя мама была святой. На этом рано и сгорела. В войну она по­шла санитаркой в госпиталь к раненым. Делала все, раненые даже полю­били свою «жидовочку»… Госпиталь был с аристократическими сестрами милосердия. Там, конечно, санитарку-еврейку презирали… Но только меньшинство, поскольку среди аристократии за слово «антисемит» можно было схлопотать пощечину; презирали только мещанистые, и даже тогда, когда мама сдала экзамен на медсестру. Презрение прекратилось только когда выяснилась, что она жена «того самого Эфроимсона».

Когда надо было стабилизировать червонец (уже в годы НЭПа), то к отцу как к очень крупному фондовику, обратились из Госбанка или Промбанка с просьбой помочь в этой работе. Он принял в этой операции серьезное участие и так как из десятков миллионов рублей, проходивших через его руки, к ним ничего не «прилипло», то отцу выразили где-то в высоких государственных кругах коммунистическую благодарность. Разу­меется, это ничуть не помешало ему в 1926 году стать одним из главных виновников чуть ли не первого вредительского процесса – процесса по «экономической контрреволюции», которой он никак не мог заниматься и которой вообще не существовало. Теперь это наконец становится извест­ным, но в свое время меня потрясло то, что отец никак не мог на суде (а был открытый суд, печаталось в газетах, гремело повсюду!), повторяю – отец никак не мог доказать, что дважды два – четыре, то есть совершен­но очевидные и простые истины.

В те годы отец уже работал в какой-то мелкой организации, воро­чая лишь десятками или сотнями тысяч рублей, что меня очень расстраивало – он мог бы в каком-нибудь банке ворочать десятками миллионов. Должно было пройти много лет прежде, чем я понял, что пойди мой энергичнейший и молниеносно соображающий отец в госучреждение, со своим раввинским происхождением, а главное – со своим банковским прошлым, то в первом же вредительском процессе он был бы расстрелян, а так он отделался «пустяками» – получил через расстрел десять лет и провел пять лет в Лефортово. Но в свое время суд над отцом тяжело отра­зился на моем мировоззрении: я много лет считал, что как лично оби­женный, я не могу приходить к окончательной и справедливой оценке происходящего. Я тогда как-то не подозревал, что таких «лично обижен­ных» было много десятков миллионов. Но в частности, именно эти раз­мышления привели к тому, что я старался избегать лишнего общения с людьми и занимался гораздо больше в библиотеке, чем в университете.

Я очень рано прошел тестирование, выявившее у меня очень сла­бую слуховую память при относительно приличной зрительной. Я понял, что мне надо все постигать зрением. Я очень рано и очень много стал за­ниматься сам. Так как я ничего не воспринимал на слух, то я решил как можно скорее «разделаться» со школой. Два раза «прыгал» через класс. Кончил в пятнадцать с половиной лет (не кончил на год раньше, потому что запретил отец). Но зато в последние годы в школе я чрезвычайно много «болел» самыми различными болезнями, благо у меня было много родственников – врачей, которые мне писали справки о «болезнях». То­гда система надзора не была доведена до высокой степени совершенства и никто не знал, что во время этих «тяжелых заболеваний» ежедневно с утра до самого вечера я просиживал в Ленинской (тогда еще Румянцевской) библиотеке, до абсолютного безумия увлекаясь историей.

Что касается моих школьных занятий, то ими ни преподаватели, ни родители почти не интересовались, чему я был очень рад, довольству­ясь тройками и сплошь и рядом пропуская очень хорошие уроки, которые в «Питер Пауль шуле» вели очень хорошие учителя. В результате, окончив школу, я еще год просидел в Ленинке, а затем поступил в университет, не добравши нескольких месяцев до семнадцати лет. Мои интересы распространялись в самых разных направлениях. Но я знал, что языки я в любом случае знать буду, историю знать буду (к тому времени я знал на память, наизусть пару сотен страниц из «Истории» Шиллера, сотню страниц из Моммзена и Бог знает сколько страниц из других первоисточников). А вот биологию я без университета знать не буду, что и определило мое по­ступление на биологическое отделение физмата, где я себе два года не находил места, покуда не втюрился безоглядно в генетику.

– Владимир Павлович, я знаю, что в университете Вы проучились совсем недолго – в 1929 году Вас исключили. Вы всегда уходите от ответа на вопрос, почему это произошло. Поэтому я должна сказать, что пово­дом к исключению из университета послужило Ваше выступление в защи­ту Сергея Сергеевича Четверикова, первоклассного ученого, основопо­ложника новой науки – популяционной генетики. Четверикова выгоняли якобы «за малую эффективность научных работ», и Вы мужественно вы­ступили против этой чудовищной несправедливости. Был ли Сергей Сер­геевич Вашим учителем? Вообще, расскажите о своих учителях.

Пожалуй, на первое место надо поставить Николая Константи­новича Кольцова. Когда меня недавно неожиданно спросили, в чем сек­рет Кольцова, я даже не сразу смог сообразить – о каком секрете идет речь. На мои недоуменный вопрос мне ответили: «У Кольцова был такой маленький институт и такое множество прекрасных ученых работало с ним!»

Прежде чем ответить на этот вопрос, мне пришлось напомнить со­беседнику о книге Синклера Льюиса «Эрроуcмитт». Сейчас эту книгу мало читают, а в двадцатые годы многие биологи зачитывались ею. Она определяла тогда мировоззрение молодых ученых. Не буду напоминать содержания, но только скажу, что книга заканчивается описанием того, как главный герой со своим приятелем удаляются в какое-то дикое лого­во, где создает лабораторию, в которой никто и ничто не мешает им за­ниматься наукой. Видите ли, Николай Константинович Кольцов всегда держался на какой-то определенной и весьма дальней дистанции от всех студентов. Было бы совершенно немыслимым услышать от него какие-то высокие слова. Но то, что исследовательская наука – самое высокое в жизни, это разумелось само собой. Может быть, в этом и был его секрет?

Огромную роль в моей научной судьбе сыграл Григорий Иосифо­вич Роскин. Хорошо помню, как щенком я получил от Роскина задание отреферировать одну работу по модным тогда ядерно-плазменным соот­ношениям. Я прочитал не только эту работу, но и полсотни смежных и сделал доклад, внешне может быть и хороший. Но Роскин задал мне де­ликатно один вопрос, из которого я уразумел, что внутренней связи меж­ду всеми десятками работ я не обнаружил. На свое счастье, я понял, что я – дурак, и что я ничего не понимаю. Тогда же я понял, что соображать тоже нужно учиться.

А уж думать и соображать я научился на семинаре у Михаила Ми­хайловича Завадовского – Мих-Миха. Можно было завалить десять заче­тов, иметь невероятные хвосты, но студент «котировался» по одному-единственному показателю: сумел ли он задать хотя бы один вопрос на семинаре у Мих-Миха.

Впоследствии я начал работать в лаборатории Завадовского с дрозофилами, просиживал там целыми днями и вечерами (мне совсем не хо­телось общаться с другими генетиками, дабы не компрометировать их «скандальными» делами своего отца – повторю, ведь мы были идиота­ми!)… Но вот однажды вечером, часов в десять, Мих-Мих, проходя к себе в кабинет, бросил: «Эфроимсон бьет все рекорды упорства». Слова Зава­довского меня порадовали больше, чем впоследствии на фронте Орден Красной Звезды, который я случайно получил среди первых шести орде­ноносцев дивизии.

– Владимир Павлович, но все-таки два слова о С.С.Четверикове!

– Четвериков сыграл в моей жизни огромную роль. Я ведь, в сущ­ности, никогда не был его учеником, даже не слушал его лекций. Четве­рикова обвиняли чуть ли не в троцкизме. Тогда в университете шла ка­кая-то борьба между линией ЦК и Троцким. Но честно говоря, я даже под страхом смертной казни никогда не смог бы сказать, что такое троц­кизм. Зато мы все хорошо знали, что будущее эволюционной генетики заключено в статье Четверикова, установившей основы этой науки, и в нескольких строчках примечания Сергея Сергеевича к нашумевшей тогда статье Альфреда Стертеванта, открывавших путь к пониманию возникно­вения новых генов. Такие ученые, как Четвериков рождаются раз в сто лет.

Мой отрыв от университета, то, что мне пришлось так много по­стигать самостоятельно, катастрофически сказался на моем дальнейшем развитии. Я иногда месяцы тратил на то, что потом оказывалось уже дав­но известным…

– И все же Вы продолжали заниматься наукой, экспериментами, сделали замечательное открытие, начали работать у Соломона Григорье­вича Левита в Медико-биологическом институте. Левита расстреляли в 1937, но ведь Вас арестовали еще в 1932! Какова была причина ареста?

– Наверное, из-за раннего ухода в экспериментальную науку меня почти никогда не оставляло чувство, что я вот-вот сделаю какое-то от­крытие. И за этими открытиями я гонялся очень долго. Пожалуй, прого­нялся всю жизнь. Одно из них сыграло в моей жизни существенную роль. В 1932 году я пришел к мысли о существовании равновесия между мута­ционным процессом и отбором, а главное к тому, что на основании этого равновесия можно сделать совершенно неожиданный вывод – определить частоту мутирования у человека.

Когда я начал работать в институте у С. Г.Левита, произошла исто­рия, смысл которой я тогда не понял. Я сделал два доклада на семинаре в кольцовском институте у Н.П.Дубинина. Оба раза Дубинин презрительно-уничтожительно смял мои результаты авторитетным тоном. Оба же раза после его уничтожительных отзывов я ловил его в кулуарах и доказывал ему, что он говорил чушь, что все его возражения ничего не стоят. Пони­мание того, что происходило, ко мне и другим генетикам пришло значи­тельно позже.

В моих докладах (и написанной статье) речь шла о существовании естественного отбора у человека – как о чем-то совершенно очевидном. А эта тематика по тем временам считалась чуть ли не криминальной.

В декабре 1932 года я был арестован в связи с «раскрытием» не­большой группы – «осколка» бывшего Общества вольных философов (Вольфил). Три-четыре старых человека вздумали рассказывать юношам о существовании идеалистической философии. Я помню один доклад, в ко­тором доказывалось, что пространство и время – явления имманентные и представляют «вещь в себе». По чистой случайности как-то в 1929 году по дороге в Ленинку я забежал в университетскую библиотеку и то ли в «Сайенс», то ли в «Нейчер» прочитал статью А. Эйнштейна, в которой как раз вопрос о пространстве и времени анализировался математически. Никакой «имманентности» не было. Был анализ. И вот тогда, после прослушивания великолепного доклада на этом «осколке» Вольфила я решил, что на идеалистическую философию меня больше калачом не заманишь. Я перестал посещать кружок, а через три года был арестован именно за посещение этого кружка. Я был обвинен в антисоветской деятельности, в распространении антисоветских убеждений. Еще раз хочу подчеркнуть, что у меня в то время не было не только антисоветских убеждений, у меня вообще никаких политических убеждении не было, потому что будучи лично травмированным человеком, я не считал себя вправе даже размыш­лять на эту тему.

Следствие проходило без избиений, но на сплошном обмане и шантаже. Помню, мне пытались очень настойчиво доказать, что мои убе­ждения были внушены мне либо отцом, либо Н.К.Кольцовым. И по­скольку я никаких показаний ни на отца, ни на Кольцова не давал, была разыграна целая сцена, из которой я должен был сделать вывод, что отец арестован вторично. Впрочем, это одна тысячная доля того, что мне при­шлось наблюдать, сидя во внутренней тюрьме своего родного дома на Лу­бянке, 2. Честно говоря, более убедительной школы антисоветизма мне никогда больше проходить не приходилось. При мне прошло несколько «вредительских» процессов, которые строились на пустом месте путем шантажа и обмана. Это все заслуживает целой книги, которую мне, к со­жалению, не удастся написать.

Особо хочу подчеркнуть, что практически все' следователи были настоящими уголовниками, которые без стеснения вписывали в показания подследственного, пользуясь его неимоверной усталостью, все то, что им хотелось.

Я должен вам сказать: за десятки лет общения с органами я нико­гда не встретил среди них ни одного отдаленно порядочного человека. Не было. Это были карьеристы, это были садисты. Это были люди, которые яростно между собой конкурировали – за скорейшее окончание следст­вия и за раздувание дела до наибольших размеров.

И тут я должен вам сразу сказать: в нашей стране десятки миллио­нов людей были отправлены в ссылки, лагеря, были уничтожены безо всяких следствий индивидуальных. Но десятки миллионов были отправ­лены на смерть в результате следствия. И с каждым из этих десятков мил­лионов следователю приходилось довольно долго возиться. И следова­тельно на эти 15 миллионов, ну 10 миллионов, прошедших следствие, на­до было иметь аппарат, чтобы выжать из человека, который чувствует се­бя совершенно невиновным, признание в своей виновности с понимани­ем того, чего это ему будет стоить, это не так просто. Таким образом, нужно было иметь миллионную армию следователей, которых очень тща­тельно отбирали. Словом, нужен был огромный класс – класс следовате­лей. Причем этот класс следователей был очень важен потому что органы, именно органы, рекомендация органов играли очень большую роль при включении или невключении данного человека в номенклатуру. Таким образом, у нас на протяжении 60–70 лет шел очень интенсивный отбор, по которому вверх поднимались прохвосты, мерзавцы. Конечно, были и гениальные, и талантливые люди, которые независимо от этого и даже вопреки этому могли подниматься. Была масса таких, которые могли под­ниматься из-за лояльности, то есть они молчали тогда, когда надо было говорить. «Промолчи – попадешь в первачи…» Понятно. И вот этот чудо­вищный социальный отбор, он и породил нам номенклатуру. Номенкла­тура и органы – это та многомиллионная масса – может миллионная, может трехмиллионная, – та масса, которая фактически правит делами государства. И в этом наша трагедия…

Однако вернемся к следствию… В конце концов мне заявили, что мои хождения в Вольфил и прочее – мелочь, чепуха, и «возрастное явле­ние», что они не стали бы мной заниматься, если бы я не занял очень вредную позицию в науке. Подразумевался «социал-дарвинизм», призна­ние естественного отбора у человека, имелась в виду евгеника. А «евгеника» – «служанка фашизма». Доказывать, что никакого фашизма в науке о наследственности нет и в помине, было совершенно невозможно. Следователь сказал, что сам Дубинин заявил, что мои научные взгляды неправильны. Один из следователей уверял меня, что был на моем докла­де в институте Кольцова. Думаю, что это было обычное следовательское вранье.

То, что я сумел сохранить свои позиции и не подписывать никаких абсурдных протоколов – это почти что не моя заслуга. Просто следствие не докопалось до одного моего «слабого места». А если бы докопались, думаю, что скорее я перегрыз бы вены на руке. Думаю, что на это меня хватило бы.

Я получил «всего» три года. Но не это было самым страшным. Са­мое страшное – к моему делу «пришили» моего друга – талантливейшего генетика и благороднейшего человека, перед которым все мы преклоня­лись… Льва Вячеславовича Ферри. Лев Вячеславович получил ссылку в Томск, там женился. В 1944 году он был завербован органами в качестве стукача и дал подписку о согласии на такую работу. Его слабое место ор­ганы все же нашли – они пригрозили расправиться с семьей… После этого события Ферри прожил целый день. Он побывал у себя на маля­рийной станции, но видимо не нашел там ничего подходящего… А вече­ром он повесился. Я полагаю, что Ферри был самым талантливым из всех генетиков нашей «банды», нашего призыва. Он был ученым мирового ранга.

– Пожалуйста, скажите хоть несколько слов о Вашем первом «лагерном опыте».

– Что сказать о трехлетнем пребывании в лагере? Оно было очень пестрым. Иногда лишения были почти невыносимыми. Я скажу только о том, что в Горной Шории последние пять месяцев я проработал на общих работах. Это была чудовищная жизнь. Мы страшно голодали. Проголодать слишком долго и слишком сильно было очень опасно, потому что после этого было бы очень трудно вырабатывать норму. Работа была очень тя­желая: прокладывалась дорога в Горную Шорию. Надо было срывать це­лые холмы земли и заваливать ею ущелья. Тачка, лопата… Зимой – ам­монал, потому что глина смерзалась, взять ее можно было только ломом. Надо было вырабатывать норму, вернее 125% нормы, чтобы получить 1100 г хлеба. 1100 г хлеба – это 1870 калорий. Приварок был ничтожный, мо­жет быть 600 калорий. А за день работы расходовалось 4,5–5 тысяч кало-, рий. Была прямая зависимость между тем, сколько человек съест и сколь­ко «сработает», поэтому все силы уходили только на работу. Ничего, ни­каких человеческих чувств не оставалось. Впоследствии, в 1951–55 годах во втором лагере я легко переводил свою работу на автоматизм и мог ду­мать о совершенно посторонних вещах. Голода как такового уже не было. Я хорошо помню, что я уезжал в 51-м году в лагерь из Москвы с полным

непониманием того, почему элементарно, по Менделю, наследуется им­мунитет у растений к самым различным грибковым заболеваниям. И я точно помню, что этот вопрос я решил, нагружая тачку, которую затем отвозил к растворному узлу… В 1935 году это было совершенно невоз­можно: ни одной мысли ни о чем «постороннем». Самое унизительное в голоде – это невозможность думать о чем-нибудь другом.

В конце 1935 года я уходил из лагеря на освобождение в какой-то город, может быть, в Кузнецк. Сейчас мне даже не хочется терять время, чтобы посмотреть, около какого города находился наш лагерь. Я знал, что у меня в городе наверняка найдется рублей пять, и что я наемся досыта. Наемся – а там будь, что будет…

Знаете, совсем недавно от замечательного человека и прекрасного писателя Елены Григорьевны Макаровой я узнал о том, что в Терезине (город в Чехословакии, куда свезли евреев и откуда их потом увозили в газовые камеры Освенцима) детей обучали живописи, рисованию, а через это – вообще всему на свете. Голод в Терезине был чудовищный. Поэто­му для меня представляется совершенно героическим, поистине фанта­стическим, невероятным то, что у людей хватило силы духа учить детей. Это – величайшее торжество духа над плотью.

Но я возвращаюсь к 1935 году. Я уехал в Куйбышев. Там прожил два месяца у своего дяди Наума Марковича Кроля, профессора психиат­рии (так называемый «малый Кроль», потому что был еще один Кроль – очень крупный психиатр, его однофамилец). За эти два месяца как-то удалось договориться о том, что я поеду в Ташкент, в Среднеазиатский институт шелководства на место Бориса Леонидовича Астаурова, который к тому времени переезжал в Москву. У меня были кое-какие соображения и идеи (изобретательские) по поводу шелкопряда и я имел готовую про­грамму работ.

До меня в этом же институте работал Николай Константинович Беляев. Они вместе с Астауровым составляли великолепную упряжку пер­воклассных исследователей. Беляев был блестящим экспериментатором. Вклад Н.К.Беляева и Б.Л.Астаурова в советское шелководство – неоце­ним.

В Ташкенте была создана прекрасная база с великолепными лабо­рантами, тщательно отобранными Астауровым. К сожалению, они через год разбежались. Я работал там по 16–18 часов в день. Ни о чем не думал, ничего не подозревал, не имея, к счастью, никаких знакомств в городе, и почти никуда не выходя с территории института, за исключением нахо­дившейся метрах в ста военной столовой, где я обедал, ужинал, забирал продукты на завтрак. О событиях 1936–37 годов я практически не имел никакого представления, потому что тогда я не читал газет, знакомых не имел и бешено работал.

Однако события шли своим чередом. К 1936 году в Ташкенте со­брался большой кворум ученых – Среднеазиатский государственный уни­верситет, несколько всесоюзных институтов. Они в совокупности пред­ставляли мощную научную организацию. Но так получилось, что в 1936 году я оказался единственным человеком в Ташкенте, который решитель­но выступил в защиту «менделизма-морганизма», уже тогда отвергаемого и втаптываемого в грязь. В 1937 г. в Тбилиси был арестован и расстрелян Н.К.Беляев. В том же году мне совершенно неожиданно объявили, что я снят с работы и что весь свой материал я должен сдать комиссии. Это бы­ло в августе 1937-го. Приказ содержал мотивацию: «Полная неэффектив­ность работ на протяжении полутора лет». Месяца через 2–3 после сня­тия, за которым последовало объявление меня врагом народа, я сел пи­сать книгу по генетике и селекции тутового шелкопряда. Тогда же, в 1937, я её и закончил. Однако, снятый с работы с порочащей характеристикой, я должен был еще полтора года искать работу, добиваться реабилитации, подвергаясь преследованиям лысенковцев. Вся эта затея с моим увольне­нием была, конечно, диким беззаконием. Весь институт знал, что я рабо­таю по 16–18 часов в сутки, а ни один идиот не будет столько работать, если перед ним не стоит какая-то очень интересная задача. Идея моего увольнения была простой: Лысенко стал хозяином ВАСХНИЛ и можно было очень крупно ему угодить, выгнав из отраслевого института одного из последних менделистов-морганистов.

– До сих пор основной материал Ваших исследований по шелко­пряду остается неопубликованным, но по отзывам ведущих генетиков, знакомых с Вашими работами, он и сейчас имеет огромное значение для понимания эволюционного процесса и процессов селекции. Не могли бы Вы доступно изложить суть дела?

– Суть дела в том, что, по-видимому, у каждого вида существует свой главный механизм реагирования на отбор – отбор естественный или искусственный. Эволюция идет очень направленно. Свидетелями тому – слоны и мамонты, ламы и жирафы и масса других организмов, которые могли возникнуть только в результате корреляции, то есть взаимозависи­мости разных признаков. При отборе на одни признаки совершенно обя­зательно изменяются и другие. Когда берется какой-нибудь важный для хозяйственных целей признак, то он часто бывает скоррелирован через центральный, главный механизм реагирования с массой других, которые в ходе отбора не регистрируются, поскольку отбор ведется в оптимальных условиях. Отбираемый нужный признак повышается заметно, наглядно, а параллельно идут менее броские, менее заметные сдвиги, которые сплошь и рядом приводят к очень серьезным конституциональным сдвигам, на­пример, к снижению жизнестойкости, жизнеспособности.

Мне удалось изобрести хорошо работавшую тогда систему марки­ровки гибридной и исходной линий, что позволяло разводить контроль­ных и селекционных шелковичных червей на одной площади и легко со­поставлять селекционированные гибриды с исходными формами. В ре­зультате я и пришел к выводу о снижении жизнеспособности у высоко-шелконосных пород. Это было очень ясно проиллюстрировано цифрами и выводами во второй части моей диссертации. Книгу, написанную мной, дважды принимали в печать. Последний раз – уже перед самой войной, но издать не успели.

– По мнению ведущих ученых в области генетики шелкопряда внедрение Вашего открытия в практику шелководства могло предотвра­тить очень серьезные потери, принести существенную прибыль шелковод­ческой отрасли. Неужели те ваши коллеги и чиновники, которые решали Вашу судьбу в 1937 г., были настолько слепы, что не понимали этого? Ведь, по сути дела, то, что Вы сейчас объяснили, может понять каждый девятиклассник. Что же произошло? Ведь это мало похоже на борьбу на­учных школ или направлений, на борьбу идей… Это элементарная, узако­ненная и безнаказанная умышленная расправа с человеком, которого на­зывают врагом народа именно те, некомпетентность которых приносит очевидный вред народу, стране…

– Видите ли, я не знаю, понятно ли это школьникам, но то, что заместитель директора института шелководства перешел на этот пост с должности директора пивоваренного завода – немаловажный факт. Он работал в институте неполный год, и для него такие проблемы как давле­ние мутационного процесса, концентрация деталей, андрогенез, корреля­ционные связи – все это было абсолютно пустыми словами. Однако не пустыми словами было для него то, что я как-то произнес в его присутст­вии. Я сказал, что заэкспериментировался так, что даже не представляю, как свести воедино весь этот экспериментальный материал. Я прекрасно помню, как хищно при этих моих словах засверкали его глаза. Мне было понятно и тогда, что все происходящее – большая подлость.

Может быть, небезынтересен следующий эпизод, происшедший со мной. Когда меня с треском и позором выгнали из института, я ведь по­нятия не имел, что кругом происходит. И увидев, что добиться справед­ливости никак не удается, я отправился в… органы! Меня там приняли два майора. Я сказал, что уволен с формулировкой «полная неэффектив­ность работ». Формулировка идиотская, в чем можно убедиться элемен­тарно – в институте все знают, как я работал и что из этого получилось. Если за полтора года человек дает кроме большого количества экспери­ментальных работ еще и полкниги, то он наверняка не бездельник. Я просил их сказать мне, не может ли моя предыдущая судимость по 58-и статье быть основанием для подобного обращения со мной. Если это не так, то я буду драться. Оба майора, глядевшие на меня с некоторым изум­лением, ответили, что предыдущая судимость тут не при чем. Один из них спросил, не думаю ли я, что мое увольнение является актом вредительст­ва. Я ответил, что это ни в коем случае не вредительство, поскольку мое начальство просто понятия не имеет о значении моих работ. Тогда мне еще не было ясно, что вся эта затея со мной была нужна только для того, чтобы выслужиться перед Лысенко.

Вообще «лысенковщину» не понимали и не хотят понять до сих пор. Лысенковщина была совершенно наглой, нахальной авантюрой, по­строенной на бесчисленных фальсификациях, очковтирательстве, понят­ном элементарно подготовленному биологу, начиная примерно со второго или третьего курса. Я совершенно авторитетно заявляю, что не было ни одного образованного биолога в тридцатые и сороковые годы, кто мог бы вполне серьезно воспринимать весь лысенковский бред. Если грамотный биолог стоял на позициях Лысенко – он врал, выслуживался, он делал карьеру, он имел при этом какие угодно цели, но он не мог не понимать, что лысенковщина это бред!

Date: 2015-09-02; view: 300; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию