Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Часть первая 3 page. – Знаешь, пап, здесь и сейчас существуем только мы с тобой
– Знаешь, пап, здесь и сейчас существуем только мы с тобой. Конечно, это не так. У меня по‑прежнему есть работа, муж и дом на другом конце штата. А он живет здесь, в этой комнате ожидания, подтачиваемый во время сна микроинсультами, и каждый день просыпается немного другим. Я умоляла позволить мне перевезти его поближе к нам, чтобы я могла навещать его каждый день. «Перевози куда хочешь – когда умру», – неизменно отвечал он. Он родился в этом городе. Здесь и умрет. Теперь это совершенно очевидно. Теперь это всего лишь вопрос времени. Я смотрела, как он медленно отключается, сидя на стуле. Немного поморгав, он смежил веки, рот его приоткрылся, дыхание выровнялось, значит, провалился в глубокий сон. Я вспомнила, как он нес меня на руках вверх по лестнице, вот так же отключившуюся от всего, моя голова покоилась на его плече. Вспомнила это мерное раскачивание. Прочность. Через час или около того зашла медсестра и спросила: – Вы останетесь на ужин, мисс Милофски? Я не сразу поняла, о ком она, и удивилась. Я что, тоже заснула? Я подняла на нее глаза. Мисс Милофски? Кто это? Потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что медсестра обращалась именно ко мне, что мисс Милофски – это я. Нет. Столько лет минуло с тех пор, как я была мисс Милофски – незамужней девицей, носившей отцовскую фамилию, – но все же на одно мгновение я снова увидела, словно озаренную яркой вспышкой, ту самую мисс Милофски, что сидела в регистратуре у зубного врача, где старшеклассницей подрабатывала во время летних каникул. Одета слишком вызывающе – для этой работы, для приемной дантиста, обслуживающего достопочтенных матрон, для этого консервативного городка, где она жила. Слишком коротенькие юбочки, слишком прозрачные блузки, слишком открытые платья без бретелек. В конце концов медсестра – женщина среднего возраста – отозвала ее в сторонку и шепнула, что доктор крайне неодобрительно высказывался по поводу ее внешнего вида. Я посмотрела на медсестру. И ответила: – Нет. Я не останусь на ужин. Вдруг я поняла, что краснею. Забавно… Одно воспоминание об этом эпизоде («Тебе бы следовало одеваться менее…» – она так и не смогла договорить заготовленную фразу до конца) заставило меня покрыться краской стыда. В груди стало жарко – как тогда. Или по‑новому? Я натянула свитер, чтобы прикрыть ключицы. Медсестра ушла так же быстро, как и пришла. Отец все еще глубоко спал. Я оглядела комнату. Она была практически пуста. Ему никогда не нравились ни постеры, которые я приносила, ни даже календари, и однажды он заявил: «Пожалуйста, ничего не вешай на стены». На ночном столике стояло радио. И лежала Библия (не его Библия, здесь у каждого такая – дело рук «Гедеоновых братьев»). Серебряный рожок для обуви на столе рядом со стулом. И кто‑то поставил в пластиковую чашку на подоконнике красную розу с массивным бутоном. Кто? Может быть, кто‑то из медсестер или санитаров проникся особой симпатией к моему отцу? Или психотерапевт? Или какая‑нибудь дама из местного прихода, навещающая стариков? Это была разновидность роз, которую за пару долларов можно купить в любой бакалейной лавке, – мутант с огромным ослепительно красным бутоном. Такие розы не растут в дикой природе. Ее породили наука, торговля и природа вместе взятые. Она опасно накренилась через край чашки, в которой стояла, и, пока я смотрела на нее, мне казалось, что бутон становится все тяжелее и тяжелее, словно налитый своей синтетической красотой. Стебель у нее был слишком длинный, и я поняла, что в чашке недостаточно воды, чтобы удержать его в равновесии. Я встала и сделала шаг к подоконнику, но опоздала. Стоило мне двинуться к ней, как чашка с цветком опрокинулась на пол (из‑за чего? из‑за силы притяжения? или под воздействием моего пристального взгляда?), и вода забрызгала папины тапочки. Лепестки, на поверку оказавшиеся далеко не такими свежими, как выглядели, почти не держались на цветоложе и рассыпались по линолеуму, напоминая ошметки, оставшиеся от кровавой и жестокой расправы. Разорванная «валентинка», крохотная красная птичка, растерзанная голодными старыми птицами, убийственная схватка между цветами. Отец проснулся, мигнул глазами, но ничего не сказал. Я убрала остатки и выбросила их в мусорное ведро, а потом повела папу вниз на ужин. (Кто ужинает в половине пятого?) Затем я ушла.
В аэропорту. Высокий стройный юноша во фланелевой рубашке с вещевым мешком в руках. Разве это мой мальчик? Прошло меньше двух месяцев с тех пор, как я видела его в последний раз, но, глядя, как он в наброшенной на плечи кожаной куртке получает багаж, я испытала чрезвычайно болезненное чувство, что отправила в Калифорнию свое дитя, а вместо него вернулся незнакомец. – Мам, – сказал он, направляясь к нам. – Пап. Я взглянула на Джона, который вовсе не казался ошеломленным или хотя бы удивленным, а просто был счастлив видеть сына. Чад поцеловал меня в щеку. От него пахло самолетом – обивкой, эфиром, одеждой других людей. Он положил руку на плечо Джона. И сказал, подначивая, как будто меня здесь не было: – Что это с мамой? – Она просто очень счастлива тебя видеть, – ответил Джон. Их старая шутка: мама плачет, когда она счастлива. Сентиментальные поздравительные открытки ко дню рождения, церемония вручения диплома, младенческие фотографии Чада. Но я не плакала. Я пристально всматривалась. Я была равнодушна. Чувствовала, что продолжаю высматривать, когда же появится мой сын. Пока мы ждали автобуса, чтобы добраться до гаража, где Джон оставил машину, я увидела женщину с маленьким мальчиком. Девять? Десять лет? Короткая стрижка, кривые зубы, штаны на дюйм или два короче, чем надо. Он держался за ее рукав, выглядел уставшим и взволнованным, и я еле удержала себя от непреодолимого стремления пойти к ним, наклониться, ощутить запах, исходящий от головы этого мальчика, приложить лицо к его шее и сказать его матери… Что? Что я могла бы сказать его маме? У вас мой сын? Или старый добрый совет, который я столько раз давала, – они растут слишком быстро, наслаждайтесь этими днями?.. Но как можно наслаждаться днями, которые стремительно проносятся мимо? Я любила его каждую секунду, и все же эти секунды проплывали надо мной подобно стае гонимых ветром наручных часов, секундомеров и будильников, они летели, пока я упаковывала для него ланч или слонялась без дела, поджидая, когда он вернется из школы, пока ставила перед ним тарелку с макаронами и сыром. Нет. Заговори я с мамой этого мальчика, я бы не нашлась, что ей сказать.
Март вступил в свои права – яростный, как лев. Вчера была снежная буря. Джон отправился на работу в самую непогоду – его «эксплорер» большим белым квадратом влился в гигантский белый мир, – а я осталась дома с Чадом. Приблизительно час мы играли за кухонным столом в покер. Он победил, как всегда, начиная лет с восьми. Сама я так и не освоила искусство блефа – бесстрастность, с какой хороший игрок в покер смотрит в свои карты, невозмутимость, с какой он выбрасывает в середину стола синие и красные фишки, провоцируя противников на более высокие ставки. Джон и Чад всегда говорили, что им ничего не стоит прочитать у меня по глазам, что за карты мне выпали. Как повелось, в конце игры все фишки достались Чаду. – Давай лучше сыграем в «Войну», – сказала я, бросая карты в центр стола. – Это единственная игра, в которую я хоть раз выиграла. – Ты, мам, не обижайся, но это только потому, что «Война» – игра, построенная на случайности. Тебе нужно развивать в себе способность морочить людям голову. А ты слишком прямолинейна. Пока он искал в интернете информацию для статьи о второй поправке к Конституции США, я испекла лимонный пирог с кремом. Сегодня он уже не такой незнакомец, каким был вчера. Скорее симпатичный новый друг, и временами мне даже удавалось уловить в нем отражение моего прежнего мальчика: например, когда я выкладывала в пирог начинку, а он наклонился и смотрел, что я делаю, мне через плечо, или когда сердился, что компьютер слишком долго загружается, или когда глядел в окно на пургу, будто размышляя, пойти ли ему покататься на коньках или на санках. Но в общем и целом, того маленького мальчика больше нет. Ощущение такое, словно он умер, но его смерть не сопровождается печалью. Словно он умер, а я не заметила его смерти. Или даже будто я, его мать, была сообщником его смерти. Все эти годы, на протяжении которых я его кормила и баюкала, устраивала вечеринки на дни рождения – торты со свечками, число которых росло с каждым годом, пока пляшущие огоньки не захватили всю поверхность торта, – возила на соревнования по легкой атлетике, репетиции, футбол, все эти годы я вводила его во взрослую жизнь. Вела к собственному забвению. К моему выходу из употребления. Запланированный выход из употребления. Мне было за двадцать, когда я впервые услышала это выражение. Один кассир из «Комьюнити букс», пытаясь зарядить в кассовый аппарат новый рулон, произнес эту фразу, показывая мне старый рулон, последний метр которого был испещрен синими полосами. – Запланированный выход из употребления, – сказал он. – Они закрепляют рулон таким образом, чтобы его заменяли до того, как кончится лента. В последующие несколько дней мне повсюду мерещился запланированный выход из употребления. Предусмотренный преждевременный выход из строя. Ручки с наполовину наполненными стержнями. Бутылки с кетчупом, из которых последнюю треть содержимого вытряхнуть невозможно. Я поняла, что все производство налажено таким образом, чтобы сократить срок годности продукта, или так, чтобы его последняя часть была бесполезной, служа лишь напоминанием о том, что пора купить новый ему на замену, – вещи намеренно выходят из строя раньше, чем полностью отработают свой потенциал. А потом я забыла обо всех этих запланированных сбоях – до сегодняшнего дня, когда увидела на раковине в ванной комнате бритву Чада рядом с бритвой его отца. Но так и должно быть. Разве не это же самое я говорила Сью? Функция родителей и заключается в том, чтобы направлять ребенка до того момента, когда он перестанет в них нуждаться. И в то же время мне казалось, что дело не только в этом. Что дело именно во мне. В тепле его маленького тельца рядом с моим, когда я читала ему сказки. В удовольствии, с каким я заворачивала его в полотенце после купания. В ощущениях, вызванных маленьким личиком, тыкающимся в мою шею. Но нет. Дело все‑таки было в нем, и благодаря тому, что я успешно справилась со своей ролью, теперь он – мужчина, сгребающий на кухне все мои фишки в свою сторону.
Утром Чад спросил: – Мам, а ты разве больше не ходишь на работу? Он вышел из своей комнаты в голубых боксерских трусах и футболке с надписью «Университет Беркли». В сером освещении коридора я увидела, что у него безукоризненная кожа за исключением красной отметины от подушки вдоль щеки. Его волосы с вкраплениями более светлых прядей сейчас стали темнее, чем летом, когда они выгорают на солнце, не говоря уже о раннем детстве, когда его головку покрывали золотистые локоны. Долгое время я не могла найти в себе достаточно мужества, чтобы состричь эти локоны. Пока Джон не заявил: «Шерри, нельзя позволять людям принимать его за девочку, когда он пойдет в детский сад». Он был прав. Чада всегда принимали за девочку, очень красивую девочку в мальчиковой одежде. Но, когда я впервые стригла его волосы, когда я на кухне с ножницами в руках колдовала над его кудряшками, клянусь, я слышала неземную музыку – Гендель, Бах, Моцарт, – возможно, звучавшую откуда‑то с улицы из проезжавшей мимо машины. – Я имею в виду, разве тебе сегодня не надо куда‑нибудь идти? Я ответила, что вообще‑то не надо, что я взяла несколько дней отпуска, чтобы провести их с ним. Сью вела за меня уроки в классах. У меня отпуск. Так что никаких проблем. – Как мило с твоей стороны, – ответил он. – Но, честно говоря, мам, я надеялся немного побыть в одиночестве. Ну, ты же знаешь, что такое жить в общежитии. Я прямо спал и видел, как весь дом будет в моем распоряжении, хоть на каникулы. – Конечно, – сказала я. – Я понимаю. Мне и самой не повредит заглянуть на работу. Там всегда найдется, чем заняться. Нет, конечно, мне не повредит. Я в состоянии понять. И все же я не могла удержаться от вопроса: – Что ты будешь здесь делать один? – Смотреть убогий телик, – ответил он, улыбаясь. – Играть в солитер. Я приняла душ. Оделась. Села в машину. На самом деле я не испытывала никакого желания ехать на работу, но, очутившись за рулем, поняла, что больше мне деваться некуда.
– Что это ты явилась? – спросила Бет, когда я вошла. – Мы думали, ты сегодня дома. Что промелькнуло на ее лице – удивление или досада? В кабинете стояла тишина, как и всегда поздним утром. Почему же меня посетило странное чувство, что я здесь мешаю? Во мне родилось ощущение, будто я превратилась в привидение, некий дух, оставшийся здесь после того, как меня не стало, и вот он бродит вокруг, хотя все уже перестали обо мне скорбеть и приготовились жить дальше. Вот как здесь все выглядит, когда меня нет, подумала я. Но я там присутствовала. – Да надо кое‑что разобрать, – сказала я. – Но Сью уже пошла в твою группу. – Я знаю, – ответила я. – Я не собираюсь проводить занятия. – А… Понятно, – сказала Бет и отвернулась к компьютеру. Прежде чем она передвинула стул, чтобы загородить от меня экран, я успела разглядеть на мониторе разложенные в ряд карты, по большей части тузы.
Я забрала из почтового ящика документы и письма и в кабинете распечатала конверт, лежавший сверху стопки: «Шерри (Cherie[3])! Ты, должно быть, до сих пор гадаешь, что за несчастный олух так в тебя влюбился. Но если даже я скажу свое имя, какое это будет иметь значение? Единственное, что имеет для меня значение, это мои чувства к тебе, и, возможно, мне следовало бы держать их при себе, но мне почему‑то необходимо, чтобы ты о них знала. Я осведомлен, что ты счастлива в браке, но мне нужно, чтобы ты стала моей». Я так и не села на стул. Я оперлась о стену. «Мне нужно, чтобы ты стала моей». Как объяснить, что в тот миг я почувствовала себя настолько переполненной… Чем? Страстью? Желанием? Благодарностью? Вожделением? И как вообще я могла испытывать какие‑либо чувства к человеку, которого не знала и не видела? Почему я (ни дать ни взять героиня мелодрамы, курам на смех!) прижимала эту записку (снова желтый листок, вырванный из блокнота, и послание, в этот раз написанное зеленой шариковой ручкой) к сердцу и вздыхала? Я решила, что сохраню записку в тайне. Я засунула листок обратно в университетский конверт и убрала его на самое дно ящика в столе.
Неужели это симптом приближающейся менопаузы? Эти ужасные приливы жара? Я проснулась среди ночи вся в поту. Вероятно, меня разбудила белка, которая карабкалась по стене, но к тому моменту, когда я очнулась, я уже промокла насквозь – меня одновременно били озноб и жар, – так что пришлось встать с постели и сменить ночную рубашку. Я прошла в ванную мимо комнаты Чада. Он спал в своей детской кровати, в которой казался великаном, растянувшись поверх покрывала, одна рука свисает до пола, вторая закинута за голову. В ванной комнате я взглянула на себя в зеркальце домашней аптечки. Как я могла так обманываться? Еще вчера, обнаружив в почтовом ящике записку, я подошла к большому зеркалу в дамском туалете и решила, что выгляжу достаточно молодо, практически так же, как всегда. Такая женщина, как я, подумалось мне, вполне способна увлечь мужчину и обречь его на бессонные ночи, проведенные в мыслях о ней. Но теперь, ночью, при ярком свете лампы, я получила ясное представление о своем истинном облике, о лице, что глядело на меня из аптечного зеркальца. Немолодая (или старая?) женщина. Морщины и седина, несмотря на часы и деньги, всего две недели тому назад потраченные в салоне красоты, складки усталости, проступившие вокруг рта, словно лицо вдруг начало терять свежесть. Я склонилась поближе к зеркалу, вопреки непреодолимому желанию поскорее от него отодвинуться. И подумала о матери, о последних днях ее жизни, о том, как она просила принести ей зеркало и губную помаду. Я послушно выполняла просьбу, а она смотрела на себя, возвращала и зеркало и помаду обратно, поворачивалась на бок и больше за весь день не произносила ни слова. Сколько ей тогда было? Сорок девять? В тот момент я, двадцатидвухлетняя, считала мать старой – конечно, не настолько старой, чтобы умереть, но все же достаточно старой. Тогда я считала, что моя жизнь, полная возможностей, вся впереди. И когда у меня обнаружат рак груди, даже если мне будет всего сорок девять, я успею к этому подготовиться. Теперь, глядя на себя в зеркало, в его чистую блестящую поверхность, я видела ее гроб. Белый гроб. И вспоминала о том, как тетя Мэрилин рыдала и расставляла вокруг гроба цветы – белые бутоны, окруженные пестрым кольцом. В центре всей этой белизны лежала мама в сером платье и кошмарном парике – до ужаса нелепая, как будто попавшая сюда случайно. Как жертва убийцы, послушно поднявшая вверх руки, но несмотря на это безжалостно застреленная. Это случилось весной. Сидя вместе с отцом на заднем сиденье похоронного лимузина, перевозившего гроб из церкви на кладбище, я увидела на тротуаре женщину в коротких шортах и обтягивающей майке, гуляющую с собакой. Собачка была маленькой и черной, а ноги женщины в солнечных лучах светились теплым блеском. Сейчас, разглядывая себя в аптечном зеркальце, я вдруг вспомнила эту женщину с собакой, на мгновение привлекшую мое внимание. Вроде бы все это происходило совсем недавно, но даже эта полузабытая сексуальная женщина с маленькой черной собачкой, думала я, должно быть, успела изрядно постареть. Сейчас ей, наверное, уже за шестьдесят. Может, она уже умерла. Жарким весенним днем она мимолетным видением промелькнула в окне похоронного лимузина, запечатлевшись в памяти незнакомки, а в следующее мгновение ее красота исчезла навечно. А я?.. Стоя среди ночи перед зеркалом и разглядывая свое некрасивое без косметики лицо, я не могла отделаться от мысли, что построила свой замок на песке. Даже мое ладное мускулистое тело – результат тренировок в спортзале – ничего не спасало. Мне следовало бы позволить себе округлиться, стать похожей на свою бабушку. Я припомнила ее мягкий живот, вспомнила, как я прижималась к нему лицом, чувствуя сквозь ткань фартука тепло ее тела, – бабушка сроду не заглядывала в спортзал, не говоря уж об эллиптическом тренажере, а день начинала за кухонным столом со сладкой булочки и чашки чая с густыми сливками, получая удовольствие от каждого съеденного кусочка и каждого выпитого глотка. А я со своим натренированным телом превратила себя в невесту из фильма ужасов – жених поднимает фату в надежде увидеть красавицу, но на него смотрит морщинистое лицо старой ведьмы. Вот я и есть та самая старая ведьма, говорила себе я, поднимая фату перед зеркалом в ванной комнате. Затем, еще пристальней вглядевшись в свое отражение, задала себе вопрос: а я‑то куда сгинула?
Джон проснулся утром, обуреваемый желанием «пристрелить эту поганую белку», которая разбудила нас посреди ночи. В шесть утра он уже стоял с винтовкой на страже у водосточного желоба. Чад с чашкой кофе в руке посмотрел в кухонное окно и проговорил: «Интересно, упустит ее старик или нет». Я четко различала отпечатки сапог Джона, глубокие и темные на фоне белого снега, будто в то мартовское утро вокруг нашего дома петляла сама старуха с косой. Джон в оранжевой охотничьей парке маячил неясным пятном на фоне тусклого серого рассвета, проступавшего сквозь верхушки деревьев, что высились стеной на границе нашего и соседского участков. – Думаешь, соседи ничего не скажут? – спросил Чад. Он встал так рано, потому что собирался завезти Джона на работу, а затем на его машине отправиться в Каламазу – навестить девушку, которую в прошлом году приглашал на выпускной бал. – Меня совершенно не волнует, что скажут соседи, – ответила я Чаду. С нашей территорией граничат владения пожилой четы Хенслин. Они до сих пор держат собственных овец, доят своих коров и сжигают мусор в канаве за сараем, лишь бы не платить двадцать долларов в месяц за централизованный вывоз. Много раз я видела самого мистера Хенслина с винтовкой, отстреливающего енотов, добравшихся до овечьего корма, или белок, которых на его участке расплодилось до безобразия много. Каждый год в октябре он напяливает оранжевую телогрейку и шапку, уезжает вместе со своими внуками и их спаниелем Куйо и возвращается с мертвым оленем, привязанным ремнями к кузову грузовика. Но, я подозреваю, это не те соседи, которых имел в виду Чад. Последние годы становится все меньше людей, подобных Хенслинам. В отличие от них те жители города, с которыми нам так и не посчастливилось свести знакомство, со свистом проносятся мимо нашего дома в своих минивэнах и БМВ к скоростной автостраде и обратно, на работу и с работы, в свои микрорайоны. Их многоэтажные дома построены на месте бывших кукурузных и соевых полей и начисто вырубленных яблоневых садов, которые испокон веку принадлежали таким, как Хенслины. Я знаю, что здесь они чувствуют себя чужаками и по духу гораздо ближе к нам, чем к Хенслинам. Пусть мы с Джоном и не разрушали фермерских домов, освобождая место для жилых массивов типа «МакМэншн», но наши побуждения не так уж сильно отличались от мотивов этих новых жителей «французской провинции». Все мы грезим о полевых цветах и жаворонках, о размеренной деревенской жизни, но как раз своим стремлением жить поближе к дикой природе мы ее и разрушаем. Наш дом был воздвигнут двоюродным прапрадедом Хенслинов, попавшим сюда из Пруссии, и, я думаю, Хенслины до сих пор отчасти рассматривают этот дом как свою собственность. Когда мы только вселились, мистер Хенслин дважды являлся к нам со своей газонокосилкой и подрезал нам траву, потому что, на его взгляд, наш участок слишком зарос. В августе нашего первого лета на новом месте миссис Хенслин позвонила мне напомнить, чтобы я не забыла прищипнуть бутоны штокроз, иначе на будущий год они не будут цвести. Она сообщила, что ее двоюродная прабабка вырастила эти шток‑розы из семян, подаренных ей прапрабабушкой, которая, в свою очередь, привезла их из Пруссии. Мне бы и в голову не пришло колдовать над этими цветами, но после нашего разговора я сразу же пошла в сад и сделала, как она велела. Пока я прищипывала побеги, на земле вокруг меня образовалось целое покрывало из бутонов, словно меня из далекого прошлого приветствовала смутная тень незнакомой женщины. Однажды я захотела поподробнее расспросить миссис Хенслин насчет ее прабабки, но она смогла сообщить о ней немногое. Только имя – Этти Шмидт. Порой я пыталась вообразить себе, как Этти Шмидт жила в этом доме – маленькая бледная женщина ходит из комнаты в комнату, укачивает младенца у дровяной печи. Но мне так ни разу и не удалось составить ясное представление ни о ней, ни о других женщинах – чьих‑то женах и матерях, – проводивших свои дни под этой кровлей. Я видела в доме только себя. Если не считать штокроз, Этти Шмидт не оставила после себя никаких следов. – Не нравится мне эта затея, – сказал Чад, наблюдая за отцом через кухонное окно. Из‑за его плеча я видела тень, которую отбрасывала на снег винтовка Джона. – К тому же с минуты на минуту должен проехать школьный автобус, разве не так? Я двинулась к двери – крикнуть Джону, чтобы он бросил это дело, убрал винтовку, вернулся в дом, выпил кофе и начал собираться на работу, но тут он выстрелил. Оглушительный выстрел, от которого сердце на миг остановилось, решил судьбу зверька, спрятавшегося у нас на крыше.
После завтрака я на прощанье поцеловала обоих. – Будь осторожен по дороге в Каламазу, – сказала я Чаду, и он кивнул мне в ответ. Он знал, что сегодня я снова взяла выходной, чтобы побыть с ним, но, как он сказал, его ждала девушка в Каламазу. Я плохо запомнила выпускной бал, но она точно показалась мне не такой уж красавицей, чтобы надолго привлечь Чада. Пышные прямые каштановые волосы, зеленые глаза… Она стояла на нашем газоне с прикрепленным к перчатке букетиком (между прочим, купленным мной в цветочном магазине всего за час до начала праздника), в коротком вечернем платье, из‑под которого выглядывали ноги, похожие на два яблоневых ствола. Не толстые, но какие‑то бесформенные. Слишком темные колготки контрастировали со свадебной белизной платья, а лицо покрывал толстенный слой макияжа светло‑оранжевой палитры. И звали ее Офелия (Офелия!). Отчим у нее служит в полиции, а мать работает зубным техником. Чад говорил, что они просто друзья, что, по моему глубочайшему убеждению, наилучшим образом характеризует их бывшие и нынешние отношения, несмотря на эту поездку в Каламазу. – Ну и что вы с Офелией собираетесь весь день делать? – спросила я. – Пообедаем, – был его ответ. – Она собирается показать мне университетский городок. – Будь осторожен за рулем, – сказала я. – Я сама заберу папу с работы. – Отлично, мам, – ответил он и подмигнул.
В середине дня я решила вздремнуть. У меня глаза закрывались от усталости, внезапно накатившей, пока я разбирала выстиранную одежду Чада – футболки, трусы, еще теплые после сушки, все эти мягкие хлопковые вещи. Теперь они испускали аромат цветочного порошка и колодезной воды, как будто их сушили не в машине, а вывесили на веревку во дворе и на годы оставили там под дождем и солнцем. Такими, напоенными ароматами, я их и нашла. Я бросила обратно в корзину однотонную серую футболку, которую никогда раньше не видела. На улице сквозь снеговые тучи пробивались солнечные лучи, поэтому я задернула шторы. Легла на кровать и натянула на себя свернутое в ногах стеганое одеяло. Закрыла глаза и стала ждать, когда меня охватит сон, вдыхая запахи свежевыстиранного белья, зимней пыли, печи в наполненном тишиной доме, в котором не было никого, кроме жены и матери. Записка. «Будь моей». Я открыла глаза. «Шерри (Cherie!)». Я перекатилась на бок. На живот. А затем снова на спину – и ощутила под коленями нервную дрожь возбуждения, которое подобно мужской руке поползло вверх к моим бедрам и начало разгораться в паху. Сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз мастурбировала? Годы? До того как мы с Джоном поженились, я занималась этим каждый день. Даже дважды в день. Как правило, перед сном. Однажды это случилось в самолете. Я летела к другу в Нью‑Йорк. В моем распоряжении были все три сиденья. Я натянула на колени пуховик и, пока самолет с шумом мчался по взлетной полосе, а затем задирал нос в небеса, грохоча, вибрируя и вздрагивая в той типичной, нарушающей спокойствие, техногенной манере, в какой взлетают все самолеты, скользнула ладонью в джинсы и довела себя до такого скорого и сокрушительного оргазма, что запоздало испугалась, не издавала ли я, сама того не замечая, стоны. Я оглянулась вокруг. Вроде никто ничего не заметил. В те дни все вокруг наполняло меня желанием. Вид мужчины, ослабляющего узел галстука. Пара, в обнимку гуляющая по улице. Кончик моего собственного мизинца, просунутый между моих же зубов. В основном, думаю, в ту пору предметом вожделения было мое собственное тело. Даже уродливые мужчины – те, что скорее могли вселить в меня страх или вызвать неприязнь, когда они смотрели на меня, проходя мимо по улице или останавливаясь у кассы, пока я пробивала им чеки на книги и журналы, – даже они заставляли мое сердце ускоренно биться. Случалось, даже обычные посторонние взгляды заставляли мои соски твердеть. И я чувствовала, как мои трусики увлажняются. Думаю, я была без ума именно от своего тела. Иногда я брала карманное зеркальце, укладывала его между ног и возбуждала себя, наблюдая за отражением. Я могла кончить через секунды, а могла растянуть удовольствие на час, специально убирая пальцы от клитора и оставаясь лежать в постели с разведенными ногами – голая, задыхающаяся, настолько близкая к оргазму, что балансировала на грани бездны наслаждения, просто трогая свою собственную грудь, облизывая свои пальцы. А затем, сплошь покрытая потом, я наконец позволяла себе погрузиться в удовольствие, доведя себя до неистовых судорог. Сегодня я ласкала себя неторопливо, и мои руки, блуждающие между ног, при некотором участии воображения превратились в руки незнакомца. В конце концов я довела себя до такого мощного оргазма, что сама крайне удивилась. От яростных конвульсий на моих глазах выступили слезы, словно, лаская себя, я снова оказалась во власти любовника, по которому долгое время глубоко тосковала. Когда я очнулась от сна, из глубин моего существа поднималось медленное, вялое наслаждение. Я пошла в ванную и снова взглянула на себя в зеркало. Былой ночной ужас улетучился без следа. В дневном свете я выглядела моложе, мягче. Длинные темные волосы сильно спутались, но все же блестели. Я снова превратилась в женщину, которую не забудешь, мельком увидев в коридоре.
Завтра Чад возвращается в колледж. По его словам, он не может остаться на всю неделю, так как должен готовиться к экзамену по вычислительной математике, который ему сдавать в следующий понедельник. Date: 2015-08-24; view: 270; Нарушение авторских прав |