Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Часть первая 2 page. В общем, фигура у меня становится чем дальше, тем лучше
В общем, фигура у меня становится чем дальше, тем лучше. Вопрос: до каких пор? Какая отрезвляющая мысль: когда тебе за сорок, надолго ли тебя хватит? Даже знаменитости в «People», которые, если верить журналистам, в свои пятьдесят выглядят сексуальнее, нежели в давно минувшие двадцать, – при взгляде на фотографии этих женщин создается впечатление, будто снимки были сделаны из‑под воды. Что‑то происходит с лицом (а также шеей, руками, коленями). Никакие операции не могут устранить все эти изменения, к тому же никто особенно и не хочет смотреть на них. Должно быть, фотографы думают, что лучше снимать эти расплывчатые очертания – выгодное освещение, некий намек на былую красоту, – чем хладнокровно исследовать, что же в действительности осталось от прежнего великолепия. В любом случае платье бесподобно – вне зависимости от того, на мне оно или просто висит на плечиках. Память плоти, протяжная песня, прекрасные бессмертные мысли воплотились в вещь, которую можно купить (всего за 198 долларов!) и носить. Вещь, которую можно принести домой на магазинной вешалке, собрать в складки на руках, подобрать к ней туфли на каблуках и сумочку, – вещь невесомая, женственная, непреходящая, моя.
Еще ничто не предвещает прихода весны, хотя до приезда Чада на весенние каникулы осталась всего неделя. Сегодня утром я проснулась и первым делом обнаружила, что снега выпало еще больше, – огромный холодный ковер на газоне и снежные портьеры из крупных хлопьев, раздуваемые порывистым ветром из стороны в сторону. Джон еще спал, а я, постояв некоторое время у окна и поглядев на пургу за окном, вдруг заплакала. Почему? Неужели из‑за снега? Или, может, от мысли о том, что всего через неделю Чад будет дома? Я волновалась перед его приездом, которого ждала с тех пор, как он после новогодних каникул вернулся в Калифорнию. А может, причина в том, что я не перестаю думать – неужели теперь моя жизнь всегда будет такой? Неужели отныне дни моей жизни будут размечены контрольными точками между каникулами Чада? От весны к лету. От праздника к празднику. Наверное, я могла бы проводить эти дни, как раньше: покупать поздравительные открытки, вовремя отправлять их, вывешивать рождественский венок, затем снимать его, высаживать осенью луковицы, весной семена. Но куда деть чувство пустоты из‑за постоянного ожидания Чада? И не факт, что, проучившись в колледже еще несколько месяцев, он вообще будет приезжать домой. Сначала отправится летом куда‑нибудь в Европу. Затем на весенние каникулы махнет с друзьями в Мексику. Потом позвонит в ноябре и скажет: «Мам, я побуду у вас всего несколько дней на Рождество, потому что…» А что потом? Это и есть опустевшее гнездо? Это и есть настоящая причина моих слез, которые я проливаю, стоя у окна и глядя на снег? Бренда на Рождество прошлась на этот счет: «Ну и какие ощущения теперь, когда Чад уехал учиться? Как ты справляешься с собой? Наверное, заново узнаешь себя и Джона после восемнадцати лет материнства?» Они с партнершей, сидя на диванчике, самодовольно взирали на меня с высоты собственного положения – бездетные лесбиянки со своими книгами, собаками породы вельш‑корги и постоянной ставкой в государственном колледже, – пока я следила за Чадом, носившимся по их городскому дому. Подозреваю, они годами мечтали увидеть меня такой – разбитой и раздавленной когда, наконец, моя «карьера» матери придет к завершению. Может, слезы у окна в день снегопада символизировали участь, которую они лелеяли для меня? Сью тоже предсказывала нечто подобное. В августе, когда снова начались занятия, она стояла в коридоре колледжа и всеми силами изображала грусть в глазах, со своей надежной позиции матери девятилетних двойняшек. Но я уверенно твердила: – Я, конечно, буду скучать по нему, но я всегда желала для моего ребенка, чтобы он вырос здоровым и превратился в счастливого молодого человека. Как же я могу расстраиваться теперь, когда все эти желания сбылись? – Да так, – сказала Сью. – Потому что это чертовски грустно. – Да, может быть, немного, – согласилась я. Тогда комок наподобие пуговички или ватного шарика – вроде тех опасных маленьких вещиц, которые наши дети имеют обыкновение глотать, – встал в моем горле, и меня охватило желание разрыдаться. Но вместо этого я улыбнулась.
Сегодня утром все вокруг обледенело. Перед работой Джон соскреб ледяной налет с ветрового стекла моей машины. Я наблюдала за ним из спальни. Немного дальше, на заднем дворе, соседский спаниель (их внук прозвал его Куйо) терзал какую‑то тушку в кустах. Скорее всего, дохлого енота, хотя однажды он притащил во двор длинную тощую оленью ногу и часами, вертясь на месте, яростно грыз ее, терзая на снегу кровавый ошметок так, словно он был влюблен в него, а потом потерял к ней всякий интерес и позволил Джону его выбросить. Но сейчас Куйо казался полным беспощадной решимости расправиться со своей добычей и возился с ней не только ради удовольствия. Час спустя я вышла из дома. Я вела машину очень осторожно. Черный лед. Я даже не знаю, что это в точности такое, кроме того, что его невозможно разглядеть. Вернее, прежде чем успеваешь его рассмотреть, машина слетает в кювет. Я надела свое новое платье. Смехотворно в такую‑то погоду, но я не смогла устоять. Надела его с черным свитером, черными колготками и сапогами, но все равно ветер на автостоянке продувал меня в таком наряде насквозь. Я чувствовала себя довольно глупо, зато, когда входила в кабинет, Роберт Зет оторвался от бумаг, которые разбирал, и воскликнул: «Эта женщина отчаянно стучится в двери весны. Ай да молодец, Шерри Сеймор! Аплодирую тебе в твоем чудесном платье!» Я дважды проверила свой почтовый ящик: ничегошеньки, никакого анонимного письма. Я изумилась собственному разочарованию.
Сегодня в перерыве между занятиями я наткнулась в коридоре на Гарретта Томпсона – парня, который в третьем классе школы был лучшим другом Чада. Я не видела Гарретта со дня церемонии вручения аттестатов. Когда же это было? Подростком он в летние дни никогда не сидел вместе с другими мальчишками у нас за кухонным столом, уплетая сладости прямо из коробок («Трикс», «Лаки Чармс», «Кокоа Паффс» – все эти вкусные, но вредные хлопья, подушечки, звездочки), они зачерпывали полные пригоршни, а солнце высвечивало пыльные ореолы вокруг их голов. Чад время от времени вспоминал Гарретта. Что‑то там такое он не то сказал, не то сделал, не то в очереди в кафетерии, не то в автобусе по дороге домой. Гарретт довольно долго занимал важное место в нашей жизни. И по сей день он оставался для нас кем‑то вроде члена семьи, поскольку был неотъемлемой частью нашего прошлого. Он узнал меня раньше, чем я его. В конце концов и я его признала, в основном благодаря тому, что он очень походил на своего отца Билла, который умер десять лет назад. Билл Томпсон частенько менял мне масло на заправке «Стандард Стэйшн», и мы с ним весело болтали и смеялись, потому что нас объединяла дружба наших детей. Красивый мужчина – темноволосый, с ямочкой на щеке, как раз тот тип механика, какой можно увидеть на страницах дорогого эротического календаря, – мистер Февраль. С обнаженным мускулистым торсом, небрежно поигрывающий гаечным ключом. Вдобавок у нас была уйма времени, чтобы познакомиться поближе в лагере скаутов, ломая голову над заданием – сделать фигурку из корня алтея и ершиков для чистки трубки. Еще пару раз мы пересеклись в лагере Вилливама, куда Джон не мог поехать с Чадом из‑за работы. Именно там на долю Билла выпало обучать Чада стрельбе из лука. Я была абсолютно невежественна в этом деле, более того, абсолютно безнадежна: не могла даже вложить стрелу в тетиву. Однажды ночью, когда мы сидели у лагерного костра и слушали в темноте волчий вой и скулеж, он протянул мне фляжку с виски. Приложившись к ней, я почувствовала себя так, словно мы слились в запретном поцелуе – виски скользнуло в мое горло и обвилось вокруг грудной клетки подобно орденской ленте. Но конечно же в этом не было ничего недозволенного. Мы с ним – родители, окруженные другими родителями, – около десяти часов разошлись по своим палаткам, так как наши мальчишки к этому времени от усталости уже ног под собой не чуяли. А потом он умер. Прошел год или два, и вот как‑то раз, когда наши мужички ползали на коленях по ковру в гостиной, Гарретт вдруг сказал Чаду: «А у моего папы есть мотоцикл. Там, на небесах». Потом еще был случай, когда Джон вернулся с работы и, прежде чем идти к себе наверх переодеваться, зашел поздороваться с мальчиками. Не успел он уйти, как Гарретт произнес: «Везет тебе. Твой папа не на небесах, а здесь». От этих слов я, потихонечку спустившись вниз по лестнице, плакала в сушившееся на веревке полотенце или выходила на переднее крыльцо, чтобы справиться с горечью, изнутри давившей на горло.
– Миссис Сеймор! – позвал Гарретт. – Гарретт! Боже мой, Гарретт! Он спросил, как там Чад. Как Беркли. Как мистер Сеймор. Объяснил, что в колледже изучает механику и поинтересовался, нельзя ли ему в обход правил ходить ко мне на уроки английского, хоть он и не слишком силен в этом предмете. – Конечно, – согласилась я. – Я буду очень рада видеть тебя в своей группе. Запишись на осенний семестр. Но он объяснил, что не совсем уверен насчет осени. Он подумывал о морской пехоте. – Что ты, Гарретт, тебе обязательно надо доучиться. Ты же не хочешь… – Понимаете, я чувствую, что я в долгу перед родиной, – ответил он. – А что твоя мама думает по этому поводу? – спросила я. – Миссис Сеймор, мама умерла. Как умерла? Я отступила на шаг. Мы живем в маленьком городке. Как я могла не знать о ее смерти? – Когда, Гарретт? – На Рождество, – ответил он. – Они с отчимом поехали на зиму во Флориду. Трейлер, в котором они жили, оказался с дефектом. Угарный газ. Они легли спать и больше не проснулись. – Гарретт, – сказала я. – Боже ты мой. Мне так… жаль. Ты… были похороны? – Нет, – ответил он. – Моя тетя поехала туда и кремировала тело моей мамы. А мне достался ее прах. Прах. Гарретт хранит прах своей матери. У него, насколько я помню, нет ни братьев, ни сестер, как и у Чада. И теперь он наверное один‑одинешенек дома, наедине с прахом матери. Мари? Не могу вспомнить ее лица. Мы говорили‑то всего раз десять, и всегда мимоходом, на парковочной площадке, на подъездной дороге, в коридоре, может быть, пару раз в бакалейной лавке. Я подозревала, что она пьет. Не могу точно припомнить, почему так думала, но я всегда настаивала, чтобы Гарретт приходил к нам, когда они с Чадом хотели поиграть. Боялась, что она повезет мальчиков на своей раздолбанной машине. Вероятно, я как‑то почуяла исходивший от нее запах спиртного, когда мы ждали детей у школы. Что отец у него пьет, это все знали – пьянство и стало причиной аварии, в которой он погиб. Я взяла Гарретта за руку. И держала ее до тех пор, пока мой голос не восстановился настолько, что я смогла говорить, и тогда я рассказала ему, что Чад приезжает в воскресенье, и пригласила на обед, если, конечно, он не занят. Гарретт улыбнулся и кивнул так, словно знал о приглашении заранее, а я вспомнила, что его мать совсем не умела готовить. По словам Чада, в те считаные вечера, что он провел в доме Гарретта, на обед их кормили печеньем. Если вообще кормили. – Я передам Чаду, чтобы он позвонил тебе, – сказала я. – Четверг подойдет? – Четверг? Годится, – ответил Гарретт. Я смотрела, как он идет по коридору. Бедный мальчик… Я всегда так о нем думала, даже до того, как умер его отец. В Гарретте была какая‑то мягкая простота, доверчивость ко всему миру, которая у Чада исчезла очень рано. Уже в четыре года Чад отличался ироническим складом характера. Например, во время парада в честь Четвертого июля Чад, посмотрев, как толстяк Дядя Сэм отплясывает на ходулях, заявил: «Вот убожество». А четырехлетнему Гарретту, кажется, нравились как раз такие вещи, как этот толстый Дядя Сэм. Малыш Гарретт. Удивительно, насколько счастливой я почувствовала себя, оттого что встретила его в коридоре. Когда Чад уехал в колледж, я поняла, что из моего мира выпала значительная часть жизни – часть, связанная с Чадом: его школа, его друзья, его всевозможные факультативы. Большинство его друзей тоже уехали той осенью. Пит – в университет Айовы, Джо и Кевин – в штат Мичиган, Майк – в Колби, Тайлер – в северозападную часть США. А девочек, с которыми он дружил, разбросало по всей стране. Когда я проезжаю мимо школы, мне кажется, что вокруг нее вознеслась призрачная ограда. Нет. Теперь я сама превратилась в призрака, в привидение с восемнадцатилетним стажем (с опытом в области первой медицинской помощи, мотоциклетных касок, благотворительных сборов и кулинарии), которое двигается по миру, научившемуся запросто обходиться без меня, который даже не заметил ни моего исчезновения, ни моего теперешнего отсутствия. Но я забыла про тех, кто, подобно Гарретту, никуда не уехал. Такие города, как наш, порождают детей, которые взрослеют и вслед за родителями остаются в нем жить. Среди нас найдутся те, кто выбрал жизнь в маленьком городе сознательно, – поблизости кукурузные поля, в деловой части кирпичные дома. Мы съехались сюда из разных мест, заполонили собой улицы, привезли с собой свои дорогие кофейные магазины, притворились, будто и мы родом из маленьких городов, вырастили детей, а после всех этих долгих лет снова разметались по миру, поскольку фамильные корни не держат нас здесь. Но в городке есть и другая часть населения, которая останется здесь навсегда. И если мы в конце концов купим тот кондоминиум, со временем я начну встречать их, толкающих коляски с младенцами, в бакалейной лавке, в очереди в кассу в супермаркете, в аптеке. Со временем они окажутся теми мужчинами, что меняют масло в моей машине на «Стандард Стэйшн», и женщинами, отвечающими на телефонные звонки в кабинете зубного врача. Они спросят о Чаде. Они вспомнят, что я его мать.
За окном мелкими крупинками лупит в стекла дождь со снегом. В доме из динамиков проигрывателя льется музыка Моцарта. Бокал вина… И книга о Вирджинии Вульф, которую, подозреваю, мне никогда не одолеть. Слова расплываются на страницах, как только я пытаюсь сосредоточиться. Я прочитала две главы, но не помню из них ни слова. Джон заканчивает принимать душ. Смывает со спины мыло. Никто другой не взялся бы отличить этот звук от звука, издаваемого, скажем, человеком, скребущим подмышки, но ежедневно слушая его на протяжении двадцати лет, я знаю разницу наверняка. Еще я слышу, что дождь усиливается. Малейшее изменение в содержании льда и воды – и музыка стука капель о стекло звучит совершенно по‑новому, особенно если подойдешь к окну вплотную. Обменялись ли мы с Джоном сегодня вечером хоть словом? Если да, что сказала я и что ответил он? Ужинали мы порознь. Я приготовила куриные грудки с рисом и съела их горячими прямо за кухонным столом, затем положила порцию Джона на тарелку и накрыла пищевой пленкой, чтобы он, вернувшись домой, мог разогреть ее в микроволновке. Задержавшись на встрече, он пришел поздно, когда я уже убежала в гимнастический зал. В отсутствие Чада, который объединял наши дни, друг для друга находится не слишком много слов. Как прошел день? Тебе понравилась курица? Думаешь, из‑за этого дождя на дорогах будет гололедица? Помнишь, как мы жили, прежде чем завели ребенка, когда нас было только двое? Ты узнаешь меня? А себя? Свою жизнь? А дом, где мы живем? Разве это мы? Здесь? Все это?
Следующая записка: «Шерри, я знаю, что День святого Валентина уже прошел, но все равно хочу сказать, что думаю о тебе. Ты так прекрасна, что мои мысли о тебе растапливают лед этой студеной зимы…» Я позвонила Сью и прочитала ей записку. – Шерри, мне кажется, ты взволнованна, – заявила она. – Я не взволнованна, – ответила я. Она непременно хотела знать, кто, по моему мнению, это написал. Роберт Зет? Привратник? Декан? Продавец учебников? Один из охранников? Компьютерный техник? Студент? Я ответила, что не имею понятия. Я работаю с сотнями мужчин – кто из них когда‑либо одаривал меня особым вниманием? По‑дружески, да, были такие. Некоторые в большей степени, чем другие. Некоторые пытались немного пофлиртовать. Припоминаю недолгое сближение с Патриком, после того как Феррис от нас ушел, и мы по нему скучали. В ту пору мы оба были молодыми родителями и время от времени ходили вместе на ланч, болтали о детях. А затем, когда построили новую компьютерную лабораторию, они переехали в офис на другом конце университетского городка, и теперь я лишь дважды в год вижу его затылок (с редеющими волосами) на факультетских собраниях. Я преподаю в этом колледже почти двадцать лет. Кто же еще? И почему сейчас? Взволнованна ли я? Ну если и так, то я бы не хотела, чтобы Сью это заметила. Ее слова: «Шерри, мне кажется, ты взволнованна», на мой взгляд, отдают бестактностью. Вот только разве может Сью, вот уже два десятка лет моя лучшая подруга и человек, знающий меня лучше всех на земле, потому что я ей все рассказываю, быть бестактной? (Сколько часов мы провели, болтая по телефону, сколько кружек кофе выпили, сколько шептались в коридорах, в дамских комнатах, в галереях, в машине?) Храни я свои секреты в каком‑нибудь подвале, уже давно отдала бы ключ Сью. Если бы существовал иной, более простой способ разделить с ней все мои стремления, желания или постыдные мысли (скажем, какой‑нибудь электронный чип, на котором я бы сохранила всю эту информацию, чтобы затем вручить ей лично в руки), я бы давно это сделала. Я всего‑навсего раздробила свою историю на слова и фразы, произнесенные на протяжении прошедших двадцати лет, – за неимением лучшего. И какое счастье, что все эти годы рядом со мной был человек, с которым можно поделиться своими переживаниями! Какое облегчение! Иногда я сама сомневалась, действительно ли чувствовала то, что чувствовала, или видела то, что видела, – до тех пор, пока не доверяла Сью все подробности. – Да успокойся ты, – сказала она. – Это нормально. Ты можешь позволить себе быть взволнованной. Я бы обязательно взволновалась. У меня никогда не было тайного поклонника. Но все равно я не желала признаваться, что взволнованна. А самой себе признаюсь? Позволено ли мне быть взволнованной? Или мне следует оскорбиться? Разозлиться? Испугаться? Насколько часто подобные записки приводят к преследованию или сексуальным домогательствам?
Весь день небо оставалось ярко‑голубым. Снег на газонах местами подтаял, вдоль обочин заструились серебристые ручейки, смывая с поверхности земли последние следы воинственной зимы. На подходе к музею «Либерал артс» на меня повеяло запахом влажной почвы, несколько ворон суетились в большой луже на парковке. Когда я проходила мимо, они заволновались и поспешно взлетели, а мне на лоб упала капля воды – частичка растаявшего снега, соскользнувшая с крыла пролетавшей надо мной вороны, – словно знак посвящения, поданный жрицей весны.
Сегодня утром у меня в кабинете раздался звонок из Саммербрука. У отца очередной микроинсульт. Завтра поеду в Сильвер‑Спрингс повидаться с ним, а назад попытаюсь вернуться в воскресенье утром, чтобы успеть забрать Чада и Джона из аэропорта. «Шерри, мы не можем разъезжать по всему штату из‑за каждого пустяка, даже если он связан с твоим отцом, – заявил Джон. – Они звонят тебе просто по обязанности, а вовсе не потому, что ждут от нас помощи». «Отлично, – ответила я. – Тебе просто говорить. Он не твой отец. И кто вообще просит тебя ехать? Я поеду, а не ты». Терпеть этого не могу, следовало бы мне сказать. Мой отец. Даже если все, что я могу сделать, это подержать его за руку в последние годы его печальной жизни, я не упущу этой возможности. Джон, у которого никогда не было отца, понятия не имеет… Теперь, в отсутствие Чада, я вдруг поняла, что мне больше не требуется ничье разрешение, чтобы поехать куда вздумается. Вчера вечером я увидела в газете рекламу дешевых авиабилетов на рейсы в Сан‑Антонио, Лас‑Вегас, Сан‑Франциско и подумала, почему бы не купить билет. Я могу взять и полететь. После восемнадцати лет, проведенных в постоянных хлопотах – приготовить обед и ужин, отвезти ребенка на футбол и привезти его обратно, – кто, кроме Джона, заметит, что я на пару дней отпустила студентов и исчезла? Почему бы не съездить в Сильвер‑Спрингс? Не важно, нужна там моя помощь или нет… В любом случае что такого мы с Джоном делаем в выходные, что нельзя отменить?
Я хожу в спортзал. Он слоняется по холлу, или дремлет на диване, или стреляет из пистолета в мешок с песком на заднем дворе. Я оплачиваю счета, хожу в бакалейную лавку. В прошлое воскресенье мы взяли напрокат фильм о женщине, которая убила своих детей. Весь день я пыталась оправиться от ужаса и отчаяния, вызванных фильмом, от последствий пережитого кошмара. Весь день я чувствовала себя так, словно это я убила своих детей или, по крайней мере, знаю того, кто это сделал; мне казалось, будто на моих руках кровь… Та же печаль и то же чувство вины не покидали меня целый год после смерти Робби – с ними я просыпалась и засыпала. Очнувшись от сна, я открывала глаза, глядела в потолок и силилась вздохнуть, но мне мешал тяжелый ком, засевший под ложечкой. Это я убила своего брата, задушила его, впрыснула воздух ему в вену. Кто только снимает подобные фильмы? Итак, решено: завтра утром уезжаю в Сильвер‑Спрингс. Переночую в отеле «Холидей Инн». Успею накормить папу обедом и подержать его за руку. Единственное, что я рискую здесь пропустить, это очередной действующий на нервы фильм, не считая тренировки в спортзале. Сегодня никаких записок, но слухи (спасибо секретарше Бет) уже поползли, и все вокруг дразнят меня тайным воздыхателем. А вдруг, перешучиваются коллеги, им окажется библиотекарь мистер Коннери, тот, что всегда ходит в потешных маленьких шляпах? Или этот парень с безумной прической, который работает в кафе? Или новый охранник, похожий на звезду мужского стриптиза, – вечно небритый, зато со стальным прессом (о последнем мы можем только догадываться, так как никто не видел его без футболки). – Наверное, кто‑то просто пошутил, – мямлила я в ответ. – Или пожалел меня. Одинокую старую училку английского… Тут подал голос Роберт Зет: – Ну‑ну, Шерри, не надо ложной скромности. Среди нас найдется немало мужчин, которые забросали бы тебя любовными записками, если бы верили, что таким путем чего‑нибудь добьются. (Значит, это не он, так ведь? Иначе не стал бы говорить вслух такие вещи при всех.) – А что по этому поводу думает Джон? – спросила Бет. И тут до меня дошло, что я еще ни словом не обмолвилась ему о последней записке. – Смеется, – ответила я. – Джону история кажется забавной. – Да‑а, – протянул Роберт Зет, как мне показалось, с оттенком презрения в голосе. – Джон производит впечатление надежного парня.
Поездка в Сильвер‑Спрингс вернула меня в суровые владения зимы. Все вокруг серое. Пасмурное низкое небо. Должно быть, в этом царстве промерзшей твердой земли и повсеместной зимней спячки даже ястребы голодают. На моих глазах два хищника одновременно с двух сторон ринулись вниз, пытаясь поймать какого‑то зверька, мчавшегося по земле. Я вела машину слишком быстро, чтобы хорошенько рассмотреть, кто их жертва и чем кончится дело, но эта внезапная атака с разных концов дороги показалась мне тщательно отрепетированной – таким плавным и стремительным был полет, со свистом рассекающий воздух. Я включила радио, но не нашла ни одной радиостанции, которая вызвала бы что‑нибудь кроме раздражения. Всего несколько лет назад я наизусть знала названия всех групп, музыку которых крутили на станции, передающей рок. Знакомил меня с ними Чад, высказывая свое мнение – как правило, негативное. Он предпочитал поэтов‑исполнителей типа Дилана, Нила Янга или Тома Пети, выражавших чаяния «простых людей». Но все же держал меня в курсе всех новинок. Сегодня радио приводит меня в уныние. Агрессивный грохот или дерганая бессодержательная фигня, именуемая попсой. Как пожилая рафинированная интеллигентка, я ловила себя на том, что сижу и жалобно сетую, что это вообще никакая не музыка. А ведь, кажется, всего год или два тому назад я – восемнадцатилетняя девчонка – стояла в первом ряду на концерте Тэда Ньюджента с бумажными тампонами в ушах. Пришлось прибегнуть к этому методу – группа начала выступление со звука самолета, садящегося на наши головы. Но я заткнула уши не потому, что мне не нравилась музыка. Я просто выполнила данное маме обещание не портить слух, как это случилось с моим братом, который, по ее мнению, почти оглох на концерте группы «Ху». Тэд был красавчик. С длинными нечесаными непослушными волосами. В кожаных брюках и ремне с пряжкой в виде огромной серебряной звезды. С голым торсом, блестящим от пота, на вид – псих психом, мне он казался самим совершенством. И его музыка – серьезная, индустриальная, в стиле Среднего Запада. Брызги его слюны долетали до публики, и ее микроскопические прохладные частицы легонько оседали на моей груди. Мой парень в ужасе шарахнулся от меня, увидев, как я принялась втирать их в кожу всей ладонью, но в тот момент слюна Тэда Ньюджента на моей груди представлялась мне самым сексуальным и замечательным событием всей жизни. Но теперь, судя по всему, нет ни одной радиостанции, которая транслировала бы музыку Тэда Ньюджента. Или Боба Сегера. Или группы «Ху». Впрочем, даже если ее и передают по радио, она так изменилась, что я ее просто не узнаю. Через некоторое время я выключила приемник и стала прислушиваться к гудению шин и завыванию ветра. Этот свист, должно быть, напоминал мне звуки, которые, возможно, слышали мышь‑полевка или воробей, улепетывающие от двух ястребов, одновременно атакующих с разных сторон.
Саммербрук, по обыкновению, встретил меня ударившим в нос духом кислой капусты и сосисок, к которому затем добавились запахи антисептических средств и антибактериального мыла. Когда я вошла в комнату, отец сидел на стуле и смотрел по телевизору гольф. Увидев меня, он принял застенчивый вид, точно ребенок, опасающийся наказания. На глаза навернулись слезы. Я едва смогла добраться до его стула – вокруг все расплывалось, словно в тумане. Я поцеловала его в левую щеку и поняла, что он немного исхудал с тех пор, как я целовала его в последний раз. Правда, на вид нисколько не изменился. Румяное лицо. Голубые глаза с красными прожилками. Словно тот же почтальон, каким он когда‑то был, проходивший в день по двадцать миль, в ветер, дождь или снег; любая погода была ему нипочем. После работы он обычно заходил в дом с черного хода, а я в это же время возвращалась из школы (день разносчика почты начинался в 4.30 утра и заканчивался в 14.30), и мне казалось, что вместе с ним врываются ароматы всего мира. Плотная синяя ткань его форменной одежды пахла небом, травами, выхлопными газами, ветром. От него веяло птичьими гнездами, снегом, солнцем, листьями. Я прижималась лицом к его груди и вдыхала эти ароматы, пока он стоял у столешницы рядом с плитой и наливал в стакан порцию «Джим‑Бима», а затем выпивал ее одним глотком. С полчаса мы гуляли по залам Саммербрука, а я все гадала, как же это в прошлые свои визиты я не замечала, насколько изменилась его походка, или, быть может, просто позабыла. Теперь он словно крался на цыпочках – грациозное балансирование на кончиках пальцев ног по застеленным коврами коридорам, – держась за поручни, тянущиеся вдоль стен, а медсестры окликали его голосами с интонациями воспитательниц детского сада: – Ай да молодец, мистер Милофски! Гуляем с дочкой! Я уверена, что еще лет десять назад это привело бы его в ярость. Подобные интонации в голосе. Приторное дружелюбие незнакомых людей. Тогда он скорчил бы рожу, или заворчал бы себе под нос, или в крайнем случае просто махнул бы на них рукой. Но десять лет назад он еще не превратился в ребенка. Теперь внимание медсестер ему, похоже, льстило. Он улыбался им в ответ и кивал. Это напомнило мне Чада на его крошечном стульчике перед крошечным столиком в детском саду, когда он умудрился тупыми ножницами вырезать из цветной бумаги треугольник с зазубренными краями, а его толстая учительница необыкновенно оживилась, увидев этот треугольник, и принялась всячески расхваливать Чада, который, сцепив свои маленькие ручки, смотрел на нее, словно желая убедиться, что похвала предназначалась действительно ему, и надеясь, что это так и есть. После прогулки мы вернулись в комнату отца и посидели с выключенным телевизором. Через некоторое время разговор иссяк, и дальше мы сидели молча. Сидеть в этой жарко натопленной комнате было приятно. Печь, расположенная где‑то глубоко в подвале дома престарелых, равномерно потрескивала, рождая у меня ощущение, что это потрескивание составляет часть меня. Мы сидели, будто ожидая кого‑то (Чада?). Или чего‑то (автобуса?). Не знаю почему, но я вдруг произнесла: Date: 2015-08-24; view: 281; Нарушение авторских прав |