Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Битва при Куртре
Под Куртре (36) 11 июля 1302 г. пехота фламандских городов-коммун, одержав победу над цветом французского рыцарства, положила начало революционным переменам в военном деле. Рыцари из феодальных армий презирали пехоту, считая, что один рыцарь стоит десяти пехотинцев. Французская армия, насчитывавшая 2,5 тыс. знатных рыцарей и 4 тыс. арбалетчиков и пехотинцев, имела явное качественное преимущество перед 8 тыс. фламандских пехотинцев (главным образом из Брюгге) и 500 знатных рыцарей, которые во время боя спешились и возглавили фламандцев. Благодаря своим рыцарям и братьям миноритам, благославлявшим и исповедовавшим накануне боя, фламандцы преодолели страх. Окружив себя рвами и выставив вперед два ряда пикинеров, они создали себе надежную оборонительную позицию. За спиной у них была река Лис, так что бежать было некуда и оставалось или победить, или погибнуть. Рвы помешали французским рыцарям нанести первый мощный удар. Схватка закончилась страшным избиением французов, более половины их рыцарей было перебито, и фламандцам досталась богатая добыча, в том числе полтысячи позолоченных шпор, по которым за этим событием закрепилось название «битвы шпор» и которые были развешены в церкви Нотр-Дам в Куртре, откуда французы увезли их после реванша в сражении под Роозбеке в 1328 г. Рыцарей при Куртре пронял такой страх, что, добравшись вечером до Турне, они, по воспоминаниям современников. не могли есть. Чуть позже горожане одержали над рыцарями победу в Шотландии (Бэннокберн, 1314) и Швейцарии (Моргартен, 1315). Так начался закат феодальных армий.
Напряженность в линьяже порождалась также многочисленными браками, постоянным присутствием большого числа незаконных детей. Наличие бастардов в низших слоях общества считалось постыдным, но у знати не вызывало осуждения. Все эти противоречия позволяли авторам придавать драматизм сюжету эпических произведений. Жесты изобилуют семейными драмами. В «Гуоне» их олицетворяет Шарло — недостойный сын Карла Великого, а также Жерар — родной брат Гуона, узурпировавший его права на наследство. Для агнатской семьи было характерно особое значение, придаваемое отношениям племянника и дяди, точнее, брата матери. «Жесты» демонстрируют нам много таких пар: Карл Великий — Роланд, Гильом Оранжский — Вивьен, Рауль де Камбре — Готье… Церковная форма непотизма была в средневековом обществе лишь частным случаем. Эта агнатическая в большей степени, чем патриархальная, семья обнаруживается и у класса крестьян, она более тесно совпадает там с земледельческим производством, с экономической собственностью семьи, ее патримонием. Она включила в себя тех, кто жил в одном доме и занимался обработкой одного участка земли. Но нам очень мало что известно об этой крестьянской семье, образующей основную экономическую и социальную ячейку обществ, подобных средневековому Западу. Будучи реальной общностью, она не имела своего юридического выражения. Она была тем, что во Франции Старого порядка называлось «умалчиваемой общностью» (communaute taisible). Сам термин указывает, что право очень неохотно признавало ее существование.
Трудно понять, какое в точности место занимали женщина и ребенок в семье как первичной общности. Без сомнения, женщина находилась в подчиненном положении. Она не была в чести в этом мужском, военном обществе, чье существование постоянно было под угрозой и где, следовательно, плодовитость рассматривалась скорее как проклятие, чем как благо. Христианство сделало очень мало для улучшения ее материального и морального статуса. Ведь на ней лежала основная вина за первородный грех. Из всех видов дьявольского искушения именно женщина была наихудшим воплощением зла. «Муж есть глава жены» (Эф. 5,23) — христианство верило этим словам апостола Павла и учило по ним. Повышение статуса женщин наиболее ярко читается в культе Девы Марии, расцветшем в XII — XIII вв., поворот в христианской спиритуальности подчеркивал искупление греха женщин Марией, новой Евой. Этот поворот виден также и в культе Магдалины, получившем развитие с XII в., как показывает история религиозного центра в Везелее. Но реабилитация женщины была не причиной, а следствием улучшения положения женщины в обществе. Роль женщин в средневековых еретических (например, катары) или параеретических (например, бегинки) движениях была знаком неудовлетворенности отведенным им местом. Впрочем, констатация презрения по отношению к женщине нуждается в уточнениях. Хотя женщина и не считалась столь же полезной в средневековом обществе, как мужчина, но тем не менее она играла важную роль в экономической жизни и помимо своей функции деторождения. В классе крестьян в работе она была почти тождественной, если не равной мужчине. Когда Гельмбрехт пытается убедить свою сестру Готлинду бежать из дома отца‑крестьянина, чтобы выйти замуж за «вора», с которым она заживет как госпожа, он говорит ей: «Если ты выйдешь за крестьянина, то не будет женщины тебя несчастнее. Тебе надо будет прясть, трепать лен, сучить нить, дергать свеклу». Занятия женщин высшего класса были хотя и более «благородными», но не менее важными. Они стояли во главе гинекеев, где изготовление предметов роскоши — дорогих тканей, вышивок — обеспечивало большую часть потребностей в одежде сеньора и его людей. Не только разговорный язык, но и язык юридический для обозначения разных полов называл их: «люди меча» и «люди прялки». В литературе поэтический жанр, связанный с женщинами и обозначенный П. Лежентийем как «песни о женщине», получил название «песни полотна», то есть распеваемые в гинекеях, в прядильных мастерских. Когда между IX и XI вв. высший слой хозяйственного класса, «laboratores», добился известного социального продвижения, то это коснулось и женщин, принадлежащих к данной категории. Хотя рождение девочек в средние века и не вызывало особой радости, все же у нас нет оснований подозревать эту эпоху в детоубийстве, как иные женоненавистнические общества. Пенитенциалии, перечислявшие длинный список жестоких и варварских обычаев, как правило, молчат по этому поводу. С другой стороны, женщины из высших слоев общества всегда пользовались определенным уважением. Во всяком случае, некоторые из них. Наиболее известные дамы вошли в литературу. Берта, Сибила, Гибур, Кримхильда и Брунхильда, различные по характеру и судьбе, мягкие и жестокие, несчастные и счастливые, они стоят на первом плане в ряду героинь. Они были как бы земными двойниками тех женских образов, что столь ярко засверкали в романском и готическом религиозном искусстве. Иератические мадонны стали более человечными, фигуры изображались теперь в более вольных позах, девы Разумные и девы Неразумные обменивались взглядами в диалоге пороков и добродетелей, а в фигурах Евы, смущенной и смущающей, само средневековое манихейство задавалось вопросом: «Неужели само небо сделало это собрание чудес жилищем Змия?» И конечно, главную роль в куртуазной литературе сыграли дамы‑вдохновительницы и поэтессы — героини во плоти или героини грез: Элеонора Аквитанская, Мария Шампанская, Мария Французская, равно как и Изольда, Гвиньевьера или Далекая принцесса, — они открыли современную любовь. Но это — другая история, к которой мы еще вернемся. Часто утверждалось, что крестовые походы, оставлявшие женщин Запада в одиночестве, привели к росту их власти и прав. Д. Херлихи еще раз подтвердил, что положение женщин высших слоев на Юге Франции и в Италии знало два периода улучшения: каролингскую эпоху и время крестовых походов и Реконкисты. И поэзия трубадуров, казалось, отражала это повышение роли покинутых жен. Но поверить святому Бернару, рисующему Европу совсем обезлюдевшей, или Маркабрюну, у которого владелица замка вздыхает, поскольку все, кто был в нее влюблен, ушли во Второй крестовый поход, это означало бы принять за чистую монету чаяния фанатичного пропагандиста и образы поэта с богатым воображением. Впрочем, при чтении трубадуров, мягко говоря, не возникает впечатления, что мир куртуазной поэзии был миром одиноких женщин. Изучение же юридических актов показывает, что, во всяком случае, в вопросах управления совместным имуществом супружеской пары ситуация женщин ухудшалась с XII по XIII в. С детьми дело обстояло иначе. Да и были ли дети на средневековом Западе? Если вглядеться в произведения искусства, то их там не обнаружится. Позже ангелы часто будут изображаться в виде детей и даже в виде игривых мальчиков — путти, полуангелочков, полуэросов. Но в средние века ангелы обоего пола изображались только взрослыми. И когда скульптура Девы Марии уже приобрела черты мягкой женственности, явно заимствованные у конкретной модели и дорогие для художника, решившего их обессмертить, младенец Иисус оставался ужасающего вида уродцем, не интересовавшим ни художника, ни заказчиков, ни публику. И лишь в конце Средневековья распространяется иконографическая тема, отражавшая новый интерес к ребенку. В условиях высочайшей детской смертности интерес этот был воплощен в чувстве тревоги: тема «Избиения младенцев» отразилась в распространении праздника Невинноубиенных. Под их патронатом находились приюты для подкидышей, но они появились не ранее XV в. Прагматичное Средневековье едва замечало ребенка, не имея времени ни умиляться, ни восхищаться им. Да и ребенок часто не имел дедушки — столь привычного для традиционных обществ воспитателя. Слишком мала была продолжительность жизни в средние века. Едва выйдя из‑под опеки женщин, не относившихся серьезно к его детской сущности, ребенок оказывался выброшенным в изнурительность сельского труда или в обучение ратному делу. Это подтверждают и жесты. «Детство Вивьена», «Детство Сида» рисуют очень юного героя уже как молодого человека — скороспелость была обычным явлением в примитивных обществах. Ребенок попадает в поле зрения лишь с возникновением семьи, характеризующейся совместным проживанием тесной группы прямых потомков и предков, которая появилась и получила распространение с развитием города и класса бюргерства. Ребенок был порождением города и бюргерства, подавивших и сковавших самостоятельность женщины. Она была порабощена домашним очагом, тогда как ребенок эмансипировался и заполонил дом, школу, улицу.
Находясь в зависимости от семьи, предписывающей как характер владения собственностью, так и коллективный образ жизни, индивид повсюду, за исключением города, принадлежал также и другой общности — сеньории, под властью которой он жил. Конечно, между благородным вассалом и крестьянином любого статуса разница была существенной. Но, находясь на разных уровнях и обладая разным престижем, оба они принадлежали к сеньории, точнее, сеньору, от которого она зависела. И тот и другой были «людьми сеньора», хотя для одного это слово имело благородное значение, а для другого — уничижительное. Разделявшую их дистанцию подчеркивали сопутствующие слова. Например, слова для обозначения вассала «человек уст и рук» указывали на определенную интимность, сопричастность и ставили вассала, несмотря на/ его подчиненное положение, в одну плоскость с сеньором. «Человек власти» другого (то есть подвластный) — этот термин, напротив, указывал на зависимое положение крестьянина от сеньора. В обмен на покровительство и установление экономической связи (в виде фьефа в одном случае и держания — в другом) оба становились обязаны сеньору: помощью, службой, платежами, оба были подчинены его власти, что отчетливее всего проявлялось в юридической сфере. Среди функций, отобранных феодалами у публичной власти, функция судебная оставалась самой тяжелой для всех зависимых от сеньора людей. Без сомнения, вассал вызывался в суд чаще, чтобы сидеть на нем рядом с судьей или даже вместо него, чем чтобы быть обвиняемым, но и он подчинялся вердиктам суда за свои правонарушения, если сеньор обладал правом только «низшей юстиции», или за свои преступления, если сеньору принадлежала и «высшая юстиция». Тюрьма, виселица, позорный столб — эти мрачные продолжения сеньориального трибунала скорее символизировали подавление, чем правосудие. Прогресс королевской юстиции, помимо улучшения работы правосудия, помогал эмансипации человека, чьи права лучше были защищены в такой широкой общности, как королевство, чем в такой узкой и потому более стеснительной, а то и подавляющей, как сеньория. Но прогресс этот был весьма неторопливым. Людовик Святой, государь из числа наиболее озабоченных устранением несправедливости и укреплением авторитета королевской власти, относился к сеньориальной юстиции с неизменным уважением. Гильом де Сен‑Пату приводит по этому поводу показательный анекдот. На кладбище церкви в Витри король в окружении толпы слушал проповедь доминиканца брата Ламбера. Неподалеку в таверне так шумело «сборище людей», что заглушало речь проповедника. «Блаженный король спросил, под чьей юрисдикцией находится эта местность. Ему ответили, что под королевской. Тогда он приказал сержантам утихомирить людей, заглушавших слово Божие, что и было исполнено». Биограф государя замечает: «Считают, что блаженный король спросил, под чьей юрисдикцией эта местность, из опасения покуситься на права, ему не принадлежавшие». Подобно тому как ловкий вассал мог использовать к своей выгоде множественность и порой противоречивость своих ленных обязательств, так и находчивый подданный сеньора мог умело выпутаться из сложного сплетения соперничавших юрисдикции. Но масса чаще испытывала добавочный гнет. Получалось, что быть индивидом означало быть ловкачом. Многообразный средневековый коллективизм окружил слово «индивид» ореолом подозрительности. Индивид — это тот, кто мог ускользнуть из‑под власти группы, ускользнуть лишь при помощи какого‑то обмана. Он был жуликом, заслуживающим если не виселицы, то тюрьмы. Индивид вызывал недоверие. Конечно, большинство общин требовали от своих членов исполнения долга и несения тягот не просто так, а в обмен на покровительство. Но за то приходилось платить цену, тяжесть которой ощущалась вполне реально, покровительство же не было столь явным и очевидным. В принципе церковь собирала десятину с членов приходской общины на нужды бедных. Но разве с десятины не наживалось духовенство, по крайней мере высшее? Как бы ни обстояло дело в действительности, в большинстве приходов в это верили, и десятина была одним из наиболее ненавистных платежей.
Обмен благодеяниями и услугами был более уравновешенным в других общностях, имевших вид более эгалитарный: в сельских и городских общинах. Сельские общины часто с успехом оказывали сопротивление сеньориальным требованиям. Их объединяла экономическая база. Они управляли, распределяли и защищали выпасы и общинные лесные угодья, которые имели жизненно важное значение для большинства крестьянских семей, снабжая их дровами и подножным кормом для свиней и коз. И все же в сельской общине не было равенства. Несколько домохозяев — чаще всего ими были богатые крестьяне, но иногда просто потомки наиболее уважаемых родов — господствовали в общине, решая ее дела к своей выгоде. Р. Хилтон и М. Постан показали, что в большинстве английских деревень XIII в. имелась группа зажиточных крестьян, предоставлявших как индивидуальные займы (занимаясь ростовщичеством вместо евреев, которые в английской деревне уже перестали играть эту роль, если вообще ее когда‑либо играли), так и многочисленные и часто завышенные ссуды всей общине для уплаты штрафов, судебных издержек, общинных платежей. Эта группа, состоявшая всегда из одних и тех же лиц, выступала в роли гарантов (warrantors) в хартиях. Они, впрочем, часто и образовывали гильдию или братство, поскольку сельская община, как правило, не являлась наследницей первобытной соседской общины, но была более поздним социальным формированием, современным тому движению, которое увенчало расцвет X — XII вв. созданием новых институтов. В XII в. в Понтье и в окрестностях Дана разразились коммунальные революции, затронувшие одновременно и города, и деревни, где крестьяне образовали коммуны, состоящие из федераций деревень. Параллелизм двух аспектов одного движения, известный всему христианскому миру, лучше всего виден на примере Италии. Как известно, в частности, из работ Р. Каджезе, П. Селлы, Ф. Шнайдера и Г. П. Боньетти, рождение городских коммун шло одновременно с рождением коммун сельских. Более того, в обоих случаях главную роль играла экономическая и моральная солидарность, существовавшая между группами «соседей». Эти «соседства» («viciniae») были ядром общин феодальной эпохи. Явления и понятия, обозначавшие соседство, имели фундаментальное значение, им противопоставлялись явления и понятия, связанные с «чужаками». Добро шло от соседей, зло — от чужаков. Но, став структурированными общинами, «соседства» расслаивались, и во главе/их становились группы «добрых людей», или «прюдомов», «знатных», «нотаблей», из числа которых выходили консулы или должностные лица, общинные чиновники. В городе корпорации и братства, обеспечивавшие экономическую, физическую и духовную защиту своих членов, также не были теми эгалитарными институтами, какими их часто представляют. Контролируя труд, они более или менее эффективно боролись с обманом, браком и подделками, регламентируя производство и сбыт, они устраняли конкуренцию, будучи, согласно Г. Миквичу, подобны протекционистским картелям. Но под видом «справедливой цены» («justum pretium»), которая, как показал, анализируя схоластические трактаты, Дж. Болдуин, была не чем иным, как рыночной ценой (pretium in mercato), корпорации позволяли функционировать естественному механизму спроса и предложения. Протекционистская в локальном плане, корпоративная система была свободной в более широком контексте, в который вписывался город. Из этой свободы проистекало социальное неравенство, которое корпоративная система лишь усиливала. Но и на локальном уровне протекционизм действовал в интересах меньшинства. Корпорации имели иерархическую структуру, и если ученик рассматривался как потенциальный мастер, то работник, подмастерье, оставался низшим без всякой надежды на продвижение. Важно, что корпорации не включали в себя две категории, чье существование значительно мешало экономической социальной гармонии, которую в принципе должна была обеспечить корпоративная система. Выше корпораций находилась группка богачей, подкреплявших свое экономическое могущество обладанием политической властью, реализуемой ими через подставных лиц или непосредственно. Они были эшевенами, консулами, «жюре» (присяжными), избегая корпоративных пут и действуя по своему усмотрению, как это показал (для крупных итальянских купцов) А. Сапори. Они могли объединяться в корпорации, такие, как «Калимала», господствовавшая во Франции экономически и весьма весомая политически, но могли и попросту игнорировать корпоративные барьеры и их статуты. К этим людям прежде всего относились купцы, ведущие дальнюю торговлю (mercatores), и «раздатчики работ», контролировавшие локальное производство и продажу сырья и готовой продукции. Ж. Эспинас в своем классическом труде приводит уникальный документ, относящийся к Жану Буанброку, купцу‑суконщику из Дуэ (конец XIII в.). Церковь требовала от верующих, а в особенности от купцов, хотя бы на смертном одре при составлении завещания возмещать нажитое ростовщичеством и лихоимством, дабы обеспечить спасение души. Обычно в завещаниях такая формула фигурировала, но крайне редко выполнялась на деле. Однако в случае с Жаном Буанброком это все же случилось. Его наследники предложили пострадавшим получить им причитающееся. До нас дошли тексты некоторых жалоб. Вырисовывающийся ужасный портрет не был единичным случаем, но представлял целую социальную категорию. Обеспечивая себя шерстью и красильными веществами по заниженной цене, купец платил «мало, плохо или не платил вовсе», часто расплачивался натурой (что позже будет называться «truck system») с низшими — крестьянами, работниками, мелкими ремесленниками, которые зависели от него из‑за денег (он был ростовщиком), работы и жилья (он сдавал его своим рабочим, получая дополнительное средство давления). Он обладал и политической властью: девять раз избираясь эшевеном, он стал им и в 1280 г., жестоко подавив стачку ткачей в Дуэ. Он так запугал ткачей, что и те, кто осмелился прийти с жалобами, делали это с робостью — страшна была даже память об этом тиране. И это не была только власть какого‑то особо жестокого человека, но власть целого класса, городской эквивалент феодальной тирании. Ниже корпораций пребывали массы, лишенные всякой защиты, к которым мы еще вернемся. Но если сельские и городские общины более угнетали, чем освобождали индивида, то надо отметить, что они были основаны на принципах, заставлявших трепетать весь феодальный мир. «Коммуна — это отвратительное слово», — записал свою знаменитую формулу в начале XII в. церковный хронист Гиберт Ножанский. В этом городском движении, продолженном в деревнях созданием сельских коммун, революционный смысл имело то, что клятва, связывающая членов первоначальной городской коммуны, в отличие от вассального договора, соединявшего высшего с низшим, была клятвой равных. Феодальной вертикальной иерархии было противопоставлено горизонтальное общество. «Vicinia», группа соседей, объединенных вначале лишь пространственной близостью, была преобразована в братство — «fraternitas». Это слово и обозначаемая им реальность имели особый успех в Испании, где процветали «германдады», и в Германии, где клятвенное братство — «Schwurbruderschaft» — вобрало в себя всю эмоциональную силу старого германского братства. Клятва устанавливала между бюргерами отношения верности («Тгеие»). В Зосте в середине XII в. бюргер, нанесший физический или моральный ущерб своему «concivis» («со‑бюргеру»), лишался бюргерских прав. Братство сменилось общиной, скрепленной клятвой: conjuratio или communio. У французов или итальянцев такая община называлась коммуной, а у немцев — «Eidgenossenschaft». Она объединяла равных, и хотя неравенство экономическое оставалось неискоренимым, оно должно было сочетаться с формулами и практикой, сохранявшими принципиальное равенство всех граждан. Так, в Нейсе в 1259 г. было провозглашено, что если надо будет произвести сбор на нужды коммуны, то бедные и богатые будут присягать equo modo и платить пропорционально своим возможностям.
Даже если города и не были тем вызовом феодализму, тем антифеодальным исключением, какими их зачастую описывают, все равно они представлялись явлением необычным и для человека, жившего в эпоху возникновения городов, выступали как некая новая реальность, в том скандальном значении, которое придавало понятию новизны Средневековье. Для людей, ничего не знавших, кроме земли, леса, пустоши, город одновременно был манящим и пугающим, был соблазном, как драгоценности, деньги, женщины. Средневековый город не производил впечатления монстра устрашающих размеров. В начале XIV в. очень немногие города достигли стотысячного числа жителей: Венеция и Милан. Население Парижа, самого крупного города к северу от Альп, без сомнения, не превышало 80 тысяч, а приписываемые ему 250 тысяч жителей надо признать явным преувеличением. Брюгге, Рент, Тулуза, Лондон, Гамбург, Любек, как и другие города первого ранга, насчитывали от 20 до 40 тысяч горожан. Часто и справедливо обращали внимание на то, как деревня проникала в средневековый город: горожане вели полукрестьянскую жизнь, внутри городских стен скрывались виноградники, сады, даже луга и поля, бродил скот, высились навозные кучи. И все же для Средневековья контраст города и деревни был ярче, чем для иных обществ и цивилизаций. Городская стена служила наиболее укрепленной границей из всех, известных в ту эпоху. Стены, башни и ворота разделяли два мира. Города заявляли о своей оригинальности, о своеобразии, кичливо помещая на своих печатях изображения стен, хранивших их покой. Трон славы — Иерусалим или престол зла — Вавилон, город всегда оставался для Средневековья символом экстраординарности. Быть горожанином или быть крестьянином — здесь проходил один из величайших разломов средневекового общества. Конечно, раннесредневековый город также обладал престижем в глазах дофеодального и раннефеодального общества. Он был средоточием власти политической и религиозной, резиденцией короля, графа или епископа, единственным местом, где были монументальные постройки, где концентрировались основные сокровища. Штурм, разграбление или обладание городом приносили богатство и славу. Обычно мало замечают, насколько притягательным был город для героев жест. В «Песне о Роланде» по контрасту с враждебной природой, скалами, горами, равнинами города сияют как маяки: Сарагоса и Экс — «лучшее место Франции». Мираж Константинополя был миражем города. Города называли «гордыми», «высокомерными», «благородными». Таков Париж — «благородный град» в «Майне» и в «Большеногой Берте», герои которых находят там конец своим испытаниям. Оберон, связанный с лесом, где он творил свои чары, тоскует о своей родине: «Монимур, мой град». Действие всего цикла о Гиль‑оме Оранжском разворачивается вокруг городов Оранж, Ним, Вьенн, Париж, опять Париж, отнюдь не идеализированный в «Монашестве Гильома»: «Франция была тогда мало населена и едва освоена, не было всех этих богатых доменов, замков, могущественных городов, что покрывают ее в наши дни. Париж в ту эпоху был совсем мал». Гильом прибыл, чтобы вызволить из осады короля Людовика. И после долгой скачки город встает перед ним как видение: «Когда Гильом открыл глаза, утро было ясным и он увидел Париж среди лугов». Сегодняшним парижанам Гильом оставил о себе память — имя своего противника, язычника, сакса Изоре, которого он убил в поединке и похоронил на месте, получившем название «могила Изоре — „Томб Иссуар“. Но особенно блещет Нарбонна, которую берет штурмом Эмери: „Меж двух утесов на берегу залива он увидел подымавшийся вверх укрепленный город сарацин. Он был надежно заперт невиданно крепкими стенами. В тисовых рощах на ветру трепетали листья, и не было зрелища прекраснее. Там сверкали двадцать белокаменных башен. Но взгляд привлекала та, что в центре. Не найдется в целом свете рассказчика, что смог бы описать все хитрости неверных, воздвигших эту башню. Бойницы были так укрыты свинцом, что защитники не боялись стрел врага. Ее венчала глава из чистого заморского золота, на ней был укреплен карбункул, пылавший, как утренняя заря. Король созерцал город и возжелал его в сердце своем“. Но между X и XIII вв. произошел взлет, столь блестяще описанный А. Пиренном, и образ западных городов изменился. В них возобладала одна функция, оживлявшая старые города и создававшая новые, — функция экономическая, торговая, а чуть позже и ремесленная. Город стал очагом того, что было столь ненавистно феодальным сеньорам: постыдной хозяйственной деятельности. На город обрушивали анафемы. В 1128г. городок Дейц, расположенный на противоположном Кёльну берегу Рейна, выгорел дотла. Аббат монастыря святого Гериберта, знаменитый Руперт, теолог, верный старым традициям, сразу же усмотрел в этом гнев Божий, покаравший место, втянутое в орбиту развития Кёльна и превратившееся в центр обмена, в логово проклятых купцов и ремесленников. Сквозь Библию прочитывалась антигородская история человечества. Основателем первого города был Каин, которому подражали все злодеи и тираны, враги Господа. Напротив, патриархи, справедливые и богобоязненные, жили в шатрах, в пустыне. Обосноваться в городе означало выбрать сей мир, и действительно, возникновение городов вместе с оседлостью, с установлением собственности и развитием инстинкта собственника способствовало становлению нового менталитета, заключавшегося в выборе жизни деятельной, а не созерцательной. Расцвету городского менталитета благоприятствовало скорое появление городского патриотизма. Без сомнения, город был ареной борьбы классов, и правящие слои, стоявшие у истоков этого городского духа, первыми и воспользовались его выгодами. Но, как подчеркнул А. Сапори, по крайней мере в XIII в. крупные купцы умели жертвовать и собой, и деньгами на благо города. В 1260г., когда вспыхнула война между Сиеной и Флоренцией, один из богатейших сиенских купцов‑банкиров Салимбене деи Салимбени передал коммуне 180 тысяч флоринов и, закрыв свои лавки, сам отправился на войну. Если сельская сеньория не могла внушить массам живущих в ней крестьян ничего, кроме чувства угнетенности, если укрепленный замок хотя и предоставлял крестьянам защиту и убежище, но отбрасывал ненавистную тень на их жизнь, то силуэт величественных городских зданий, инструмент и символ господства богачей в городе, рождал у городского люда смешанные чувства, в коих преобладали гордость и восхищение. Городское общество сумело создать ценности, в известной мере общие для всех жителей, — ценности эстетические, культурные, духовные. Дантов «красавец Сан‑Джовани» был объектом почитания и гордости всех флорентийцев. Городская гордость проявлялась прежде всего в наиболее урбанизованных регионах Фландрии, Германии, Северной и Центральной Италии. Приведем свидетельства лишь о трех итальянских городах. Милан, чудеса которого описывал в 1288г. брат Бонвезино далла Рива в своем труде «О великих града Милана» («De magnalibus urbis Mediolani»): «Город имеет форму круга, и его удивительная форма есть знак его совершенства». Генуя, красоты которой описывал на лигурийском диалекте анонимный поэт конца XIII в.:
Генуя, град до краев населен Людом, чей скарб навсегда защищен Стенами дивной красы и убранства, Что окружили большое пространство.
И наконец, Флоренция, которую до Данте прославил Чиаро Даванцати в 1267 г.:
О, сладкая, веселая земля Флоренции, Родник ты доблести и наслаждения.
Но какова была роль и каково было будущее этих городских островков Запада? Их процветание могло' питаться только землей. Даже города, больше других обогатившиеся за счет торговли, основывали свое могущество на сельской округе. Такими городами были Гент и Брюгге, Генуя, Милан, Флоренция, Сиена и Венеция, вынужденная преодолевать трудности своего приморского расположения. Слово «контадо» — округа итальянских городов — дало имя всем итальянским крестьянам — ‑"contadini". Между городами и их сельской округой установились сложные отношения. На первый взгляд городское влияние было благоприятным для населения деревень. Крестьянин‑переселенец обретал там свободу: или, обосновавшись в городе, он автоматически становился свободным — зависимое состояние не признавалось на городской земле, — или же город, завладев своей округой, спешил освободить сервов. Отсюда знаменитая немецкая правовая норма: «Городской воздух делает свободным» («Stadtluft macht frei»). Она имела уточнение: «Городской воздух делает свободным через год и один день», то есть после того, как человек пробудет этот отрезок времени в городе. Но округа эксплуатировалась городом, превратившимся в своеобразную сеньорию. Городская сеньория, осуществлявшая право бана над своей округой, предпочитала эксплуатировать ее экономически: она скупала там продукты по низким ценам (зерно, шерсть, молочные продукты для снабжения города, его ремесла и торговли) и навязывала округе свои товары, часто выступая лишь в роли посредника: например, город обязывал селян покупать соль в установленных количествах и по фиксированной завышенной цене, что означало возникновение нового налога. За счет вербовки крестьян города формировали свои ополчения вроде «вольных брюггцев» — солдат из окрестностей Брюгге. Города развивали к своей выгоде сельское ремесло, полностью удерживая его под своим контролем. Достаточно быстро они начали опасаться крестьян. Как сельские сеньоры запирались в своих укрепленных замках, так и города с наступлением ночи убирали подъемные мосты, натягивали цепи перед воротами, выставляли часовых на стенах, опасаясь наиболее близкого и наиболее вероятного врага — окрестного крестьянина. Город породил университеты и юристов, разработавших в конце Средневековья право, обращенное против крестьян. Но в итоге оказалось, что города, сумевшие в средние века стать государствами — Венецианская республика, Великое герцогство Тосканское, вольные ганзейские города, — двигались против течения истории, их существование мало‑помалу становилось все более анахроничным. Италия и Германия, страны, где города долгое время составляли экономический, политический и культурный каркас, отстали от других стран, добившись объединения лишь в XIX в. Городское средневековое общество не имело перед собой исторического будущего. Мечты церкви о гармоничном обществе наталкивались на жестокую реальность противоречий и борьбы классов. Удерживаемая клириками по крайней мере до XIII в. почти полная монополия на написание литературных сочинений скрывала интенсивность классовой борьбы в средние века и могла создать впечатление, что только лишь отдельные сеньоры и крестьяне время от времени пытались нарушить социальный порядок, нападая на служителей церкви или на ее имущество. Все же церковные писатели сообщили достаточно, чтобы мы смогли убедиться в постоянстве существующих антагонизмов, прорывавшихся подчас во внезапных вспышках насилия. Наиболее известное из этих противоречий восстанавливало бюргеров против дворян. Оно всегда было на виду. В стенах города рассказы хронистов, хартии, статуты, мирные договоры многократно усиливали эхо бурных событий. Достаточно частые случаи городских восстаний против епископов, сеньоров города, с ужасом описываемые церковными хронистами, демонстрируют нам захватывающие картины выхода на сцену не только новых классов, но и новой системы ценностей, в которой не было места сакральному почитанию прелатов. Вот описание событий 1074 г. в Кёльне монахом Лампертом Герсфельдским. «Архиепископ проводил в Кёльне время Пасхальных праздников со своим другом, епископом Мюнстерским, приглашенным им, дабы справлять праздник вместе. Когда же епископ захотел вернуться к себе, архиепископ велел своим сержантам найти ему подобающий корабль. Ими было разыскано хорошее судно, принадлежавшее богатому купцу из этого города, и востребовано для архиепископских нужд. Люди купца, служившие на судне, протестовали, но люди архиепископа пригрозили им расправой, коли те немедленно не подчинятся. Люди купца поспешили разыскать хозяина, рассказать ему о случившемся, спросив, как им быть дальше. У сего купца был сын, сильный и дерзкий. Он находился в родстве с главнейшими городскими семействами и был весьма угоден людям в силу своего характера. Он быстро собрал своих людей и столько городской молодежи, сколько смог, и ринулся к кораблю, приказав затем сержантам архиепископа покинуть его, и выдворил их силой… Друзья обеих сторон взялись за оружие, и стало затеваться большое побоище. Новости об этом дошли до архиепископа, который тотчас же направил своих людей, чтобы укротить мятеж, и, будучи весьма разгневан, пригрозил юным бунтовщикам суровым наказанием на ближайшей сессии своего суда. Архиепископ обладал всеми добродетелями и часто доказывал свое превосходство во всех областях, как в делах церкви, так и в делах государственных. Но у него был один недостаток. Когда он гневался, он не мог удержать язык свой и поносил каждого без разбора самыми крепкими выражениями. Мятеж наконец стал, как казалось, утихать, но молодой человек, находясь в большом гневе и в опьянении от своего первого успеха, не прекратил сеять великую смуту. Он ходил по городу, затевал с людьми речи о дурном архиепископском управлении, обвиняя его в возложении на город несправедливых служб, в отъятии имущества у безвинных людей и в оскорблении честных горожан. Ему был нетрудно поднять чернь… Притом все считали, что народ Вормса свершил подвиг, изгнав епископа, управлявшего ими слишком строго. А поскольку они были многочисленнее и богаче вормсцев и к тому же имели оружие, они опасались, что сложится впечатление, будто они менее смелы. И им показалось постыдным, подобно женщинам, склоняться под властью архиепископа, управлявшего ими тиранически…» Из знаменитого рассказа Гиберта Ножанского известно, как в 1111 г. восстание горожан Дана закончилось убийством епископа Годри и надругательством над его телом — один из бунтовщиков отрубил ему палец, чтобы снять перстень. Эти городские движения удивляли церковных хронистов даже больше, чем возмущали. Они если не оправдывали, то объясняли гнев народа чертами характера того или иного прелата. Но восстание против феодального порядка, против общества, освященного церковью, против мира, который, став христианским, должен был лишь ждать перехода града земного в град небесный (такова была мысль Оттона Фрейзингенского и его «Истории двух градов»), церковная история понять была не в силах. Так, в Мансе в 1070 г. жители подняли восстание против герцога Вильгельма Незаконнорожденного, занятого в ту пору завоеванием Англии, и против бежавшего к нему епископа. «Они создали тогда, — пишет епископский хронист, — сообщество, названное ими коммуной, связав друг друга клятвой и принудив сеньоров округа присягнуть на верность их коммуне. Осмелев от своего заговора, они принялись вершить бесчисленные преступления, приговаривая многих людей без разбора и без должной причины. По пустяковому поводу ослепляли одних и, страшно вспомнить, вешали других за незначительные ошибки. Они жгли окрестные замки во время Великого поста и, что еще хуже, на Святой неделе. И все это они проделывали без основания».
Но основанием была социальная напряженность в деревне. Между сеньорами и крестьянами борьба была эндемической, обостряясь порой в виде приступов крайней жестокости. Если в городах с XI по XIII в. восстания возглавлялись бюргерами, добивавшимися политической власти, чтобы обеспечить себе свободу профессиональной деятельности, основы их богатства, и чтобы добиться престижа, равного их экономическому могуществу, то в деревне восстания крестьян имели целью не только улучшение положения благодаря фиксации, уменьшению или полной отмене их повинностей, но часто были простым выражением борьбы за выживание. Большинство крестьян представляло собой массу, постоянно находившуюся на грани недоедания, голода, эпидемий. Именно в этом черпало свою исключительную силу отчаяния движение, которое позже назвали Жакерией. Если и горожанами двигал гнев, желание новых слоев отомстить церковным и светским сеньорам за то унижение, в котором их держали (это видно на примере Кёльна 1074 г.), то эти чувства были еще сильнее в деревне в силу величайшего презрения, которое сеньоры испытывали к мужланам. Несмотря на улучшения в своем положении, буквально вырванные крестьянами у сеньоров в XI — XII вв., последние до самого конца XIII в. признавали за ними только одну собственность — собственность на свою шкуру (правда, и это было немаловажным, отличая крестьян от античных рабов). Аббат Бартон напоминал об этом своим крестьянам в Стэффордшире, у которых монастырь отобрал всю скотину — 800 быков, овец и свиней. Крестьяне с женами и детьми следовали за королем от резиденции к резиденции, пока наконец не добились от него распоряжения о возврате им животных. Аббат же заявил им, что они не владеют ничем, кроме «живота своего», забыв, что по его вине животы эти часто остаются пустыми. В 1336 г. цистерцианский аббат монастыря Вейл‑Роял в Чешире при помощи Священного писания внушал своим крестьянам, что и «они были вилланами, и дети их пребудут вилланами во веки веков». Тексты повторяли с вызовом, что крестьянин подобен дикому зверю. Он звероподобен, безобразно уродлив, едва ли имеет человеческое обличие. Он был «средневековым Калибаном», по меткому выражению Култона. Ад — его естественное предназначение. Ему нужна исключительная ловкость, какой‑нибудь обман, чтобы попасть в рай. Таков сюжет фаблио «О виллане, рая добившегося тяжбой». Вот описание Риго из жест Гарена Лотарингского: «Он видел, как к нему приближается Риго, сын виллана Эрве. Это был парень крепкого сложения, со здоровенными руками, мощными бедрами и широкими плечами. Глаза его отстояли друг от друга на длину ладони. В шести десятках стран нельзя было подыскать рожи страшнее и угрюмее. Его волосы торчали в разные стороны, щеки были в угрях и весьма черны, за последние полгода их омывала лишь небесная влага». В лесу, где скакал Окассен, появился молодой крестьянин: «Он зарос длинной щетиной чернее угля, меж глаз могло поместиться большое яблоко, у него были толстые щеки и огромный приплюснутый нос, большие широкие ноздри и толстые губы краснее копченого мяса, а также уродливые желтые зубы». Та же враждебность проявлялась и по отношению к нравственным качествам крестьян. От слова «виллан» в феодальную эпоху был образован термин «виллания», обозначавший подлость, моральное уродство. Особенно непримиримы по отношению к крестьянам были голиарды, деклассированные клирики, чьи кастовые предрассудки были поэтому обострены. Вот пример из голиардической поэмы «Склонение крестьянское»:
Именит, единств. числа: hie vilanus — этот виллан Родит.: huius rustici — этой деревенщины Дат.: huic tferfero — этому дьяволу Винит.: hunc furem — эго вора Звательн.: о latro! — о, разбойник! Творит. ab hoc depredatore — этим грабителем
Именит, множ. числа: hi maledicti — эти проклятые Родит.: horum tristium — этих презренных Дат.: his mendacious — этим лжецам Винит.: hos nequissimus этих негодяев Звательн.: О pessimi! — о, подлейшие! Творит.: ab his infidelibus — этими нечестивцами
«Крестьяне, что работают на всех, — писал Жоффруа де Труа, — что в любой час, в любое время года надрываются, полностью отдаваясь рабскому труду, столь презираемому их хозяевами, постоянно унижаемые, чтобы другим хватало на одежду, на жизнь, на забавы… И их преследуют огнем, полоном, мечом; их бросают в темницы и в кандалы, затем заставляют выкупаться, или убивают их голодом, или предают всевозможным пыткам». По словам Фруассара, во время Великого восстания 1381 г. английские крестьяне кричали: «Мы — люди, созданные по подобию Христа, а нами помыкают, как скотиной». Ценнейшая поэма первой половины XIII в. «Сказание о версонских вилланах» описывает бунт крестьян деревни Версон‑сюр‑Одон против их сеньора, аббата монастыря Мон‑Сен‑Мишель. Жалобы вилланов заканчиваются репликой:
Пора пришла заставить их платить. А чтоб свой долг из них никто не позабыл, Придите и возьмите их кобыл. Сгодятся и волы их, и коровы ‑ Ведь все вилланы плутовать здоровы.
Как справедливо отметил Ф. Граус, крестьяне «не только эксплуатировались феодальным обществом, но еще и высмеивались литературой и искусством». Францисканец Бертольд Регенсбургский обратил еще в XIII в. внимание на то, что из крестьян не было ни одного святого (тогда, как, например, в 1197 г. Иннокентий III канонизировал купца, Гомебона Кремонского). В этих условиях не должны удивлять ни нетерпение, ни вечное недовольство, преобладавшее в сознании крестьян. «Крестьянин всегда злобен, — говорится в чешской голиардической поэме, — их сердца никогда не бывают довольны». Ничего не было удивительного и в том, что гнев этот прорывался порой в виде эксцессов. Монах, описывающий конфликт между аббатом Вейл‑Рояла и крестьянами Дарнелла и Овера в 1336 г., с негодованием уподобляет последних «псам бешеным». Гильом Жумежский и Вас в «Романе о Ру» («Романе о Роллоне») рассказывают нам о восстании нормандских крестьян в 997 г.:
Вилланы и крестьяне Сходились на поляне По двадцать, тридцать, по сто, Держали речи просто, Шел ропот в том совете: «Сеньор за все в ответе». Хранили все в секрете, И многие решили, Что больше в этом мире Сеньоров им не нужно, О чем твердили дружно. Иные в ослепленье В знак своего решенья Друзей призвали клясться, Чтоб вместе всем держаться И скопом защищаться. И вскоре тех избрали, Кто громче всех кричали, В округу их послали, Чтоб клятвы собирали…
«Как только герцог узнал об этом, он отправил в поход графа Рауля с большим числом рыцарей, чтобы жестоко наказать деревни…» И вот — картины сеньориальных кар:
Рауль так вспылил, Что без суда много душ погубил. Он обошелся с крестьянами грубо, Выбил глаза, не оставил и зубы, Многих вилланов он на кол сажал, Жилы тянул, кисти рук отсекал. Прочие были живьем сожжены, Иль раскаленным свинцом крещены. В успокоенье сумел преуспеть ‑ Без содроганья нельзя посмотреть. И не осталось деревни одной, Где б не запомнили мести такой. Но без следа та коммуна пропала И соблазнять мужиков перестала: Благоразумно они отказались От предприятий, что здесь затевались.
В иконографии довольно часто борьба крестьянина против рыцаря изображалась как борьба Давида и Голиафа. Костюмы персонажей подтверждали это намерение. Все же привычной формой борьбы крестьян с сеньорами была глухая партизанская война: воровство с господских полей, браконьерство в лесах сеньора, поджоги его урожаев. Это было пассивное сопротивление в виде саботажа на барщине, отказа платить натуральные оброки, денежные сборы. И иногда — бегство. В 1117 г. аббат монастыря Мармутье в Эльзасе отменил для своих сервов барщину и заменил ее денежным оброком «из‑за нерадения, непригодности, вялости и лени барщинников». В трактате о домашнем хозяйстве («Housebondrie»), написанном в середине XIII в., Уолтер Хенли заботился о повышении доек509ходности сельских владений, для чего давал множество рекомендаций по надзору за работой крестьян. (Иконография доносит до нас изображения сеньориальных приказчиков, вооруженных палками и надзирающих за работой крестьян.) ^Признавая, что лошадь превосходит быка в работе, Уолтер Хенли считал, что сеньору нет смысла тратиться на покупку лошади, «ибо конь тащит плуг не быстрее быков из‑за козней пахаря». Враждебность крестьян техническому прогрессу была вопиющей. Она объяснялась не страхом безработицы, лежавшим в основе бунта против машин на заре промышленного переворота, но тем, что средневековая механизация сопровождалась сеньориальной монополией на машины, делавшей их использование обязательным и весьма обременительным. Многочисленны были крестьянские бунты против сеньориальных «баналитетных» мельниц. Часто сеньоры, в особенности аббаты, распоряжались разрушить ручные мельницы крестьян, чтобы обязать их нести зерно на сеньориальные мельницы и платить мельничный сбор. В 1207 г. монахи Жюмьежа велели разбить последние ручные мельницы в своих землях. Широкую известность получила борьба английских монахов Сент‑Олбанса со своими крестьянами из‑за водяных мельниц. В 1331 г. победивший наконец аббат Ричард II вымостил конфискованными жерновами свою приемную. Среди скрытых форм борьбы классов особое место занимали бесчисленные конфликты вокруг мер и весов. Право устанавливать и хранить эталоны, фиксирующие количество труда и размер натуральных платежей, являлось важнейшим средством экономического господства. В. Кула проложил путь к изучению социальной истории мер и весов. Присвоенные одними и оспариваемые другими, эти меры хранились в замке, в аббатстве, в бюргерском городском доме и были объектом постоянной борьбы. К этой форме классовой борьбы наше внимание привлекают многочисленные документы, повествующие о наказаниях крестьян и ремесленников за использование фальшивых мер (это преступление приравнивалось к переносу межевых знаков своих владений). Точно так же как множественность юрисдикции способствовала сеньориальному произволу, многочисленность и разнообразие зависимых от воли сеньора мер и весов были инструментами сеньориального угнетения. Когда английские короли в XIV в. пытались ввести королевский эталон для основных мер, они не распространяли свои указы на ренты и на арендную плату, чье измерение было оставлено на усмотрение сеньоров. Чтение фаблио, юридических трактатов, судебных актов создает впечатление, что Средневековье было раем для мошенников, великой эпохой обмана. И объяснением тому было владение господствующими классами эталонами мер и весов. Столкновение классов, столь глубокое в деревне, вскоре проявилось и в городах, но уже не как борьба победоносных горожан против сеньоров, а как борьба мелкого люда против богатых бюргеров. С конца XII до XIV в. новая линия социального разлома проходит в городах, противопоставляя бедных богатым, слабых сильным, чернь бюргерству, тощий люд (popolo minuto) жирному люду (popolo grosso). Формирование патрициата как господствующей городской категории населения, состоящей из нескольких семей, объединивших в своих руках владение городской недвижимостью, богатство, господство в экономической жизни города, а через присвоение городских должностей — и контроль над его политической жизнью, противопоставило верхам многочисленную угнетенную массу. С конца XII в. появляются «лучшие» или «большие» горожане (meliores burgensis, maiores oppidani), быстро установившие свое господство. С 1165 г. в вестфальском Зосте упоминаются «лучшие, под властью коих процветает город и коим принадлежит первое место в делах и праве», а в Магдебурге городской статут, провозглашенный в 1188 г., определяет: «На городских ассамблеях глупцам запрещается идти в чем‑либо против воли лучших (meliores) и выдвигать противные им предложения». Так богатые в городе были противопоставлены бедным. Во франкоязычных городах традиционно говорилось о «ремеслах, основанных на ручном труде или на торговле», труд и торговля были разделены. Вскоре люди ручного труда поднялись против тех, кого они считали праздными. С конца XIII в. множится число стачек и бунтов против «богатых горожан», а кризисный XIV в. вызвал к жизни яростные восстания городского плебса. Несмотря на манихейское стремление Средневековья упрощенно сводить всякий конфликт к столкновению двух сил — «добрых» и «злых», не следует считать, что борьба классов ограничивалась лишь дуэлью сеньоров и крестьян, бюргерства и плебса. Реальность была сложнее, и одна из причин постоянного поражения «слабых» в их борьбе с «сильными» заключалась, помимо их экономической и военной слабости, во внутренней разобщенности, увеличивающей меру их бессилия. Мы видели, как шло социальное расслоение крестьян. В описании нормандского восстания 997 г. Вас отмечал, что если бедные крестьяне не могли избежать пыток, то богатые расплатились за свою физическую безопасность потерей богатства. Говоря о неимущих слоях горожан, следует различать «тощий люд» — ремесленников и цеховых подмастерьев, с одной стороны, и массу поденщиков, лишенных всякой корпоративной защиты, — с другой; наемные рабочие испытывали на себе все колебания рынка рабочей силы. Ежедневно их отряды собирались и месте найма (в Париже таким местом была Гревская площадь), откуда работодатели или их приказчики могли черпать пролетариат, над которым постоянно висела угроза безработицы. В конце XIII в. именно они вошли в низшую категорию laboratores, поставленную Иоанном Фрейбургским в его «Общем учебнике исповедников» на последнее место. Как убедительно показал Б. Геремек для Парижа XIII — XV вв., на примере этих людей можно наблюдать, как труд и трудящиеся становились товаром. Особое место среди всех видов угнетения отводилось работодателями использованию женской рабочей силы. Всем известна жалоба ткачих, приведенная Кретьеном де Труа, в его «Ивейне» (ок. 1180г.). Ткем целый день такие ткани, Что любо‑дорого глядеть, А что прикажешь нам надеть? Работа наша все труднее, А мы, ткачихи, все беднее, В отрепьях нищенских сидим, Мы хлеба вдоволь не едим, Нам хлеб отвешивают скупо. Надеждам предаваться глупо, Нам платят жалкие гроши: Итак, мол, все вы хороши. И понедельной нашей платы Едва хватает на заплаты. Сегодня грош, и завтра грош. Скорее с голоду помрешь, Чем наживешь себе чертоги. Весьма плачевные итоги! Нам полагается тощать, Чтобы других обогащать. Мы день и ночь должны трудиться, Нам спать ночами не годится, Ленивых могут наказать, Усталых будут истязать…
(Пер. В. Микушевича) Женщины находились в центре еще одного конфликта, внешне не столь драматичного. Они были объектом соперничества мужчин различных социальных классов. Эти любезные игры полов были осязаемым выражением борьбы классов. Презрение женщин к мужчинам определенной социальной категории ощущалось последними как самый болезненный удар из всех полученных ими. Мы с удивлением наблюдаем участие клириков в этом конфликте. Кюре или монах — богатый развратник — был излюбленным персонажем фаблио. Но их притязания реально сформулировали лишь голиарды — клирики, находящиеся вне рамок церковного общества. «Спор клирика и рыцаря» стал общим местом средневековой литературы. Чаще всего авторство принадлежало клирикам, поэтому им отводилась лучшая роль, в женских сердцах им отдавалось явное предпочтение перед воинами. В поэме «Ремирмонтский собор» монахини после долгих споров принимают решение отлучать тех, кто предпочтет рыцарей клирикам. Презрение клирика к крестьянину обнаруживается в этой чешской голиардической песне:
Доченька, хочешь ли крестьянина, Черного и гадкого? Не хочу крестьянина, дорогая матушка.
Лирическая поэзия часто воспевала пасторальную любовь рыцарей к пастушкам. В реальности такие предприятия не всегда венчались успехом. Поэт граф Тибо Шампанский признавался в стихах, что два крестьянина обратили его в бегство, лишь только он собрался задрать подол пастушке.
Как известно, борьба классов дублировалась на Западе ожесточенным внутриклассовым соперничеством. Конфликты между феодалами, как продолжение борьбы кланов, частные войны, происходившие от германских «файд» — средневековой формы сеньориальной вендетты, наполняют собой средневековую историю и литературу. Еще в конце XIII в. Филипп Бомануар констатировал, что воевать друг с другом позволено лишь благородным. Война «лотарингцев» с «бордосцами» в жесте о Рауле де Камбре, сражения друзей и родственников Сида с линьяжем инфантов Каррионских, нескончаемая месть за инфантов Лара, без конца повторяющиеся стычки Колонна с Орсини, союзными с Гаетани, в которые вмешался папа Бонифаций VIII — Гаетани; вражда северных кланов в Шотландии и Скандинавии. На турнирах, на поле боя, при осадах замков разворачивалась борьба феодальных семей, наполняя собой всю средневековую историю. Но сеньориальному классу вопреки его притязаниям не принадлежала монополия на подобные конфликты. В городских стенах беспощадную борьбу за лидерство среди патрициата и за господство в политической жизни вели горожане — как самостоятельно, так и во главе партий. Неудивительно, что Италия, урбанизированная раньше других регионов, представляла наибольшее число подобных примеров. В 1216 г. во Флоренции вендетта противопоставила две консортерии (семейные группы): Фифанти‑Амидеи и Буондельмонте. За нарушение брачного договора (тем более позорное для Фифанти‑Амидеи, что жених Буондельмонте не явился в день, когда вся консортерия невесты в свадебных одеяниях ждала его на Понто‑Веккьо) через некоторое время изменник был убит, когда он направлялся в собор венчаться с другой. Отпочковавшись от борьбы двух претендентов на императорский престол, Оттона Браунгшвейского и Фридриха Гогенштауфена, и вылившись в борьбу между императорами и папами, соперничество двух флорентийских семей обернулось борьбой гвельфов и гибеллинов. Редким, но заметным явлением было стремление отдельных представителей высших классов встать на сторону восставших низов. Такими людьми руководил идеализм или, как в случае с бедными клириками, осознание большей своей близости к бедным, чем к остальному духовенству. Из их родов выходили образованные вожди, столь необходимые народу. «Предатели» интересов своего класса встречались среди духовенства, бюргерства, реже — среди дворян. В 1327 г. «десять тысяч» вилланов и городских бедняков выступили против монахов Бери‑Сент‑Эдмундса под руководством двух священников, несущих знамена восставших. Загадочной фигурой был Генрих Динантский, льежский трибун в 1253 — 1255 гг., патриций, поднявший плебс против патрициата. Ф. Веркотрен, изучив хроники XIII в., увидел в нем честолюбца, воспользовавшегося народным недовольством для собственного возвышения, этакого Катилину. Но о народных вождях мы узнаем лишь от их врагов. Так, Иоанн Утремезский писал, что «Генрих Динантский поднял народ против своего сеньора, против духовенства и был весьма распущенного нрава… Это был человек хорошего рода, мудрый и хитрый, но свершивший столько ошибок, предательств, козней, что оказался совсем нестоящим человеком из‑за своей зависти ко всем на свете». Посмеемся над этим приговором, наклеивавшим восставшим извечный ярлык завистников. Зависть (invidia), согласно церковным моралистам и учебникам исповеди, была величайшим грехом, свойственным крестьянам, бедноте. С чувством справедливого негодования толкователи воли сильных мира сего ставили этот диагноз всем вождям угнетенных. «Завистниками» назывались такие народные вожди, как Якоб и Филипп Артевельде или Этьен Марсель.
Помимо этих единичных случаев, мы можем задаться вопросом: насколько затронуты классовой борьбой были две силы, по определению стоящие над ней и пытавшиеся ее умерить: церковь и королевская власть? Церковь в силу христианских идеалов призвана была поддерживать равновесие между бедными и богатыми, крестьянами и сеньорами и даже стать поддержкой слабым беднякам, установить социальную гармонию, благословленную ею в известной трехчастной схеме общественного устройства. Роль церкви была заметной в плане благотворительности, в борьбе с голодом. Соперничество с классом военных побуждало ее иногда действовать в пользу горожан или крестьян, против общей угрозы. Она вдохновляла движение к установлению мира, столь выгодного всем жертвам феодального насилия. Но все ее многочисленные заявления о беспристрастном судействе в споре «сильных» и «слабых» плохо скрывали ее склонность становиться на сторону угнетателей. Будучи включенной в свою эпоху, образуя социально привилегированную группу, ею же превращенную в сословие, в касту милостью Божьей, Церковь естественным ходом вещей вынуждена была склоняться на сторону тех, к числу которых на деле принадлежала. Когда Варен, епископ Бовезийский, представил королю Роберту Благочестивому договор о мире, он хотел заставить сеньоров принести следующую клятву: «Я не уведу ни быка, ни коровы, ни прочего скота, я не захвачу ни крестьянина, ни крестьянки, ни купцов, не буду отбирать их денег, не буду требовать с них выкупа. Я не хочу, чтобы они теряли свое имущество, и не стану их сечь, чтобы отнять их запасы. С мартовских календ до дня Всех святых я не захвачу ни коня, ни кобылы, ни жеребенка на пастбище. Я не стану рушить мельницы и захватывать там муку, если они не находятся на моей земле и если я не нахожусь в военном походе, и я не возьму под защиту никакого вора». Такой текст использовали многие аббаты и епископы. Монахи Сен‑Лод в Анжере заявляли в преамбуле своего акта: «Бог сам соизволил так, чтобы среди людей одни были сеньорами, а другие — сервами и чтобы сеньоры были склонны чтить и любить Бога, а сервы — чтить и любить сеньоров»; следуя словам апостола: «Рабы, подчиняйтесь земным господам вашим со страхом и ужасом, господа, поступайте с рабами вашими по праву и справедливости, не угрожая им, так как и у вас есть Господин на небесах». Они должны были понимать, что, оправдывая социальное неравенство, они оправдывают как следствие неизбежную борьбу классов. Характерно, что особенно враждебны крестьяне были по отношению к церковным сеньорам. Возможно, их гнев вызывало несоответствие между поведением клириков и проповедуемыми ими же идеалами, но, безусловно, причина была и в том, что церковные сеньоры лучше хранили свои архивы и благодаря грамотам и земельным описям с легкостью могли получать то, что светские феодалы с трудом вырывали у крестьян. Видимо, надо признать справедливой самокритику анонимного церковного иерарха XII в., иногда ошибочно отождествляемого со св. Бернаром: «Нет, не могу я смотреть без слез — мы, вожди церкви, трусливее неотесанных учеников Христа эпохи ранней Церкви. Мы отрицаем и умалчиваем истину из страха перед светскими властями, мы отрекаемся от Христа, от самой истины! Когда грабитель набрасывается на бедняка, мы отказываем в помощи этому бедняку. Когда сеньор мучает вдов и сирот, мы не препятствуем ему. Христос распят, и мы молчим!» Позиция королевской власти во многом напоминала позицию церкви, недаром обе эти силы оказывали друг другу поддержку в совместной борьбе, лозунгами которой были охрана общего блага от тирании и защита «слабых» от «сильных». Королевская власть максимально использовала все средства, данные ей: право требовать «тесный» оммаж от всех сеньоров, отказ приносить оммаж за земли, которыми она владела на правах фьефа (отказ, подчеркивающий, что король не только стоит во главе, но и неизмеримо выше всей феодальной иерархии), обеспечение права патроната над многочисленными церковными учреждениями. Королевская власть стремилась заключить договоры о совладении (pariage), превращавшие королей в совладельцев сеньорий, расположенных вне королевского домена, в тех регионах, где королевское влияние было еще слабым. Короли пытались насаждать к своей выгоде культ вассальной верности, лежавшей в основе феодальной морали. Но в то же время королевская власть всегда надеялась освободиться от сеньориального контроля. Утвердив наследственный характер передачи короны, она расширила королевский домен, повсюду внедрила своих должностных лиц, хотела вытеснить феодальные ополчения, «помочи», сеньориальную юрисдикцию национальной армией, государственной фискальной системой, централизованным судопроизводством. Показательно, что крестьяне стремились перейти под покровительство короля, хотя бы потому, что его власть была более отдалена от них, чем власть местных сеньоров. Низшие слои, особенно крестьяне, часто связывали свои надежды с личностью государя, рассчитывая, что он освободит их от сеньориальной тирании. Людовик Святой с волнением рассказывал Жуанвилю об отношении к нему народа, проявившемся, когда во время его малолетства бароны подняли восстание: «И святой король рассказал мне, что, будучи в Монтлери, ни он, ни его мать не решались вернуться в Париж, пока парижане не пришли за ними с оружием в руках. Он рассказал мне, что от Монтлери до самого Парижа дорога была заполнена вооруженными и безоружными людьми, приветствовавшими его криками и молившими Господа даровать ему долгую и счастливую жизнь, защитить и укрепить его против врагов». Этому королевскому мифу суждена была долгая жизнь. Пока королям не стали рубить головы (1642 — 1649 гг. в Англии и 1792 — 1793 гг. во Франции), этот миф выживал во всех испытаниях, не раз заставлявших королевскую власть под угрозой социального переворота выбирать лагерь феодалов, защищать их интересы и разделять их предрассудки. Во времена Филиппа‑Августа крестьяне села Верной восстали против своих сеньоров — капитула парижского собора Нотр‑Дам и отказались платить им талью. Они отправили к королю делегатов, но тот встал на сторону каноников и набросился на крестьянских посланцев: «Да будет проклят капитул, если он не бросит вас в нужник!» Но король ощущал порой свое одиночество перед лицом всех социальных классов, осознавая исходящую от них угрозу. Находясь вне феодального общества, он боялся быть уничтоженным им. Хроника Иоанна Ворчестерского рассказывает о кошмаре Генриха I Английского. Когда король был в 1130 г. в Нормандии, его посетило тройное видение. Сперва он увидал толпу вооруженных крестьян, окруживших его ложе. Они скрежетали зубами и, угрожая королю, выкрикивали свои жалобы. Затем множество рыцарей в доспехах и в шлемах, вооруженные копьями, дротиками и стрелами, грозили его убить. И наконец, толпа арихепископов, епископов, аббатов, деканов и приоров обступила его постель, подняв на него свои посохи. «И вот, — жалуется хронист, — сие напугало короля, облаченного в пурпур, ч Date: 2015-07-24; view: 567; Нарушение авторских прав |