Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Очарованная странница 10 page





Теперь на плотах поют мало. Не тем заняты мысли. Теперь песня живет в деревне, в устах женщин. Они привозят ее из родных мест, выходя замуж в новую деревню; они хранят ее, берегут. От матерей песни переходят к дочерям.

— Кони стадами, а люди родами...

— Щепка от костра недалеко летит...

Этими пословицами отвечали мне две веселые палащельские женки, Домна Николаевна и Татьяна Архиповна, когда мы, записав от них несколько прекрасных песен, стали расспрашивать, откуда они их знают. Татьяна Архиповна отводит меня в сторону.

— Я те, Наташа, вот цего скажу, — начинает она вполголоса, — за песнями хорошими ты к матери моей иди. К Оксёнихе. Ульяна Яковлевна ее звать. Перва была песельница на деревне.

— А сколько ей лет?

— Восемьдесят третий пошел. Она петь-то гораздна... Только што голос у ей теперь не бежит, как прежде. Она помнить-то помнит, да в трубу-то вашу ей не спеть. Ты к ей одна иди. Без трубы.

На следующий день я послушно, без Жени и без фонографа, иду к указанной избе.

Ульяна Яковлевна бобылка. Маленькая, покосившаяся на бок избушка печально смотрит подслеповатыми окнами. Внутри — потемневшие от времени стены, убогая утварь. Бедность смотрит из всех углов.

У окна сидит маленькая сгорбленная старушка в застиранном полинялом сарафане из синей набойки. Перед ней расписная палащельская прялка, такая же потемневшая и старая, как все в избушке. Ульяна Яковлевна монотонно сучит куделю. Веретено волчком вертится и пляшет в сухих, морщинистых, но до сих пор по привычке ловких руках.

Заговорить сразу о песнях я не решаюсь. Да это и не нужно. В любой северной деревне можно войти, сесть подле хозяйки и долго молча смотреть на ее работу, а потом уже начать разговор. Но — издали.

— А меня к вам, Ульяна Яковлевна, дочка ваша прислала, — говорю я наконец. Старушка слегка улыбается.

— Татьяна? Цего прислала-то?

— Да вот, она нам вчера песни пела. Хорошо пела, а только призналась потом, что в деревне нет певицы лучше вас.

Улыбка мигом слетает со старческих уст. Ульяна Яковлевпа снова опускает глаза на работу.

— Кака я певица, — произносит она довольно сухо, помолчав, — не… Не знаю... Не помню ницего.

— А говорят, вы столько песен певали!

— Прежь-то певала, верно... А нонь не знаю... Забыла. И голос не бежит нонь, — духу не хватат.

Ульяна Яковлевна говорит это так безучастно, что, фольклорист-новичок несомненно потеряет всякую надежду и отступится. Но я не сдаюсь. Ни одна деревенская певица, за редкими исключениями, не согласится петь без того, чтобы предварительно не поконфузиться, не отговориться незнанием и плохой памятью.

Помолчав, я начинаю рассказывать старушке о вчерашнем успехе ее дочери и невестки Домны Николаевны, о наших предыдущих записях в соседних деревнях, называю песни, наиболее излюбленные в Лебском и в Вожгорах.

Ульяна Яковлевна сначала слушает молча и отвечает односложно:

— Да... Нет… Певала! А эту не слыхивала.

Но постепенно разговор забирает ее за живое. Она оживляется, смотрит мне в глаза, начинает расспрашивать, кто мы и откуда. Наконец, осмелев окончательно, она опускает веретено на колени. По губам ее бродит полуулыбка.

— Погоди-ко ужо. Послухай, — говорит она, кладя на мою руку свои высохшие морщинистые пальцы, — я те спою... Да только голосу не хватит, ясак не вытянуть, вот беда.

— Ясак?

— Ну, голос песенной... Я понимаю: мелодия, напев.

— Ничего, Ульяна Яковлевна, вы потихоньку.

— Ты послухай.

При первых же звуках этого глуховатого старческого голоса я невольно настораживаюсь. Сначала «ясак» действительно не получается: мешает кашель, песня сбивается с тона. Но уже через несколько фраз дело идет лучше. «Ясак» выравнивается. Ульяна Яковлевна, видимо, совершенно забывает обо всем окружающем, в первую очередь — обо мне.

На синем море качается одинокий дуб. Никнут ветви, омывает их бурный прибой. На море — корабль с новобранцами.

Ох, да ты не стой-ко, не стой на горе на крутой,

Не спущай ты, дуб, листьё во синё во море...

Но не подняться поникшим ветвям, не вернуться молодцу-новобранцу в родимый дом. А вот из-за лесу поднимается грозная туча с молоньями палючими — невеста уезжает в замужество с немилым, и не догнать, не вернуть ее из-за каменных стен далекого посада... А вдали — словно облако пыли застилает горизонт. Но это только издали кажется пылью:

То не пыль в поле распыляется,

Не туман в моря поднимается, —

Еруслав-город разгорается...

Рассыпаются стены каменны...

Образы проплывают, сменяя друг друга. У высокого московского крыльца взволнованным морем гудят взбунтовавшиеся солдаты. Они идут громить палаты своего начальника — князя Долгорукого:

Нам не дорого ни злато, ни чисто серебро,

Дорога наша любовь да молодецкая.

Еще злато, чисто серебро минуется,

Дорога наша любовь да не забудется,

А забудется любовь — так воспомянется...

Эту любовь и доверие корыстолюбивый князь обманул. Негодованием звучит жалоба восставшего войска и решительный ответ крутого царя Петра:

— Заедает вор-собака наше жалованье,

Перво — хлебно, второ — мундирно, третье —денежно!

— А вы берите-ко слегу да долгомерную,

Вышибайте Долгорукому тесовы ворота, —

советует царь. Испуганный князь раскрывает перед возмущенным войском все сундуки. Он готов откупиться любыми богатствами. Но оскорбленные солдаты не идут на уступки; дело не только в деньгах:

Нам-то дорого не злато, чисто серебро —

Дорога наша любовь да молодецкая!

Старческий голос приобретает такую мощь, дрожит таким невыразимым подъемом, что у меня по спине пробегает невольный холодок. Я украдкой взглядываю за певицу.

Ульяна Яковлевна, застыв на месте с широко раскрытыми глазами, не видит, кажется, ничего вокруг. Или она видит? Видит то, о чем поет?

Долгое время мы молчим, обе глубоко взволнованные.

— Постой, вот ужо еще едну...

— Ульяна Яковлевна, а вы не устали? — тихо спрашиваю я и тут же понимаю, что мой вопрос, несмотря на все мое доброе чувство, — глуп. Может быть, она и устала. Но глаза ее глядят мимо меня с таким сосредоточенным, глубоким выражением, такое вдохновенное волнение отражается в старческих чертах, что остановить ее сейчас — преступление. Кто знает, споет ли она еще когда-нибудь хоть раз эти песни так, как она поет сегодня.

Старушка не слышит моего вопроса. Она поет.

Песня льется тонкой серебряной струйкой. В этой струйке шелестят золотые перья, развертывается диковинное оперение сине-зеленых павлинов, оживают самоцветные уборы далеких сказок:

Сизенький голубчик

Сидел на дубочку,

Очи его ясны,

Брови его темны...

Прилетела пава,

Пава золотая. Золотая пава

Среди двора пала...

Ульяна Яковлевна поет бережно, осторожно, не пропуская ни одного повторения, любовно отделывая каждую музыкальную фразу. Я слушаю как завороженная.

Восьмая, девятая, десятая песня — одна другой ярче, сказочнее, одна другой длиннее...

Шумят развернутые знамена, шелестят крылами белоснежные лебеди, катятся огневые яхонты на колени этой сгорбленной старушки в полинявшем сарафане. Не она создала все эти образы и напевы. Но ее бабушки и прабабушки, не ведая, что творят, пронесли их сквозь сотни лет, и теперь они неожиданно встают в своей первозданной свежести, мелькают и скрываются передо мной, как цветы, вынырнувшие из потока времени.

После тринадцатой песни Ульяна Яковлевна долго откашливается, замолкает, собирает свою кудель. Она все еще не видит меня. А я молчу, потому что нет на свете таких слов, которыми можно было бы достаточно полно поблагодарить за то, что я слушаю.

Внезапно старушка поднимает на меня прозревший взгляд.

— Ну, цего? — говорит она с тихой улыбкой. По-видимому, мое лицо отвечает ей без слов, потому что улыбка ее вдруг озаряется мягкой лаской.

— Саму последню нонь спою.

— Не надо, Ульяна Яковлевна. Ведь вам трудно, вы устали!

Я уже не на шутку начинаю опасаться, что такое сильное нервное напряжение может повредить старушке, — ведь ей восемьдесят два года.

— Не устала, никого не хвостала, — небрежно, поговоркой, отзывается Ульяна Яковлевна и, помолчав, снова берется за веретено:

Сторона да сторонка, любимая да родимая,

Мне-ка век по тебе, да дорожецка, да будет не бывати,

Мне церных-то грязей, молодешеньке, будет да не топтати,

Мне мила ли дружка да сердецнего да овоцьми да не видати...

Я сряжусь, сподоблюсь, да молодешенька, да сряжусь сиротинкой,

Я пойду ли, побреду, да молодешенька,

Да к милому дружку на свадьбу...

Я приду ли, молодешенька, зайду на круто крылецко.

Я с крыльца ли зайду, да молодешенька, зайду да во горн и цу,

Я пройду ли, молодешенька, пройду нонь против пецки,

И погляжу я, посмотрю, да молодешенька, по всем столам дубовым,

По скатёртыцкам новым камцатным...

Погляжу я, посмотрю, да молодешенька, по всем да людям добрым,

И по прихожим я, да молодешенька, да по приезжим.

Ницего же нонь мне, молодешеньке, не приглянулось,

Ницего же нонь мне, молодешеньке, не прилюбилось...

Уж я вышла, молодешенька, на новые сени,

Я с новых-то сеней, да молодешенька, вышла на красно крылецко.

Ой, я опрусь, овалюсь, да молодешенька, во тоцены во перилы,

Я во ти же новы тоцены во балясы.

Ой, погляжу, посмотрю, да молодешенька,

Нонце да во цисто поле, во раздолие.

Ницего же во раздольице нонце в поле не видно,

Только видна в поле да во раздольице една бела березка.

По корешку да березонька была корениста,

А посередине березонька была кривлевата...

А под той да березонъкой мы с милым дружком прежь сидели,

И говорили мы с любезненьким тайные словецки...

Я уже не могу записывать дальше. По щекам Ульяны Яковлевны катятся слезы. Что это? Воспоминания молодости? Действительно пережитая в прошлом и внезапно припомнившаяся личная драма?

Песня эта в самом деле остается последней. Я знаю, что лучшего исполнения я не услышу не только сегодня, но и вообще на Мезени, а может быть — и никогда в жизни.

Я ухожу из темной избушки, как в тумане.

Завтра я приду опять. Я постараюсь помочь старушке материально. Сегодня это немыслимо. За такие песни не платят.

 

3 июля 1928

Палащелье

Сегодня мы попробовали записать Ульяну Яковлевну на фонограф. Конечно, ничего не вышло. Дойти еще раз до такого подъема она не смогла. Она сторонилась Жени и Зины, кашляла, голос «не бежал» совершенно. Он слишком слаб, глух и нежен для нашей шипящей, крепко закрученной машины.

Товарищи смотрят на меня разочарованные:

— А вы вчера говорили...

Я молчу. Есть цветная фотография. Но нет еще фотографии, которая передавала бы и запах сфотографированного цветка. Нет еще на свете аппарата, который мог бы зафиксировать то, что я услышала вчера.

В жизни каждого человека случаются дни, которые не забываются никогда, ни при каких обстоятельствах. Они — как те немногие лучшие бриллианты, которые, говорят, хранятся у алмазных королей в особых секретных сейфах: не пересматриваешь, не пересчитываешь их каждую минуту заново, но в любой момент наизусть знаешь, сколько их и какие они.

Вчерашний день в избушке Ульяны Яковлевны — один из таких дней.

 

5 июля 1928

Дер. Конецщелье

Вчера вечером вышли в большом карбасе из Палащелья сюда, верст за десять ниже по Мезени. Эти переезды в лодках гораздо приятнее, чем на пароходе. Лежишь на соломе и смотришь в небо; на носу и на корме перевозчицы-женки поют песню и подгребают веслом, которое здесь сильно смахивает на обыкновенную лопату, прикрепленную к непомерно длинной ручке. Мимо плывут пустынные лесные берега, вливаются речки, водопадики, лодку быстро несет по течению «самотеком» — знай плыви и любуйся окрестностями.

В этой новой деревне всего 17 домов. На все Конецщелье имеется только четыре девушки в возрасте невест и — увы — единственный парень. При таких условиях, естественно, много песен «напахать», как тут говорят, т. е. получить, неоткуда. Будем искать у старшего поколения.

ИЗО довольно: тут вокруг дремучий лес, прелестный ручей в ущелье и старые покосившиеся бани — черные, словно избушки бабы-Яги. Ножки у них действительно вырезаны в форме куриных лап. Наши архитекторы в восторге.

 

7 июля 1928

Там же

Иванов день. Вчера вечером девушки пришли за мной, чтобы вместе идти в поля за цветами. «В поля» ходят раз в год, именно в этот вечер — чтобы собрать цветы, которые в другие дни силы не имеют. Под Иванов день их собирают, сушат и в случае какой-нибудь болезни заваривают чай и пьют настой. Конечно, вообще-то в поля ходят постоянно, но такой сбор цветов и такое ритуальное обозначение — «в поля» — связываются только с этим днем.

Мы уходим в поле и усаживаемся под большим кустом цветущего шиповника на высоком зеленом пригорке над рекой. Над полем разливается закат, и река кажется совсем золотой.

— Окулина, а какие же вы цветы сегодня рвете? Ведь не все же, а, наверно, выбираете?

— Вот гляди, — говорит Окулина и берет из своего букета бело-розовую павилику, — это трава от призору, от глазу дурного. Чтоб никто не сглазил тебя. Понимаешь?

— Ну... понимаю!

— А это — плакун-трава.

Настя выбирает из букета сестры длинную красивую темно-зеленую ветку.

— Плакун-траву от тоски пить надо, — авторитетно заявляет бойкая Таня. Окулина возражает:

— От тоски не плакун-траву, а изгон-Траву.

— Цо ты, дева! От тоски — плакун. А изгон-трава — от цахоткн.

— А которая это — изгон-трава?

Девушки показывают мне.

— И вправду — помогает?

— А кто зна? Бабки сказывали — помогает.

— Да ты забудешь всё, — с сомнением говорит Окулина, — ты запиши в свою тетрадку, што от цего. У тя в городу-то таки цветы есть?

— Нет, нету...

— И полей нет?

— Близко от города нет. К нашим полям надо на поезде ехать.

Девушки удивлены.

— И вязель-травы у вас нету? — спрашивает после минутного колебания Таня. Настя смущенно дергает за край сарафана.

— Вязель-трава? Это для чего же?

Таня смеется и кидается головой в колени Окулине.

— А как же у вас девки-то без вязель-травы живут? — доносится оттуда ее голос.

Что это за трава такая таинственная?!

— Вязель-трава — это для парней, — говорит, слегка смутившись, Окулина, — только ты, Наташа, зря не болтай...

Она оглядывается — не подслушивает ли ненароком нашу беседу их единственный кавалер? Нет, не видать.

— Коли тебе парня какого присушить нать, ты траву эту высуши, только от других цветов особо, обвари и дай ему хлебнуть.

— А парни этого не знают?

— Не, што ты! А только крепко выходит.

— Ты пробовала?

— У нас тут и женихов-то нету, — делано небрежно говорит Окулина, — разве Фильку нашего кто будет привораживать? Не, наши женихи в Белощелье!

— Так а разве белощельского нельзя присушить?

— Можно. Всякого можно. Вот о прошлом годе Паладья белощельска в Грунина брата влюбивши была. Достала траву, высушила и вечером к Груне. А в Белощелье-то праздник большой был — на утро и обед, и самовары были. Паладья-то и насыпь Митрию в цашку травы. Груня, сестра егова, помогла... А уж о Крещеньи и свадьбу играли.

— А в городу-то нешто девки не присушивают? — спрашивает Дуня.

— Как же нам без травы присушивать? Нет. А что это значит — «вязель-трава»? Почему так называют? Потому, что связывает?

— А кто зна? Слово-то непонятно. Может, оно и ни к цему. А любо!

— Настунька, все цветы перебрала? — спрашивает сестру Окулина.

— Все.

Настя обвязывает свой букет шелковистой травкой.

— Мы еще на гору в лес пойдем, — говорит Окулина, — до утра сейдень девки по лесам ходят. Пойдем с нами?

Мы спускаемся с пригорка, пересекаем ложбинку. Лес наверху, через овраг.

Над противоположным берегом червонно-золотой полоской горит закат. Ровной узорной каймой ложатся на его фон зубцы хвойного леса. Тихо струится чистая, темная Мезень. По ней плывут пышные зеленые веники. Они заменили древние венки. За дымкой вечернего тумана плывут они сверху, из дальних деревень. Сегодня гадают все девушки на Мезени.

Никто в наши дни не поминает играми и хороводами древнего Ярилу. Но вера в неведомую силу, в радость жизни, в счастье наплывающей судьбы так сильно благоухает в вечерних травах, струится в свежих ветвях, смеется Таниным смехом.

Может, оно и ни к чему... А любо!

А днем сегодня был «оветный» (т. е. престольный) праздник в Палащелье. Съехалось много деревень, но это никакой красоты не прибавило. По сравнению с гуляньями на Пинеге тут все гораздо проще и грубее. Нет ни чинных поклонов при встречах, ни пышных костюмов, ни ритуала появления на гулянье, ни золотых «повязочниц». Правда, девушки ходили «в застенок» и пели продольные песни. Но в первой паре этого традиционного девичьего (и только девичьего!) гулянья шел пьяный парень с гармонью, а рядом с ним другой, на котором была надета красная рубашка и в качестве диковинного кашне — зеленая суконная дорожка, вышитая ромашками, — такие раньше клали на пианино. Дорожка была заколота брошкой под подбородком этого щеголя, и концы ее спускались ему на грудь. Парень шел и горделиво оглядывал всех вокруг, — очевидно, считал себя неотразимым.

Все в деревне было поголовно пьяно, начиная со стариков и старух и кончая четырехлетними детьми, которые валялись на траве, как мертвые. Мы остановились в том же школьном доме, где жили несколько дней тому назад. От нашего хозяина мы получили вместо обеда несколько кружек «браги» (местного самогона) и четыре просфоры, которые у него остались от утренней выпечки для церкви. Мы пили «брагу» и закусывали просфорам!

Что тут на Мезени очень своеобразно, так это имена. Мы познакомились с мальчуганом, которого звали Папа, с парнем по имени Ряс. Среди женок мы обнаружив кроме Евстолии Философовны и Елакониды Еврасовны еще Пименарию Ивановну, Афанасию Малафеевну, Анусью Климовну... Но вообще найти в мезенской деревне кого-нибудь по имени и фамилии очень трудно. Когда мне понадобилось отыскать бабушку Прасковью Васильевну Оксенову 78 лет, как она значилась по сведениям, меня долго не могли понять и ломали головы, соображая, кто бы это мог быть, пока в конце концов не обрадовались:

— А! Так это тебе Параньку Игнатьеву? — и жинки привели меня к бабушке, которая до 78 лет называлась среди сверстниц-соседок Паранькой и была замужем за неким Игнатием. «Калиниха», «Семёниха», «Герасимиха» тут гораздо более точное указание, чем паспортные данные.

 

8 июля

Там же

Сегодня вечером собираемся двигаться дальше. Около девяти часов вечера должен быть пароход. Но он может быть и ночью, и завтра днем, и завтра вечером. Мы сидим на увязанных тюках и смотрим на реку в туманную даль — когда-то его, голубчика, вынесет из-за дальнего поворота? Ситуация нам уже привычная.

Теперь поплывем в Нисогоры.

 

9 июля 1928

Дер. Малые Нисогоры

Это Малые. Но есть и Большие. Туда мы пойдем, вероятно, завтра. К Малым пароход пристал раньше, чем к Большим, потому мы тут н вылезли. Жить в Малых даже лучше: тише, спокойнее и шуму от нас меньше, потому что жителей тут немного.

Малые Нисогоры — деревня, непохожая на предыдущие. Здесь нет лесов и ущелий, нет прямых «порядков» (рядов) домов. На высоком гладком обрыве из красной глины раскиданы в хаотическом беспорядке уютные домики с огородами и деревьями у домов. Обычно в северных деревнях деревья на улицах не растут: деревни стоят без зелени, а лес живет сам по себе в сторонке. Здесь же деревья и у изб, и у колодцев, и по краю улицы, как в средней России.

 

11 июля 1928

Там же

Люди здесь хорошие, ласковые и честные, но немногословные. У них, между прочим, есть одна формула, заменяющая выражения радости, гнева, удивления и других чувств. Все дело в интонации.

— Бабушка, я к вам в гости пришла, — говорите вы, входя в избу.

— Вот беда! — ласково и приветливо отвечает хозяйка.

— Тетушка, вот вам за перевоз, — говорите вы, давая гривенник перевозчице на реке.

— Вот беда! — недоверчиво отвечает тетушка, разглядывая монету, как диковину и не желая ее брать: «Не за што!»

— А у нас в городе дома все каменные, — рассказываете вы старикам.

— Вот беда! — с удивлением восклицают слушатели, дружно приседая и хлопая себя по коленкам. Они не жадные. Когда я вчера в одной избе предложила заплатить за старинный поясок рубль, как было на Пинеге, хозяйка даже обиделась:

— Пошто ты, дева! Да за рупь-то я тебе не один, а два пояса дам!

Песен тут очень много. Работаем и вместе с МУЗО, и в отдельности, так как иначе всего не охватить. Бегаем в Большие Нисогоры. Ездили на праздник в Юрому. Были на свадьбе в Верхнем Березнике (это через Мезень от Малых Нисогор, на противоположном берегу). Ходили туда мы вдвоем с Зиночкой Эвальд. Свадьба была очень интересная — с торжественными обрядами, пальбой из ружей, богатым столом. Женился Петрован Ситников, представитель одной из самых уважаемых в Березнике семей. Чтобы все хорошо видеть и слышать и в то же время никому не мешать, мы с Зиной влезли на самый верх, на печку. Оттуда действительно было все и слышно, и видно... но ведь печка-то была только что вытоплена для свадебных пирогов! Мы чуть на ней не пригорели.

А на другой день после свадьбы меня познакомили со старичком, дядей Петрована. Это оказался тот самый единственный на Мезени старик, который делает деревянных «петушков»-голубков. Глубокий старец с добрыми выцветшими глазами и тихой улыбкой. Весь он такой, словно сошел с нестеровского полотна. У него оказался целый сундук заготовленных впрок «петушков» — самых разных размеров, с двумя крыльями и с четырьмя, с хохолками и без хохолков, с ножками и без ножек... Он, кажется, сам считает, что все эти его чудесные изделия — просто детские игрушки. Конечно, он не может видеть сам себя со стороны, окруженного этими тонкими радужными птичками, со своими серебряными мягкими волосами, со своей доброй улыбкой. А для меня он остался одним из самых художественных впечатлений от Мезени.

Своего искусства он не передал никому. Оно умрет вместе с ним.

 

12 июля 1928

Там же

Была у меня в Березнике еще одна любопытная встреча — с бабушкой Настасьей, известной в округе плакальщицей. Ей 65 лет. Она ходила прежде причитать на свадьбах, а теперь причитает только по покойникам. Дар импровизации у нее необычайный. Она не столько разговаривает, сколько все время складывает стихотворные причитания по каждому поводу, даже самому пустяковому. Я застала ее за вязаньем веников, но она быстро вскочила с места:

Приустали мои да белы рученьки

От этих да венчиков шелковыих.

Приустали мои да резвы ноженьки

По лесам по темным ходючи,

Приустало да тело белое

От работушки от тяжелоеи...

Я собралась было записывать ее репертуар, но отчаялась: причеты сыпались, как из рога изобилия. Стоило мне подняться с лавки — бабушка начинала:

Уж ты выстань, да лебедь белая,

Из-за дубовоей белой лавочки,

Уж ты глянь, да лебедь белая,

Во окошечко во хрустальнёе...

Выходила я на крыльцо — она провожала меня:

Я побью, низко покланяюсь

Моей лебеди белой, Наталье Павловне,

Попрошу ее, мою голубушку,

Ко мне впредь гулять-жаловать, —

и т. д. Очевидно, ритмы и образы причетов пронизали ее до такой степени, что другой у нее и речи нет.

 

14 июля 1928

Река Мезень,

пароход «Ветлуга»

Чудесные Нисогоры были нашим последним местом работы. Сегодня утром мы вышли на «Ветлуге» в обратный путь.

Мы обследовали весь тот район, который был намечен. Побывали и поработали во всех запланированных деревнях. Материалу опять везем массу — по всем отделам. Через какое-то время интересно будет проверить, что тут сохранится из того, что бытует сегодня.

Записей здесь у нас у всех больше, чем было на Пинеге, а главное — материал другой. Пинега была глуше, заброшеннее, напоминала какой-то тупик. Мезень совсем другая. У нее давнишная связь с Поморьем, с Печорой. Здесь уже много новых веяний: тут был фронт, солдаты завезли городские песни. Город изменил и старый мезенский костюм: поверх сарафанов мезенки носят (в районе среднего течения) городские кофты. Сильно — по сравнению с Пинегой — упрощен обряд свадьбы, несмотря на все его богатство. Короче говоря, старое сплетается тут с новым гораздо сложнее и разнообразнее, чем на Пинеге. Конечно, имеет значение и то, что в устье Мезени стоит большой завод, а в заводской поселок Каменку по разным делам приезжают и приплывают люди со всей реки...

В Каменку нам следует прийти сегодня к вечеру. Там должен стоять пароход, который по расписанию обязан 16-го двинуться в очередной рейс к Архангельску. Впрочем, о точном расписании тут ничего не известно. На днях Женя Гиппиус по телефону из Больших Нисогор узнавал у начальника пароходного движения о том, когда будет пароход по Мезени; начальник очень любезно стал рассказывать ему, когда пойдет «Сурянин». Женя с не меньшей, любезностью отвечал, что «Сурянин» давно уже прошел в Вожгоры.

— Да что вы, быть не может! — удивился его собеседник, — он у меня еще намедни где-то тут стоял.

— Я сам на нем ехал, — обязательно сообщил Женя.

— Что вы говорите! Когда же это было?

Начальник был очень заинтересован и расспрашивал, когда, куда и откуда плыл «Сурянин», который, по его предположениям, стоял у него «где-то тут, неподалеку» и которого он собирался завтра послать по совсем другому маршруту. Женя сообщил ему все, что знал.

— А скажите, — не без заискивания осведомилось начальство, — вы не слыхали, когда он назад придет?

После этого мы не удивляемся, что пароходное расписание тут неустойчиво...

 

15 июля 1928

Каменка, пароход «Пёша»

Благополучно прибыли на «Ветлуге» к устью и стоим на рейде против Каменки, чтобы завтра в девять часов утра выйти с приливом в море. Устроены мы на этом пароходе по-разному: дамы в весьма приличной общей каюте II класса (I вообще нет), а мужчины — «в III классе», т. е. в темном помещении вроде трюма, на нарах. Сделаны широкие полки, вроде как закрома. Каждый человек получает такой футлярчик и лежит в нем, покуда не доедет до нужного ему места. Ну, конечно, наши соратники-мужчины проводят все время или на палубе (в основном!) или с нами. У нас хоть сидеть можно, а в их помещении — только лежать.

 

18 июля 1928

Архангельск, Троицкая гостиница

Предыдущие два дня прошли так, что записывать свои впечатления было трудно.

Вышли благополучно в море. Море было прекрасное — изумрудно-зеленое, с белоснежной пеной, со скалистыми берегами и со снегом на этих берегах. Но увы — на этот раз при полном солнце был такой ветер и качало так, что мы от души обрадовались, когда вчера ночью въехали в знакомые стены этой Троицкой гостиницы.

За время пребывания на Мезени мы как-то слегка одичали и теперь с удовольствием заново привыкаем к высоким потолкам, к тому, что не ударяешься головой о притолоку, когда входишь в дверь... Заново привыкаем к водопроводу... К магазинам, к городским товарам. Мы были точно совсем в другом мире.

Сегодня же в 6.40 вечера садимся на поезд и едем домой. Последний этап путешествия!

 

19 июля 1928

Поезд Вологда—Ленинград

Весь день добирались до Вологды. В Вологде сменили удобные места архангельских купе на общий вагон и вот катимся...

Последний день — день итогов и воспоминаний. Всего, конечно, сразу не осмыслить, не охватить. Детали будут всплывать постепенно. Такая напряженная работа, такая быстрая смена впечатлений от людей, от фольклорных материалов, от кустарных изделий, песен, свадебных примет, от заговоров и расписных фронтонов, от нарядных гуляний и черных бань... Надо будет долго прожить дома, чтобы все это улеглось в головах и стало приходить в какую-то систему. Пока ясно одно: экспедиция пролетела молниеносно, хотя заняла несколько недель. Везем с собой гору былин, сказок, записей на фонографе, копии росписей фронтонов в натуральную величину, зарисовки костюмов и тканей, образцы вязаний, плетений, чекана, обмеры домов, бань, амбаров и т. д., и т. д. Багаж у нас огромный.

Завтра утром приедем. Опять начнутся хлопоты о переписке и приведении в порядок текстовых записей, мечты о новом сборнике, о новой выставке...

Многое будет вспоминаться и удивлять. Не удивительно ли, например, что хотя мезенцы и поют под каждый Новый год «Виноградие красно-зеленое», они на самом деле никогда не видали не то что виноградин, а самого простого огурца? Это достоверный факт: что такое огурец — на Мезени неизвестно. Когда мы предложили местным жителям попробовать яблоко, случайно сохранившееся у нас от архангельских запасов, взятых на дорогу, — они побоялись его взять. Они не знают, что такое яблоко! Яблоки и огурцы... Трудно поверить!

У них своеобразные понятия о географии. Нас много раз спрашивали:

— Вы, голубчики, из России? А как в России? Каково там люди живут?

То, что лежит за Белым морем, для них «Россия», и эта Россия, по их представлениям, находится от них «за морем». Они не думают, что к ним можно подъехать с юга и безо всякого моря... Конечно, никто их географии не учил. Но то, что «Россия» и «Архангельская губерния» для них совершенно разные вещи, лежащие по две стороны моря, увеличивает сказочное впечатление от этого края.

А на будущий год — Печора!..

 

 

Date: 2016-08-29; view: 1011; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию