Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Сальвадор Дали Доменеч 4 page
Худые, вытянутые фигуры, истощенные лица святых, их глаза, глядящие на нас с тоской и мольбой, а позади — не фон, но вечность, недостижимая и беспредельная, окрашенная неведомым светом. И все это вместе поражает, как молния, как буря, и дарует несказанное блаженство. Эти вытянутые фигуры — примета гениальных полотен Эль Греко — исполнены такой духовности и столь высокого чувства, что душа, просветленная и умиротворенная, воспаряет в небо. И всякий раз Эль Греко поражает, как молния, как буря, но этот запредельный вихрь исцеляет и очищает сердце. Иные — их много, — стоя перед полотнами Эль Греко, видят лишь верхний слой: мастерство живописца, изысканную композицию, игру света и цвета... Им не дано проникнуть за холст, за краски; им неведомо то, ради чего Эль Греко сотворяет свою вертикальную гармонию. Сколько споров вокруг нее — этой личной печати художника, знака его творческой индивидуальности! Тем, кто видит нарушение пропорций — и только, неведом язык живописца, и они ничтоже сумняшеся считают, что все дело в дефекте зрения художника или в его душевной болезни. Это чистейшей воды чушь. Эль Греко писал так, как видел мир, и, чтобы воплотить свое видение, он нарушал пропорции, а на самом деле — выправлял их! Ибо, истинное искусство не знает законов, принуждающих видеть или чувствовать так, а не иначе. Неведомо, где и когда родился Эль Греко. Вообще известно о нем только одно — родом он был из Греции, с острова Крит, и подписывал свои картины Доменико Теотокопулос. Душа художника и вдохновенный труд проложили Эль Греко дорогу в бессмертие. МИКЕЛЬАНЖЕЛО Это величайший мастер-академист. Его полотна производят огромное впечатление — какая мощь, величие, напор! И пусть его фрески и картины декоративного плана перегружены рисунком, замысел всегда точен и чист, а движения выверены и гармоничны. Все соразмерно и безошибочно выстроено. Работы Микельанжело заставляют особенно пронзительно чувствовать, что есть красота. В стенной росписи Страшного Суда (Рим, Ватикан) величие дара Микельанжело воплотилось во всей полноте. Размах его фантазии завораживает. И в то же время все соразмерно и уравновешено, как в лучшие — античные — времена. Это сразу бросается в глаза. Его изображение Страшного Суда — великая битва живописи и рисунка. Микельанжело — это само Возрождение. Именно в его работах Возрождение явило свою суть. ДЮРЕР Дюрер запечатлел на своих полотнах немецкий народ — его обычаи, нравы, духовный и душевный мир. Здесь он не знает себе равных. В его полотнах есть сила и простота, хотя они в то же время изысканно декоративны, что, вообще говоря, редкость для немецкого художника. Обычно фигуры у немцев тяжелы, скованны, неуклюжи, пропорции нарушены, а лица перекошены. Дюрер не имеет ничего общего с этой топорной, деревенской, сентиментальной манерой, которая поначалу так привлекает своим простодушием, но при всем том остаетсяискусством для бедных, отмеченным печатью дурного вкуса. Дюрер создал свое, новое искусство. Люди на его портретах живут — думают, чувствуют, наблюдают, — и лишь еле заметное смещение пропорций, акцентирующее выражение лица, напоминает о предшественниках. Но и эта легкая тень развеивается, едва взглянешь на фон — чистый, пронизанный свежим ветром, спокойный и гармоничный. В глазах его персонажей, ясных и проницательных, бушует буря или таится печаль. Они устремлены вдаль, словно в надежде различить в сонме таинственных теней то, что так и останется неразгаданным, недостижимым... Фоны Дюрера — его пейзажи — всегда исполнены гармонии, величественны и спокойны, словно бы выверены печальной, донесшейся издалека мелодией. Какой мощный контраст между фоном и персонажем — сгустком энергии и отчаянья! Дюрер — мыслитель, а не только художник. Его место в одном ряду с Леонардо и Микельанжело. Удивительно хороши его гравюры, особенно “Отдых на пути в Египет”, “Меланхолия”, “Рыцарь и Смерть”, “Святой Иероним в келье”. Немногим художникам дано достичь такой глубины мысли и запечатлеть ее с таким мастерством. Дюрер родился в Нюренберге и прожил жизнь, исполненную вдохновенного труда, нещадно страдая от злокачественной лихорадки, подцепленной в Нидерландах. Когда великого художника не стало, немецкое искусство попыталось вступить на дорогу, проложенную им, но продолжить дело гения дано лишь избранным. ЛЕОНАРДО ДА ВИНЧИ Леонардо родился в городе Винчи в 1452 году и умер 2 мая 1519 года. Он в совершенстве изучил анатомию, архитектуру (в том числе парковую), скульптуру и живопись. Леонардо, как и полагается человеку Возрождения, страстно любил жизнь и всякое знание. Он постиг многие науки и за все, что делал, принимался с воодушевлением и наслаждением. Жизнь манила его и завораживала. Поэтому столько жизни, столько движения в его полотнах – и как поразительно его мастерство! Вглядываясь в его творения, испытываешь восторг — сколько труда, любви и мысли вложено в каждый мазок! Леонардо работал неустанно и радостно. Его полотна озарены нежностью, в них явственно ощутимы творческое горенье и могучий созидательный импульс. Одна из самых значительных его работ — знаменитая “Джоконда”. В ней воплотились душа самого Леонардо и его великий талант. Мягкие, влажные тени окутывают прекрасное лицо Джоконды, придавая портрету торжественность, и кажется, губы ее вот-вот дрогнут от дуновения легкого ветерка... Все вокруг объято покоем. Ее улыбка реет над горной грядой... Сальвадор интересовался всем на свете, и только одно его совершенно не занимало — деньги и все с ними связанное. Он не знал материальных забот и мог свободно развивать свои способности. Трудности, которые ему приходилось преодолевать, были не материального, а духовного плана. Для него покупали самые лучшие краски фирмы “Лафранк”, холст самого лучшего качества и, конечно, великолепные колонковые кисти. Брат всегда интуитивно точно знал, что ему нужно, но понятия не имел, да никогда и не любопытствовал, сколько что стоит. Все необходимое ему для работы покупал наш дядя, мамин брат Ансельмо Доменеч. Он жил в Барселоне и владел книжным антикварным магазином “Вердагер”, открытым еще в 1835 году Жоакимом Вердагером-и-Больичем и расположенным прямо напротив Лицея. Впоследствии хозяином магазина стал Альвар Вердагер-и-Коромина, тоже наш родственник. К столетию магазина — 17 сентября 1935 года — поэт Жозеп М. Лопес-Пико* написал о нем небольшое стихотворение. В конце прошлого и начале нынешнего века, когда Барселона была еще сравнительно небольшим городом, в этой книжной лавке, по сути дела клубе каталонской интеллигенции, часто собирались поэты, писатели, художники и журналисты. В номере за 24 апреля 1952 года журнала “Ла Ревиста” была напечатана фотография нашего дяди в сопровождении небольшой заметки. Вот она: “О многом заставляет вспомнить это лицо. Дон Ансельмо Доменеч, владелец старинной книжной лавки, стоит у окна, за которым цветет апрельский бульвар. В его маленьком магазине и сегодня живут тени прошлого — тени великих. Кажется, и сейчас каждый будний день ровно в десять сюда запросто заходит Балари-и-Жовани и усаживается в глубокое удобное кресло, чтобы завести долгую беседу с сеньором Вердагером. Он, как всегда, у себя за столом и успевает все — вести дела и продолжать диалог. Сиживал в этом кресле и Мила-и-Фонтанальс*, которого за внушительный вид и энциклопедические знания прозвали “литературным китом”. Спустя много лет Менендес-и-Пелайо* зашел сюда затем, чтобы посидеть в кресле учителя, а сегодня здесь восседает наш поэт Лопес-Пико. Эта книжная лавка неразрывно связана с историей нашего литературного Возрождения. Когда-то при ней была типография. Сегодня ее, к сожалению, нет, а ведь именно там печатались замечательные “Испанские достопримечательности”. Сальвадор переписывался с дядей Ансельмо, человеком высокообразованным и тонко чувствующим искусство, и нередко просил у него совета. А кроме того, время от времени посылал ему список необходимых для работы вещей, которые дядя незамедлительно покупал. Письма эти, к сожалению, почти все пропали. Приведу здесь одно из немногих, чудом сохранившихся: “Дорогой дядя! Лето я провел прекрасно, да иначе в благословенном Кадакесе и быть не могло. Наше море, колыбель латинской расы, пьянящие цвета и немыслимый свет! Все лето (а оно выдалось жарким) я с величайшим восторгом и усердием писал. Я жаждал перенести на полотно немыслимую красоту нашего моря и скал, озаренных солнцем. Чем больше я пишу, тем отчетливее понимаю, сколь непосильна эта задача, но не могу оторваться — и я счастлив. Меня по-прежнему восхищают великие французы-импрессионисты — Мане, Дега, Ренуар. Все явственнее я понимаю, что они становятся для меня ориентирами в искусстве. Техника моя существенно изменилась: тени прояснились, два цвета – темно-синий и глубокий красный — почти совсем исчезли. Они нарушали гармонию — контраст их со светлыми, прозрачными тонами был груб. Сейчас главное для меня — цвет и чувство. Привет всем! Крепко обнимаю — твой Сальвадор”. В то время, когда Сальвадор считал себя “художником-импрессионистом” (таково его собственное определение), студенческое общество Фигераса организовало выставку живописи в фойе кинотеатра “Эдисон”. Сейчас в этом зале расположилось кафе “Кинематограф”. Стены обили холстом, и верхний его край Сальвадор украсил великолепной виньеткой — гирляндой из голубых цветов, оплетающей корзины с фруктами. После выставки холст не сняли, и гирлянда оставалась на своем месте еще долгие годы, пока помещение не отдали под кафе. Тогда, наверняка не подозревая о том, кто рисовал цветы и фрукты, холст ободрали и сделали новый интерьер. На ту выставку Сальвадор представил два ампурданских пейзажа редкой красоты. Оба купил сеньор Жоаким Куси. Это был первый заработок брата. В газетах Фигераса — “Л’Эмпорда Федераль” и “Ла Веу де Л’Эмпорда” — выставку очень хвалили. Вспоминая о том времени, я должна обязательно упомянуть друга Сальвадо-ра — Жоана Субиеса-и-Гальтера. Он был старше брата, что не помешало им подружиться. Жоан Субиес прекрасно разбирался в искусстве и тонко чувствовал живопись. Он стал одним из первых почитателей таланта Сальвадора. Итак, в шестнадцать лет брата как художника-импрессиониста оценили многие. О деньгах, как я уже сказала, Сальвадор не имел ни малейшего представления. Когда мы ходили в кино (а мы не пропускали ни одного фильма), я сама покупала билеты, потому что Сальвадор боялся кассиров не меньше, чем телефонов и кузнечиков. Может быть, дело в том, что он, сколько ни объясняли, так и не уразумел ни про размен денег, ни про сдачу, а скорее всего, занятый своими мыслями, пропускал объяснения мимо ушей. Жилось нам в ту пору и хорошо, и спокойно. У нас было прекрасное детство и отрочество: школа, занятия, летом — Кадакес, куда мы стремились всей душой, с самой зимы начиная считать сначала месяцы, потом недели и, наконец, дни до отъезда. Как мы мечтали о море, о нашем доме на берегу! Когда спускался “белый покой” и море затихало, дом наш отражался в воде — и дом, и цветы, и эвкалипт у террасы едва заметно подрагивали на морской глади, пока сгущались сумерки. Всю зиму нам грезились эти вечера, и все равно, приезжая в Кадакес, мы всякий раз находили в них новое очарование. Кадакес завораживал нас. Тогда у брата появилась невеста — светловолосая девушка с поразительно белой кожей. Она тоже жила в Фигерасе и нравилась мне. Помню ее чуть загадочную, печальную улыбку. Это была юношеская, романтическая любовь. У меня сохранилось письмо, написанное Сальвадором этой девушке и ее подруге в самом начале их знакомства. Вот оно: “Милые мои подруги! Пользуюсь случаем попросить у вас прощения за то, что пришлось уехать, не попрощавшись, — не успел! Здесь, вдали от вас, я часто вспоминаю наши вечерние прогулки по бульвару. Помните? Пылающий закат. Облака, подсвеченные солнцем, отливают всеми цветами радуги, еще немного — и на погасшем небосводе задрожат созвездья, и мы, под купами деревьев, уставимся в небо как зачарованные. В тростниках заливается лягушачий хор. Стрекочут цикады. Звезды отражаются в глубинах ваших зрачков. В сумерки всегда грезишь о несбыточном. Прошу вас, не смейтесь над моими словами. Здесь, в Барселоне все слишком уж прозаично, и так отрадно вспоминать другие, овеянные поэзией вечера. До скорой встречи! Сальвадор”. Развлечений у брата было немного: кино и прогулки с невестой. Работа поглощала его почти целиком. Читал он тогда “Тысячу и одну ночь” и пересмотрел все фильмы Чаплина. Писал Сальвадор в ту пору в манере импрессионистов. Причем в начале предпочитал темные тона, но со временем перешел по преимуществу к светлым. Уже тогда в его картинах появились характерные, никому, кроме него, не доступные перламутровые переливы. Всякого, кто с вниманием вглядится в полотна Сальвадора тех лет, поразит простота его письма, а точнее сказать — волшебство. Два-три мазка — и каким-то чудом на полотне возникает искореженный ствол оливы или силуэт дома, отраженный затихшим морем, или облачко перламутрово-золотой пыльцы, высвеченное закатным солнцем, или мощный утренний контраст света и тени. Эти юношеские полотна пронизаны светом. А как неожиданны и точны их цвета! На одном из пейзажей берег лилов — и это не фантазия художника. Помню, как мы удивились, увидав эти лиловые тени, и как были поражены, когда уже потом сами заметили этот вечерний переход багрянца в лиловый сумрак. Его портреты тех лет тоже удивительно интересны. В особенности “Автопортрет”. Два-три мазка — и перед нами его лицо, причем сходство поразительное! Как верно схвачены и характерное выражение, и его жадное любопытство к миру, и весь облик брата: узкое лицо, обрамленное бакенбардами, умный, живой взгляд. Словно по волшебству из этих мазков, из цветовых пятен (вблизи видишь только их, не подозревая о целостном впечатлении) рождается пейзаж, прекрасный и точный, озаренный светом Кадакеса, который всегда узнаваем, ибо нигде на земле больше нет такого света; пейзаж, роднее которого нет. Даже кажется, что от картины веет свежим морским ветром, запахом водорослей и розмарина. Брат пишет легко и много. А в конце лета обязательно дарит одну картину дяде Ансельмо (он сам выбирает подарок, причем безошибочно) и еще одну картину дарит брату отца Рафаэлю Дали. Это он, еще когда Сальвадор выцарапывал на столе лебедей, сказал, что брат станет великим художником. За ужином Сальвадор с отцом всегда затевали долгий разговор, а все остальные слушали и не перебивали. Беседа их всегда была интересна, а иногда настолько захватывала обоих, что отец забывал о своих ежевечерних походах в казино, где его ждали друзья. Оказывается, беседовать с сыном куда интереснее! Оба говорили с жаром, каждый отстаивал свое, пылко доказывая свою правоту и отыскивая все новые аргументы. Однако всем нам, слава богу, свойственно чувство юмора и, бывало, серьезная беседа кончалась не на патетической, а на юмористической ноте. За ужином Сальвадор часто изображал в лицах школьные происшествия, и мы хохотали до слез. В ту пору мы вообще часто смеялись от души. Конечно, Сальвадор посвящал большую часть времени живописи и ученью, но успевал сочинять небольшие рассказы и записывать свои впечатления о художниках в тетрадки с надписью на обложке “Заметки”. Исписав, он выбрасывал тетрадки или оставлял их где попало. Некоторые мне удалось подобрать и сохранить. И сейчас, кончая рассказ о детстве, я хочу привести здесь страничку из “Заметок”. Эти строки, написанные еще подростком, звучат для меня как прощание с нашим долгим детством: “Серия альбомов "Гованс" для меня неотделима от детства. Сколько себя помню, она стояла у нас в книжном шкафу, и я часами листал альбомы, вглядываясь в репродукции. Мне и сейчас трудно провести грань между ними и жизнью. Когда я снова листаю эти альбомы, мне кажется, что я все это видел — и не на картинах, что я давно знаю этих людей, они давно мне родные. Кажется, мы вместе прогуливались по тенистому саду с картины Ватто*, что это у нас была служанкой веселая толстушка, с такой любовью изображенная Тенирсом*. И этот парк, и этот дворец в стиле Ренессанса давно знакомы мне; и тициановская Венера, чью золотистую кожу так чудно оттеняют тяжелые темные шелка. Эти картины вошли в мою плоть и кровь, и порой мне трудно отличить искусство от жизни. Так, вспоминая прогулки в коллеже, я вижу тропинку с картины Ватто, а когда гляжу на ренессансный дворец у Тициана, мне кажется, что передо мной дом маркизы де ла Торре — те же колонны, та же галерея. Он и сейчас стоит у меня перед глазами, залитый лунным светом. Этот дом всегда вспоминается мне таким — словно я и не видел его днем. Белый величественный силуэт на темном небе, усыпанном звездами. Лето. Соловьиные трели. Как причудливы и таинственны в сумерках ветви эвкалиптов! Вдалеке голосит лягушачий хор. Вечером, почти ночью, я обязательно иду на галерею, встаю на цыпочки, заглядываю в чан с водой для полива и долго смотрю на луну, что плавает в Ни у кого из нас не было и тени предчувствия, а тучи уже сгущались над нашим домом. Беда уже стучалась в наши двери, уже входила, а мы не видели и не слышали ее — болтали о пустяках, смеялись, ходили в кино и радовались жизни. Но беда была здесь, совсем рядом — болезнь уже мучила маму, и она глядела на нас так, словно прощалась, словно боялась оставить нас наедине с миром. Так, словно знала, что скоро неведомая сила разрушит нашу привычную жизнь и разлучит нас. Лицо матери, всегда свежее и румяное, вдруг поблекло и побледнело; она худела, все чаще ложилась отдохнуть. Но жизнь в доме шла как прежде, своим чередом. Бабушка сидела у окна над грудой перестиранного белья, складывала, смотрела, не порвалось ли, и, если где порвалось, зашивала. Или поливала цветы, набирая воду из чана, или молилась, перебирая четки, под лампадой у деревянной статуи Христа (это семейная реликвия — ее вырезал один из наших прапрадедов, скульптор). И каждый вечер, как всегда, отец с сыном затевали долгий разговор обо всем на свете и, в том числе, о забавных школьных происшествиях. Однажды (это было в 1921 году) брат сообщил нам новость. Муниципалитет Фигераса заказал ему оформление повозки для шествия в День Трех Королей. Мы обрадовались и долго, в подробностях обсуждали заказ, а Сальвадор рассказывал, что собирается сделать. Над этим заказом он работал долго. Мы с интересом следили за тем, как подвигается дело, и слушали ежевечерние объяснения Сальвадора. С ним всегда было интересно, а когда он говорил о работе — в особенности. Его азарт захватывал, увлеченность передавалась и нам. День Трех Королей приближался. Когда-то мама и тетушка накануне этого дня запирались от нас и мастерили игрушки, чтобы сделать для нас настоящий праздник, — где оно, то время?.. И мы ловили себя на том, что втайне завидуем тем детям, что вечером, в канун Дня Королей, выставляют на террасу башмачки, вычищенные по случаю праздника своими руками, и наполняют ведра водой, чтоб Короли могли напоить своих коней и верблюдов. В тот год Сальвадор сам готовил праздник для всех детей Фигераса. С огромным увлечением он работал ради того, чтобы дети и вправду встретились с Королями, своими глазами увидели их въезд в город. Когда мы были маленькими, таких процессий не устраивали, и наша встреча с Королями происходила лишь в воображении, которым, слава богу, природа нас не обделила. И вот праздник наступил. Все ближе барабанный бой. Фигерас сияет огнями. Все витрины любовно разукрашены к празднику и просто ломятся от игрушек. Повсюду толпы народа, крики, шум, смех. Все с нетерпением ждут. Но вот наконец запели трубы, это военный оркестр полка Сан-Кинтин открывает шествие. Великолепное зрелище — как цветной сон, приснившийся ребенку. Уже вечер. На небе за ветвями платанов, раскинувшимися над бульваром, видны звезды. Улицы сияют огнями. И кажется, весь город радостно вторит ритму военного марша. Оркестр идет впереди. За ним — королевская свита. А вот наконец и сами Короли, властители восточных земель. Как они величественны! Как сияют их мантии, усыпанные драгоценными камнями! За Королями, главными действующими лицами праздника, так любовно взлелеянными нашей детской фантазией в те, уже далекие годы, движется та самая повозка. На высоких колесах она кажется огромной. Впрочем, она и вправду великовата для нашего города, раз ради нее пришлось подрезать ветви акаций, рассаженных по обе стороны главной улицы Фигераса, — иначе повозка просто не могла бы проехать. Повозка, придуманная Сальвадором, оказалась довольно сложным сооружением. Огромный ящик с открытым верхом; на стенах, вздымая крылья и высовывая огненные языки, виснут драконы — глаза их фосфоресцируют, вспыхивая разноцветными огнями. Замечательное зрелище! На крыльях, вокруг глаз и на языках приклеены “шерстины” из кальки, они колышутся, шелестят и отсвечивают всеми цветами радуги. Видно, что ящик доверху набит игрушками — из него торчат куклы, картонные лошадки и множество всякой другой замечательной всячины. Детские сердца и без того уже заколотились быстрее, заслышав барабанный бой и марш, исполненный военным духовым оркестром. А тут еще целая гора игрушек! Вся детвора Фигераса устремилась вслед за драгоценной повозкой, размахивая игрушечными фонариками на палках. А впереди, объезжая город, красуются на своих скакунах Короли, и золотятся короны, и сверкают их мантии из тонкой серебряной фольги, взвиваясь павлиньими хвостами над крутыми конскими крупами. Среди множества нарядных фонариков мне запомнился один, совсем простой — тонкая свеча в бумажной резной воронке. Изо всех сил тянул ее ввысь маленький мальчик, и было заметно, что он недавно плакал. Как разительно отличался этот неприметный фонарик от всех других, разукрашенных тонкой цветной бумагой или плафончиками цветного стекла! Словно белая лилия, озаренная изнутри тонким теплым пламенем, он реял над роскошью и многоцветьем. Все улицы Фигераса обошло шествие: военный оркестр, свита, Короли, а за ними — детская ватага с фонариками. Эти знаки праздника, огоньки мечты горели в вечернем сумраке, а на небе уже мерцали звезды. Сальвадор как художник, придумавший и расписавший повозку, был членом жюри, которое присуждало премию за лучший фонарик. Легко угадать, кому ее присудили. Да и как иначе? Премия досталась самому простому и самому красивому фонарику — той самой светящейся лилии, сделанной второпях, но с любовью, чтобы утешить плачущего ребенка. Мать мальчика сильно изумилась — она не могла и предположить, что этот клочок белой бумаги, наспех вырезанный зубцами, чтоб только не остался без фонарика ее сын, так понравится жюри и удостоится премии. Но если б не Сальвадор (в этом я совершенно уверена), на этот чудный фонарик никто бы и внимания не обратил, так он был прост, непритязателен и трогателен. Мама уже не видела ни этого шествия, ни повозки, придуманной и расписанной Сальвадором. А ведь тот День Трех Королей мог бы вознаградить ее за долгие часы, что она провела в трудах, готовя для нас праздники, за долгие бессонные ночи у наших кроваток! Развязка трагедии, подкравшейся так незаметно, коварно и тихо, приближалась. Тревога холодными пальцами уже сжимала нам горло, леденила сердце. Мы таили ее, гнали неотвязные мысли и старались не смотреть в глаза друг другу. А беда уже хозяйничала в нашем доме — она пришла, отняла у нас самое дорогое и надолго осталась с нами, раненными в самое сердце, сломленными утратой. По утрам, на рассвете боль была особенно мучительна, физически непереносима. Казалось, с ней нельзя прожить и часу, не то что дня. Но мы, сами не понимая как, — жили. И время потихоньку, медленно-медленно смягчало боль. А может, мы просто свыкались с нею. Давно смолкли оживленные беседы отца с сыном за ужином. Мы садились за стол молча, и становилось так тихо, что чуть слышное звяканье вилки о тарелку ранило слух. А если под окнами начинала петь шарманка, сердце сжималось, и на глаза навертывались слезы. Пока мы так и сидели, не притрагиваясь к еде, входила Лусия и, видя, что снова никто не ест, просила: — Ну, пожалуйста, вы уж для меня постарайтесь! Мы же, при виде ее доброго, круглого лица, прежде неизменно озаренного улыбкой, а теперь такого печального, и правда старались — старались удержать слезы и не могли, и прятали лица. Добрая и нежная Лусия, вынянчившая нас, слишком сильно напоминала нам детство, а значит, и маму. Пальмовая площадь, казалось, опустела. Насквозь продувал ее сильный ветер — трамонтана. Высвечивая на миг сгорбленную фигурку старухи на углу, склоненную над жаровней с каштанами, качались фонари и тени домов и деревьев. Где-то далеко погромыхивал поезд, а когда затихал его прощальный гудок, еще бесприютнее становилось в нашем доме. Мимо, к станции катил дилижанс, вслед ему тихонько вздрагивали оконные стекла, и снова все смолкало. Только ветер, беснуясь на площади, бился в балконную дверь. Время спать. Мы расходимся по своим комнатам, боясь и бессонной ночи, и пробуждения. И засыпаем, наконец дав волю слезам. Скоро весна. Льет дождь, напитывая землю влагой. И кажется, что вот уже который день Природа безутешно рыдает — о прошлом лете? о щедрой осени? И, плача, потихоньку будит спящие зерна. Уже зеленеют всходы — крепкая, сочная поросль; тянутся к солнцу стебли, клонясь под ветром, и наконец, словно по волшебству, распускаются первые цветы. Луг, еще вчера просто зеленый, теперь раскинулся ярким восточным ковром. Не успеешь налюбоваться весной, как уже колосится пшеница, и ветер гонит по ней волны, словно по морю. Скоро зерна затвердеют, и придет пора жатвы. Сальвадор любит конец лета, время итогов. У него много друзей, причем настоящих, а не просто приятелей. И сам он хороший друг. У брата щедрая душа — если он видит, что другу нравится его картина, обязательно подарит: “Она твоя!” У всех, кто дружил с ним в юности, есть его картины. И, само собой разумеется, у родственников. В некоторых семьях хранятся целые коллекции. А кто из старожилов Фигераса не помнит Сальвадора молодым? Его знал весь город. Высокий, стройный юноша в широкополой шляпе, шея обмотана длинным шарфом, лицо обрамлено бакенбардами. Сразу видно — художник, романтик. После празднования Дня Трех Королей муниципалитет предложил брату оформить еще одну повозку — для ярмарочного шествия, а кроме того — заказал ему афишу ярмарки, приуроченной к Празднику Креста Господня. Заказы так и посыпались. Все сделанное Сальвадором нравилось горожанам, и местные газеты — “Л’Эмпорда Федераль” и “Ла Веу дель Эмпорда” — всякий раз хвалили его работу. Из-за заказов брату пришлось освоить темперу, и его живописная манера переменилась. Он по-прежнему с утра до вечера в мастерской. Свет на его картинах уже не так ослепителен, да и сами они стали гораздо декоративнее. Маслу брат теперь предпочитает темперу. И, кажется, перед нами совсем другой художник. Он сильно увлечен композицией; картины его удивительно разнообразны. Вот праздник у часовни: стройные юноши и румяные деревенские девушки в косах танцуют сардану. Вот завтрак под соснами, на лоне природы. Вот циркачи, балерины в белых пачках, фейерверки. Какой простор для декоративизма! Из этих картин я особенно люблю одну — в сине-голубых тонах. На ней Мадонна в окружении ангелов, больше похожих на деревенских ребятишек, у водоема, где в лунном свете отражаются арки галереи. Ее легко узнать — это дом семейства Понт. В Фигерасе под мастерскую Сальвадору отдали две большие комнаты с окнами на улицу Монтуриоль. На закате в косых лучах солнца картины Сальвадора просто преображаются, сияя ярко и даже яростно. В мастерской брата обязательно встретишь цыганенка — его очередную модель в окружении приятелей. В ярком оранжевом свете, заливающем комнату, цыганята кажутся бронзовыми, так блестят их смуглые лица и иссиня-черные кудри. Они болтают, не затихая ни на минуту, и разобрать, о чем говорят, нельзя. Их гомон, как птичья песня, наполняет мастерскую. И сама она теперь походит на одну из картин брата в его новой манере, только с ожившими персонажами. Цыганята полюбили Сальвадора. А ему нравилось с ними разговаривать. Он часто просил объяснить что-нибудь непонятное из их речи или пригласить в мастерскую приятелей, оставшихся на улице. Тут цыганята и высыпали на балкон, созывая к нам чуть ли не весь табор: “Идите сюда! Сеньор в баках хочет вас рисовать!” Темперные работы легко получались у Сальвадора. Он писал по две, а то и по три картины в день, давая волю фантазии. Узнавая себя на портретах, цыганята визжали от восторга и заливисто хохотали. Как светло было той зимой в мастерской Сальвадора! То была его последняя зима в Фигерасе. Брата ждал Мадрид, где вскоре все изменилось, — и его внешность, и работы стали другими. В Мадриде брат нашел новых, умных и талантливых друзей, и они, несомненно, повлияли на его развитие. Но что, может быть, важнее всего, Мадрид подарил Сальвадору музей Прадо. Полотна, давно любимые по репродукциям, брат наконец увидел собственными глазами. К ним он приник как к живой воде. Здесь была его земля обетованная. Время потихоньку делало свое дело — душевная рана, нанесенная нам смертью матери, начинала затягиваться. Но боль, чуть стихшая, вспыхнула с прежней силой, когда мы вернулись в Кадакес, где все так живо напоминало маму. Нахлынули воспоминания о детстве, о каникулах, проведенных с нею, и сердце снова сжалось, как в первые дни. Ее отсутствие остро чувствовалось всюду — в доме, на берегу, на террасе, в роще. Мама должна быть здесь, с нами — и ее нет. Примириться с этим невозможно, и снова слезы комком застревают в горле. Date: 2016-07-22; view: 241; Нарушение авторских прав |