Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Сальвадор Дали Доменеч 3 page





Что же делали, запершись от нас, мама и тетя? Долго это оставалось тайной. И только потом, повзрослев, мы узнали, что они готовили для нас лучший из праздников — феерию Дня Трех Королей. Вот приходит этот день, открываются двери на галерею, а там, оказывается, полным-полно королевских подарков — игрушек, а в ведрах, которые мы вчера сами доверху налили водой, чтоб Короли напоили своих коней и верблюдов, не осталось ни капли. Мы долго стоим как зачарованные. Потом принимаемся разглядывать игрушки и на подносе обязательно находим сахарный уголь, традиционный подарок чернокожего Короля, а специально для брата рядом лежит знаменитая сахарная луковая коса. На самом деле — чесночная, это чеснок заплетают в косы и вешают у дверей, но у нас в доме с того самого дня, как Сальвадор потребовал луковую косу, она называлась луковой.

Отец, перебирая вместе с нами подарки, всегда говорил маме с тетей одно и то же:

— Дети, конечно, довольны, но сами вы, как я погляжу, просто счастливы!

И это было правдой.

Потом мы вместе с Лусией (ей Короли тоже обязательно приносили подарок) отправлялись в гости к Пичотам и к Льонкам. И там тоже всегда находили и подарок от Королей. А иногда вместе с подарком Короли оставляли для нас письмо — оно заставляло призадуматься.

Изредка мы с братом болели. Лихорадка проходила быстро. Нам говорили, что температура скачет, потому что мы растем. Так оно, наверно, и было. Проведя два-три дня в постели, мы вставали здоровыми, кажется, даже здоровее, чем прежде. Лица наши понемногу теряли детскую пухлость, мы росли, вытягивались, становились долговязыми, неуклюжими. Сеньора Пичот всегда говорила, что наша мама — особенная:

— Она отдается детям всей душой, холит, лелеет их, нянчит! Таких матерей больше нет!

И это тоже было правдой. Мама занималась исключительно нами не только когда мы болели, но и во всякое другое время. Её занимало все, что мы делали, она играла с нами, читала нам, рассказывала сказки. Они с тетушкой проводили с нами все праздники, все воскресные вечера, все дни, когда мы не ходили в коллеж. Они приглашали к нам в дом соседских детей и затевали общие игры. Им хотелось, чтобы мы веселились в родном гнезде.

У нас дома даже показывали кино — так мы увидели фильмы Чаплина и Макса Линдера*. Родители специально для нас купили кинопроектор, наверное, самой первой модели — они тогда только появились. И маме, чтоб показать нам кино, приходилось самой крутить ручку, а фильмы бывали длинные. Тетушка же тем временем сматывала целуллоидную ленту и, когда кино кончалось, аккуратно укладывала ее в железную плоскую коробку — до следующего показа.

Мы с братом и всей нашей детской компанией усаживались в ряд, как в настоящем кинозале, и наслаждались: смеялись, взвизгивали или смолкали, затаив дыхание, смотря по тому, что происходило на стене-экране.

После киносеанса начиналось другое представление: мама вынимала волшебный фонарь, и мы смотреликартины. Они были великолепны — такие же яркие, как уже подзабытые переводные картинки. Вот сеньора на велосипеде в белом платье в крупный черный горох с рукавами-“окороками” по странной тогдашней моде. На голове — шляпка, украшенная парой перьев; они торчат в разные стороны, как усики диковинного насекомого. А ведь сеньора и правда похожа на бабочку!.. Ее сменяет пожилой сеньор — круглолицый и добродушный. И мы, при виде носа картошкой, главной достопримечательности этого лица, неизменно вопим все хором:

— Лу-си-я! Лу-си-я!

И Лусия (она всегда вместе с нами смотрит кино и картины) первая принимается хохотать, а за нею и мы. Тут уж мы с братом никак не можем усидеть на месте — бежим к ней, лезем на колени и так и норовим ткнуть пальцем в ее большой круглый нос. Он же мягкий, как щека! И целуем, целуем это большое доброе лицо. Мы действительно сильно любили Лусию.

Помню, однажды Сальвадор заболел. В этот раз лихорадка трепала его дольше обычного, и жизнь в доме приостановилась: все занимались только братом. Он лежал в постели у себя в комнате, по-моему, лучшей из наших комнат – светлой, просторной, залитой солнцем. Мы звали ее “оранжевой” из-за желтых стен и светлой сосновой мебели. Над кроватью у брата висела репродукция рафаэлевской “Мадонны”.

Как же все старались развлечь его, пока Сальвадор болел! Бабушка маленькими ножницами вырезала из сложенной особым образом бумаги снежинки и разные другие диковины, которые она одна и умела вырезать: домик с пальмой у порога, женщину, склонившуюся над корытом, — и тут же, рядом с женщиной, ветер треплет свежевыстиранное белье, прицепленное к веревке! Сколько ни показывала нам бабушка, как это делается, сколько ни учила, дальше снежинок мы не продвинулись, а ее умение так и осталось для нас загадкой.


Мама из разноцветного воска отливала для Сальвадора фигурки. Они до сих пор стоят у меня перед глазами — выразительные, пластичные, живые! Особенно удались ей балерины — одна в розовой пачке, другая в голубой.

Лусия рассказывала брату сказки, а он тем временем разглядывал иллюстрации очередного тома “Гованс”. Это издание брат просто не выпускал из рук. Тогда же Сальвадор нарисовал на первосортной бумаге в большом блокноте колокольню у озера Вильябертран. Туда мы часто ходили на прогулку вместе с семейством Рейгов.

Когда Сальвадор наконец встал с постели, оказалось, что он сильно вырос и похудел. Буквально в тот же день он взялся копировать картинку, которую мама откуда-то вырезала, отдала окантовать и повесила в столовой, так она ей понравилась. “От нее просто веет покоем и радостью. Пусть висит здесь!” — сказала мама, любуясь пейзажем.

Тогда же доктор Брусес, наш домашний врач, посоветовал отправить брата хотя бы на неделю в деревню. И он вместе с Пичотами уехал к ним в имение. Находилось оно невдалеке от Фигераса и называлось “Мельница у Башни”.

В имении у Пичотов был большой дом с парком, запущенным и немного печальным. Земли же их и оливковые рощи, обширные и ухоженные, считались украшением края. Одну из комнат своего огромного дома Пичоты превратили в часовню. Потолок покрасили синим и нарисовали там и сям серебряные звезды — точь-в-точь как в белене, расписанном Сальвадором.

Там, у Пичотов, в ампурданской долине, брат провел целых две недели. Домой он вернулся совершенно здоровым и писал по возвращении очень много, причем называл себя “художником-импрессионистом”. Его картины действительно поражали буйством цвета и полным отсутствием рисунка.

Сальвадор был очень умен, но долго оставался сущим ребенком, особенно в сравнении со сверстниками.

Однажды наши родители отправились навестить свою знакомую — ей нездоровилось. Вернувшись, сказали, что она, оказывается, беременна.

— Раз беременна, — сказал обеспокоенно Сальвадор, — больше не ходите, а то заразитесь!

Через какое-то время родители, уже вместе с братом, повстречали эту сеньору на прогулке. Он заметил живот и сделал свои выводы относительно болезни, именуемой “беременность”, о чем мы узнали позднее, когда Сальвадор, увидав даму с чересчур пышным бюстом, заключил:

— У той беременность брюшная, а у этой грудная!

Отец, услыхав такие слова, несколько обеспокоился — ведь на следующий год Сальвадору предстояло перейти уже в Школу второй ступени! И отец решил сводить брата на лекции просветительского плана по сельскому хозяйству, где, как он надеялся, объяснится и тайна появления потомства.

Помню, как отец вел сына за руку с одной из лекций — они шли по улице Монтуриоль, а я стояла на балконе. На улице, кроме них, никого не было: сутуловатый, степенный, седой человек с голубыми глазами и рядом подросток — худой, долговязый, с тем же умным и полным достоинства взглядом, что у отца, с той же добротой в лице, что всегда оставалась сутью их характеров, таких буйных по временам.


Отрочество

Весенний луг. Цветы, дремавшие до поры, очнувшись, пробивают влажную землю и распускаются, озаряя молодую зелень всем многоцветьем тонов. Пламенея, колышутся алые маки. Стебли так тонки, что издалека их не видно — и цветы похожи на порхающих бабочек. На краю поля — белый пушистый ковер из маргариток. А как красива малиновая корона чертополоха, пурпурная у сердцевины и лилово-розовая по краям игольчатых лепестков! Как прочен его мохнатый колючий стебель! Чуть дальше — клеверная лужайка. Сколько зеленых сердечек! Розовые клеверные цветки, распускаясь, не сразу хорошеют. Стиснутые бутонами, они рождаются мятыми, тускловатыми. Им нужно время, чтобы расправить лепестки, набрать цвет и засиять во всей красе. Белым снежным облаком опускается на зеленое поле миндальный цвет. Могучая, таинственная сила зовет пчел к цветам, и они разлетаются из улья. Птицы вьются над полем, и воздух звенит от песен. Ласточки кружат над озером, садятся на берег и, опуская клюв в море, пьют — по воде расходятся крохотные круги, и облака, отраженные водной гладью, чуть заметно подрагивают.

Вверх по стенам лезут вьюнки, опадая у крыши пышной гирляндой. Там и сям по своим тропам снуют друг за дружкой прилежные муравьи, волоча добычу в три раза больше себя.

На скалах, как крохотные изваяния, застыли ящерки, греясь на солнце. Зеленые лягушки (оказывается, их спины похожи на человечьи) укрылись на берегу в комьях водорослей, а иные — в воде: торчат только лупоглазые головы, и из уголков необъятного рта выплывают пузыри. Вот-вот заквакает нестройный лягушачий хор. Рядом мечутся головастики — их и не разглядишь, этих крох, которым ведома тайна преображения. Бархатным мшистым ковром покрыты прибрежные камни. На листьях мяты примостились божьи коровки. Их крылышки отсвечивают на солнце зеленовато-золотым отливом.

Все соки земли по стволам и стеблям устремляются вверх, к солнцу, чтобы отдать оливкам масло, а плодам — сладость. Стаи чаек кружатся над морем, опускаясь все ниже и ниже. В конце концов птицы садятся на воду, высматривая рыб, зарывшихся в водоросли и песок. Голые остовы скал торчат из моря, но зато сколько жизни на тех же скалах по ту сторону водной границы, в паутине водорослей, занавесившей гроты!

Здесь, прилепившись к скалам, живут странные существа — полурастения-полуживотные. Они не могут двигаться, а потому, затаившись, вечно поджидают добычу, в один миг обволакивают ее своей розовой плотью — и бедной рыбешки как не бывало. Даже крабов в гротах подстерегает опасность. В море, как и на земле, нападение неизбежно, и каждый защищается как может. В безмолвном морском мире, в его потаенных глубинах царствует та же война, что и на зеленых, таких мирных на первый взгляд лугах.

Тихо проплывают медузы — призрачные, прозрачные. Это из-за них морской мир кажется волшебным, нездешним. Из-за груды камней грозит своими клешнями морской рак. Морская коза — огромная, пузатая, волосатая, больше похожая на паука — волочит по песчаному дну гроздья своего розового вымени, к которому присосалась уйма всякой морской мелочи. Чуть дальше спрут распустил веер щупалец с присосками. И рыбы пустились прочь, подальше от этих крючьев, от этих злобных глаз, сверлящих окрестность из-под низко надвинутого, как у заправского палача, капюшона.


Там, в глубинном морском безмолвии, живут в своих раковинах моллюски: стеклушки, фарфорки, миндалинки, янтарки, кораблики, челночки. Мавританской чалмой завита раковина с пурпурными разводами. Как странно, что все эти перламутровые сокровища — пеликанья нога и башмачки Мадонны — тоже чьи-то жилища. И встворках, между перламутровых пластин трепещет розовая живая плоть. Над ними, у самой поверхности воды снуют стайки серебристых рыбок. Это их подстерегают чайки, замершие на волне. Никакому воображению не под силу придумать этот волшебный морской мир. В море и на лугу, и в роще одни чудеса.

Наше детство и отрочество — это Фигерас и Кадакес. Фигерас — самое сердце ампурданской долины. Кадакес — побережье; этот маленький город смотрится в Средиземное море, как в зеркало. Оба эти пейзажа, ампурданский и средиземноморский, навеки запавшие нам в души, будут повторяться и повторяться на полотнах брата во всех любовно выписанных подробностях.

От пляжа наша терраса отгорожена лишь рядом алых гераней. Кажется, цветы растут прямо из камня, так глубоко вкопаны в гальку горшки. У порога высится эвкалипт — можно отдохнуть в тени. Герани, освещенные солнцем, огненной лентой окаймляют кобальтовую гладь. А вдалеке у береговой кромки стоят беленые дома и, когда над морем повисает “белый покой”, глядятся в недвижную синь, как в зеркало. Как здесь тихо зимой! Так тихо, что до нашего дома долетают голоса самых дальних соседей. Залив наш по акустической части может соперничать с лучшими концертными залами.

Недвижная, пурпурно-лиловая тень эвкалипта падает на стену дома, не задевая зеленую деревянную дверь. За нею, в столовой, в маленькой нише — статуя Пресвятой Девы стиля барокко. Мадонна в зеленом платье с широкой золотой каймой чуть заметно улыбается. Мы толком не знаем, что это за образ, но с тех пор, как Федерико Гарсиа Лорка вложил в руку Мадонны красную коралловую веточку, мы стали называть ее Дева с Кораллом. И она, уже с именем, стала хранительницей нашего дома, затерянного на каменистом берегу у самого моря, колышущего лодки, водоросли и рыб. Как жадно мы вглядывались в морскую темень и синь, бессознательно ища волшебства и вдохновения...

Мощный запах скипидара безошибочно ведет в мастерскую брата, квадратную комнату со свинцово-серыми стенами. Два больших дивана углом стоят по стенам. В другом углу, тоже по обе стены прибиты деревянные полки, уставленные кувшинами с кистями, бутылками самых причудливых форм, глиняными горшками и вазами для натюрмортов. Полки завешены той же серой холстиной. Одна целиком отдана книгам. Здесь вся серия издательства “Гованс” и журналы по искусству. На стенах картины, за окном — море и мыс Креус с башней. Из-за нее вид из окна напоминает старинную гравюру.

Здесь, в мастерской, брат и работает с утра до вечера. Его картины впитали особенный свет Кадакеса. Он окутал пейзаж, как снег, иногда засыпающий город. Здешний свет рождает все переливы, все цветовые пятна полотен Сальвадора — мощные цветовые волны захлестывают одна другую. Иногда брат кладет краску таким густым слоем, что она, застыв, выступает, как рельеф, и вблизи видишь только этот выпуклый гребень. Но стоит отойти на несколько шагов, как все встает на места, и открывается до изумления точный пейзаж — точный по цвету и ощущению. Пейзаж Кадакеса, лучший на всем свете.

В доме тихо. Опущены жалюзи, в комнатах царит полумрак, а за стеной едва слышно вновь зарокотало море — кончился час “белого покоя”.

Утром тишину разбивает колокольный звон. Брат уже давно в мастерской, пишет и, как всегда за работой, мурлычет себе под нос невнятную мелодию. Эту его “песню” ни с чем не спутаешь. Гарсиа Лорка потом скажет, что Сальвадор “жужжит за работой, как золотой шмель”. Именно так — точнее не скажешь. И мы, заслышав это жужжанье, знаем: он пишет, нельзя мешать.

Сальвадор, как губка, впитал свет Кадакеса, по каплям собрал его, как пчела, бережно перенес на полотна — и по-новому заиграли цвета. Из нектара пчела творит мед, точно так же Сальвадор сотворил из света живопись.

Каждое утро шмелиная песня доносится из мастерской брата. А по морской глади скользят треугольные солнечные блики, поминутно, как в калейдоскопе, меняя рисунок.

Пурпурная тень эвкалипта уже переместилась со стены на белую скатерть — пора на террасу, накрывать на стол.

Брат только что из моря — купался. Еще мокрый, он садится завтракать. Рядом привычно шумит море. Мы не слышим его, только когда спим.

Проработав весь день, можно и отдохнуть. Обычное вечернее занятие — прогулка в оливковую рощу. Стена, сложенная из каменных глыб, уже кое-где поросла рыжими подушечками мха. Блестящие медные нити струятся по серому камню. Закат золотит ухоженное поле, высвечивая четкие силуэты олив. Тени вытягиваются. Сколько же раз там, в роще, мы с братом глядели, как снуют, храня спокойствие и деловитость, вереницы муравьев! Если смотреть сверху, не нагибаясь, они похожи на посверкивающие, отливающие закатным пурпуром ручейки. Скоро сумерки. Прощаясь, солнце золотит оливы и горную гряду Пани*.

Оттуда, из рощи, Кадакес выглядит совершенно иначе. Силуэт церкви, обрамленный ветвями, четок, как на старинной гравюре. Ей подошло бы название “Аллегория мира”. Чуткие листья олив едва заметно трепещут, колебля раму, а фон — перламутровое море — недвижен. И чем нежнее и мягче становится рисунок пейзажа, тем резче и неожиданней вдруг возникает у тропы отвесная скала и море, колышущее далеко внизу на зеленой глади ее отражение. Но вот закатное пламя гаснет. Розовый сумеречный свет скользит по серому камню — и муравьиных верениц уже не видно. Небо темнеет.

Наши неправдоподобно длинные тени тянутся впереди, спрямляя тропу, вьющуюся у стены, поросшей мягкой медной щетиной мха. И вдруг в один миг цвета исчезают — сгущаются сумерки, но тут же мир заливает лунный свет. По обеим сторонам дороги трепещут серебряные листья олив; в ночной тиши, прерываемой невнятными шорохами, стрекочут цикады. На небе загораются звезды.

А дома, в зеленой нише, затянутой атласом, улыбается Мадонна — и до нее донесся с террасы аромат жасмина.

Изо дня в день Сальвадор пишет. И так — все лето.

Каникулы мы всегда проводили в Кадакесе, и брат всегда работал здесь с величайшим усердием. Часто он вставал еще до рассвета и шел в мастерскую или на пленэр, но так или иначе писал весь день до заката. Вечером мы гуляли по окрестностям Кадакеса, а надо сказать, пейзаж этих мест поражает разнообразием, так что Сальвадор в каком-то смысле и тогда продолжал работать: впитывать новые впечатления. Как пристально он вглядывался в игру цвета и света на море, скалах и облаках, запоминая все, вплоть до мелочей! А “белый покой”, спускавшийся на море по вечерам, смирял море — и оно застывало, отражая высокие скалы. Эти мгновенья, запечатленные душой, я вновь и вновь узнавала на полотнах брата.

Сальвадору предстояло перейти в Школу второй ступени, так как только после нее можно было сдавать экзамены на степень бакалавра. Потому и пришлось оставить католический коллеж, который он на удивление охотно посещал. Всех нас, и Сальвадора в первую очередь, эта перемена огорчила.

Талант брата к этому времени выявился уже совершенно отчетливо, и отец определил его в местную художественную школу, где директорствовал сеньор Нуньес, замечательный человек и незаурядный педагог, сумевший с самого начала оценить редкостный дар Сальвадора. Сеньор Нуньес сразу понял, что брату суждено стать великим живописцем и рисовальщиком. Бережно и умело сеньор Нуньес обучал его азам композиции и рисунка.

Уже тогда отцу было понятно, что после получения степени бакалавра Сальвадор должен посвятить себя искусству. Однако зная, как труден в искусстве путь к вершинам, отец решил, что сыну следует также приобрести профессию — например стать преподавателем, как сеньор Нуньес, и тем самым обеспечить себе в любом случае приличное существование, а уж потом посвятить все оставшееся время искусству. Брат согласился с отцовским планом. Его будущее окончательно прояснилось, когда было решено тотчас по окончании Школы ехать в Мадрид и поступать в Академию Изящных Искусств.

В тот год Сальвадор написал много натюрмортов и портретов — бабушки, тетушки, отца, Лусии и мой. Дружил он тогда со своим ровесником — акварелистом Рамоном Рейгом (впоследствии преподавателем художественной школы в Фигерасе). Они часто писали одни и те же пейзажи и натюрморты, иногда — одну и ту же модель, для чего нанимали натурщика или натурщицу и делили расходы пополам.

Очень скоро брат стал в художественной школе первым учеником и любимцем сеньора Нуньеса, что неудивительно при таланте, чуткой душе и замечательном чувстве юмора, которые всегда отличали Сальвадора. Правда, по временам им овладевало желание выделиться во что бы то ни стало, каким угодно способом привлечь к себе внимание, и он вытворял бог знает что. Но это — в порыве, знай он, как будет выглядеть его поступок со стороны, он ни за что бы на такое не решился, ведь брат был и деликатен, и застенчив. Однако если уж он что вытворит, ни за что потом не признает, что вышло глупее некуда, — редкостный упрямец, да и гордец! Мало того: станет уверять, что пресловутая выходка если о чем и свидетельствует, так исключительно о его находчивости, уме и прочих замечательных качествах, и приведет целую кучу самых неправдоподобных, самых фантастических доказательств, ни на секунду не усомнясь в безукоризненной логике своих построений.

Разубеждать его бесполезно — только нервы тратить, а если настаивать на своей — совершенно очевидной! — правоте, он только разозлится, а в гневе брат сам не свой и не похож на себя. Уж если что втемяшится ему в голову, с ним не сладишь — ни за что не отступит и защищаться будет изо всех сил, да так яростно, что даже в лице переменится.

Примерно тогда же брат стал экстравагантен в одежде. Причем его костюм, такой несуразный и странный, не был маской, взятой напрокат. Одеждой Сальвадор заявлял о себе и выражал себя, но в то же время прятал за этой яркой оболочкой свою ранимую душу.

Брат отпустил длинные волосы и бакенбарды в полщеки, отчего лицо его стало казаться еще более вытянутым. Сальвадор был очень смугл и бледен одновременно — в смуглоте его проскальзывал отчетливый оливково-зеленоватый оттенок. Иногда зелень проступала слишком уж явственно, и все в доме начинали тревожиться: не болезнь ли это.

Большой шейный платок, свободная куртка или наоборот — в обтяжку (брат не признавал ни пиджаков, ни жилетов), широкие брюки до колен, высокие гетры и, конечно же, лицо, запоминающееся с первого взгляда, — таков был в ранней юности облик того, кому еще предстояло стать великим живописцем. Бледное лицо, узкий овал, подчеркнутый вертикалями бакенбард, и зеленые глаза — живые, проницательные, все видящие насквозь. Но иногда — в минуты покоя — во взгляде брата читалось сходство с отцом: та же ясность, та же умиротворенность.

В художественной школе Сальвадор стал самым прилежным учеником. Он никогда не пропускал занятий. Однажды он — единственный из класса — пришел на занятия, хотя дождь лил как из ведра. Увидав его, сеньор Нуньес риторически вопросил:

— А если потоп случится, тоже придешь? — и рассмеялся.

Ученические работы брата были великолепны. В 1917 году, в тринадцать лет, он получил за них премию и диплом. Тогда же отец устроил у нас дома выставку рисунков Сальвадора, самую первую его выставку. Выбрать работы помог сеньор Нуньес. Все друзья нашей семьи посетили первую выставку юного художника. А вечером в его честь устроили домашний банкет с нашим любимейшим угощением — морскими ежами. Вечер удался на славу.

Надо сказать, что вкуснее морских ежей нет ничего на свете. Есть их такое неописуемое удовольствие, что никакое другое кушанье с ними и сравнить нельзя.

Зимой в Кадакесе, ранним утром, когда на побережье довольно свежо и поразительно красиво, мне случалось видеть наших рыбаков, уснувших прямо на земле, а рядом — целую кучу панцирей морских ежей. Ели их рыбаки еще на закате и так разомлели, что сон сморил их тут же, да такой, что и ночной холод ему не помеха. Правда, редко кто так и проспит до самого рассвета, обычно просыпаются к полуночи, сумрачно разбредаются по домам и усаживаются поближе к огню.

Местные рыбаки знают, что это за наслаждение — морские ежи, а больше, думаю, никто.

Если вы в лавке, где изрядный выбор моллюсков, спросите морских ежей — гаротес, как у нас говорят, — никто не поймет, чего вы хотите. А даже если поймут и принесут вам ежей, и вы их попробуете, все равно удивитесь: что в них особенного? Дело в том, что есть морских ежей надо, едва они выловлены, прямо на берегу, причем самые вкусные ежи водятся у мыса Креус. Есть их надо на солнцепеке. А потом обязательно сморит сон, да такой сладкий, с удивительными цветными снами! Засыпаешь сразу, здесь же, на берегу, а кругом раскиданы ежиные панцири, и солнце клонится к закату.

Угощенье из морских ежей называется гаротада. Какие гаротады бывали у нас в Кадакесе! Единственный раз — по случаю домашней выставки Сальвадора — гаротаду устроили в Фигерасе, и по крайней мере одно было как полагается: солнце палило вовсю и стол специально накрыли на террасе, откуда видна вся долина, монастырь Сант Пере де Рода, горная гряда и даже дальний ее конец, врезающийся в море, перламутровое на закате. За этим выступом — залив Росес.

Отец в тот вечер был счастлив: гордился успехами сына, говорил о них с друзьями — Пичотами, Льонками, Куси, Аломарами, — радушно угощал их, вскрывая черные округлые панцири морских ежей, покрытые мягкими иглами.

Не часто услышишь тосты за будущее, произнесенные с такой уверенностью в грядущем успехе. Гости всей душой разделили нашу радость. Все желали Сальвадору триумфа. Говорили пылко и от чистого сердца — нам всегда везло на друзей.

Помню седой венчик отца, его голову, озаренную солнцем, его умиротворенное, радостное лицо, руку с бокалом и широкий жест. А позади — великолепный пейзаж ампурданской долины. Так впервые чествовали художника Сальвадора Дали.


7

В пятнадцать лет Сальвадор был пылок и нервен, и, казалось, занимало его только одно — искусство. Глаза его впитывали все краски мира. Брат никогда не отдыхал. Если он не стоит за мольбертом, значит, занимается или пишет что-нибудь для журнала, который затеял издавать вместе с друзьями. Все они одногодки, и каждый взялся вести целый раздел. Жоан Ксирау пишет об истории нашего края — “Прошлое Ампурдана”, Рамон Рейг ведет рубрику “Поэзия Иберии”, Хайме Миравитлес ведает наукой, а брат назвал свой раздел “Великие живописцы”.

Журнал называется “Студиум”. Издается он у нас, в Фигерасе, на довольно плохой бумаге, но зато к печати не придерешься. Обложку и виньетки сделал Сальвадор — они тоже хороши.

Думается, что рассуждения пятнадцатилетнего Дали о Веласкесе, Леонардо, Дюрере, Эль Греко, Гойе и других великих живописцах могут представлять интерес. Поэтому я решила полностью привести здесь статьи брата, опубликованные в журнале “Студиум” рядом с двумя-тремя репродукциями картин того художника, о котором он ведет речь.

Веласкес

Мощь и напор — вот что отличает портреты, созданные Веласкесом. Жесткий, даже резкий рисунок, но это только на первый взгляд. Впечатление всегда меняет лицо – спокойное, с глубоким взором, полным внутренней силы.

Веласкес пишет портреты королей и высшей знати. Вот перед нами надменные, гордые, уверенные в своем праве и убежденные в своей значимости люди. Какой огонь мечут их взоры, рассыпая искры ненависти! Какие живые и разные лица! Лица власть имущих, отмеченные печатью порока; детски невинные лица изнеженных инфант; затаенная печаль в глазах карликов и шутов. Перед нами Испания, какой Веласкес ее увидел и перенес на полотно, а точнее сказать, Испания, созданная Веласкесом.

Его живописная техника, его мастерство потрясают. Кажется — но это только кажется, — что ему легче легкого дались и “Менины”, и “Пряхи”, эти непревзойденные шедевры. Иногда игра цвета на его полотнах напоминает импрессионистов.

Веласкес — величайший испанский живописец, гений мировой живописи.

ГОЙЯ

Кисти Гойи ничто не было чуждо. Все, чему он становился свидетелем, пробуждало его творческое любопытство. Он любил весь этот мир как художник.

Гойя перенес на полотно Испанию своего времени, ее дух, ее людей, обычаи и нравы. Взгляните на любой из его портретов — как зримо воплощен характер и чувства, владеющие человеком! А его гобелены и жанровые картины! Они переносят нас во времена Гойи. Как точно запечатлена в них эпоха и ее характерные типы — махи* и тореадоры, их облик и галантные празднества! Как прозрачен, светел и радостен фон, какая гармония в пейзаже, как мягок и нежен мазок!

Но как резко — вдруг — меняется мир Гойи. Сравните его гобелены, игры и праздни-ки — ясные, пронизанные светом, — с творениями его последней поры, в которых воплотились беды войны и кошмарные видения души, помраченной горем. Один взгляд на гойевский гобелен просветлит ваше сердце и наполнит его покоем. Но фрески и офорты измучат душу — их выморочный мир ужасает. Кажется, что фигуры на гобеленах Гойи танцуют — так зрима неслышная музыка, диктующая им движенья. В офортах его персонажи корчатся, воздевая руки, и не музыка, а стоны и вопли задают здесь ритм.

Поразительно мастерство Гойи — офортиста и акварелиста! Все знают его серию “Капричос”, это неприкрашенное свидетельство о прискорбном, больном времени. Говорят, что у Гойи черствое, глухое сердце. Неправда. Об ином свидетельствуют творения, пронизанные страданием и тоской. В них воплотились страхи и чаяния испанского народа и в то же время — муки и надежды художника.

Многие, и в том числе Беруэте*, подмечали внешнее и внутреннее сходство Гойи и Бетховена. Их роднит даже глухота. Есть два Гойи: Гойя гобеленов, танцев и праздников и другой — Гойя офортов. Точно так же двулик Бетховен. Есть у него менуэты и гавоты*, но есть и симфонии. Конечно, Бетховена и Гойю роднит время, ведь они современники, но, кроме того, схож их художественный темперамент.

Великий Гойя родился в 1746 году и умер в 1828 году. В день его смерти Испания потеряла одного из лучших своих живописцев, но имя Гойи навеки запечатлено в испанской душе и золотыми буквами вписано в историю мирового искусства.

ЭЛЬ ГРЕКО

Душа человеческая смотрит на нас с полотен великого Эль Греко. Его творения божественны, в них властвует дух. Эль Греко словно бы забывает об академической выучке, оставляет в стороне материю и поднимает к высотам истинного искусства — идеального, чистого, не искаженного изысками живописной техники. Не надо искать в его портретах ни изящества Ван-Дейка, ни точности, свойственной Гольбейну и голландцам, ни веласкесовской мощи характеров. Портреты Эль Греко вне нашего мира, вне земли; в них запечатлены облики душ, стряхнувших суету бытия, причастных иному, высшему и справедливому миру. В их глазах — тайна и неземной свет.







Date: 2016-07-22; view: 257; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.032 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию