Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Сальвадор Дали Доменеч 2 page





Еще мы любили играть с целлулоидными уточками и лебедями — они нам так нравились! Сделаны эти игрушки были просто замечательно, пластически безукоризненно, а отличить их от фарфоровых было попросту невозможно. Но однажды Сальвадор схватил молоток и расплющил всех лебедей и уточек. Я расплакалась, до того мне стало их жаль! Так славно плавали они в тазу, а теперь ничего от них не осталось — только рваные куски целлулоида.

Как-то раз, когда мы, как обычно, играли в галерее, нас вдруг оглушил вой пожарной сирены. Горел дом на улице Анча.

— Хочешь посмотреть на пожарных? — спросил Сальвадора отец.

Брат тут же вскочил и в мгновение ока просунул голову между каменных балконных балясин — до перил он тогда еще не доставал — и воззрился на пожарных. Но тут же разочаровался. Они были не такие, какими он их себе представлял: что это за пожарные, если каски не сверкают, да и нет этих касок в помине?

— Это не пожарная команда, а куча оборванцев! — и Сальвадор снова уселся на свое место за красным столиком, где мы с ним завтракали на террасе.

Этот столик смастерили специально для нас (брату было шесть лет, а мне два года). Столик вырезали из цельного куска дерева и сделали выемки для ног, чтобы было удобно сидеть. За этим столом, точнее, прямо на нем Сальвадор впервые что-то нарисовал. Не то ложкой, не то вилкой — тем, что попалось под руку, — он процарапал рисунок, сдирая красную краску: где меньше, где больше, где вообще вгрызаясь в древесину, так что цвет рисунка менялся от насыщенного красного до чуть розового и даже совсем светлого, древесного. Нарисовал же он на столе тех самых целлулоидных лебедей, которых сам же и растерзал.

Мама увидела рисунок, растрогалась и тут же забыла про то, что он сделал с игрушками, а ведь они так всем нравились!

— Вы только посмотрите! — сказала она с гордостью. — Если он рисует лебедя, так это именно лебедь, а не просто птица, а уж если утка, так это утка!

И, довольная, отправилась кормить своих горлиц и канареек. Помню ее чудное лицо в полумраке галереи за ветками жасмина, ее белое, длинное по тогдашней моде платье с резными колышущимися тенями на подоле от веток и цветов. Отец тем временем сидит на качалке перед граммофоном с раструбом, похожим на огромный цветок вьюнка, и слушает “Аве Марию” Гуно или арию из “Лоэнгрина”*.

В саду маркизы де ла Торре заливаются птицы, растревоженные музыкой, а снизу, с первого этажа доносятся голоса и смех тетушки и ее подруг — сеньорит Мата, наших соседок.

Наша бабушка по материнской линии (о ней еще не раз зайдет речь) сидит и шьет. Вся она — воплощенное спокойствие. Ее силуэт, очерченный четко, как на полотнах старых голландцев*, странно контрастирует с тенями, цветами и птицами галереи — царством импрессионизма.

Сальвадор запомнился всем на редкость обаятельным ребенком. Простодушие, написанное на его удивительно живом, подвижном лице, покоряло всех. Глаза его уже тогда смотрели и пронизывающе, и проникновенно, а улыбка была взрослой, почти стариковской, хотя в очертаниях рта, когда брат не улыбался, проскальзывало что-то совершенно детское. И, надо сказать, детскости он не утратил никогда.

Любопытная деталь. И у нас с ним, и у нашей матери есть особенность — у всех троих только два передних зуба, а не четыре, как положено, хотя это не заметно, потому что резцы расположены очень близко к передним зубам, так что дефект неочевиден. У брата же, кроме того, так и не выпали два нижних передних молочных зуба, остальные благополучно сменились. Так вот именно эти молочные зубы — крохотные, как зернышки риса, — немного исказили рисунок рта печатью не то детства, не то старости. Сальвадор время от времени брал зеркало и пристально разглядывал их, уверяя, что зубы становятся все прозрачнее и мало того — будто бы в одном явственно видится статуя Лурдской Богоматери*.

Еще когда Сальвадор был совсем маленьким, нашему отцу страшно захотелось издать сарданы Пепа Вентуры, и он попросил взяться за это дело знатоков: Жоана Марагаля*, Льонгераса*, Игнаси Иглесиаса*, Трульоля. Из этой затеи ничего не вышло, зато дома у нас эти сарданы звучали часто. Ведь в них не только мелодия, но и слова хороши. Мы часто их напевали, а иногда случалось и такое: отец приглашал танцоров и музыкантов, и сарданы Пепе Вентуры исполняли прямо на нашей улице. Вот это был праздник! Дом украшали цветами, целыми семьями приходили друзья — Мата, Льонки, Пичоты, Куси. На улице собирался народ, а площадку, отведенную для танцев, специально поливали — так полагается, и даже в галерее был ощутим запах влажной земли, ставший для нас ароматом танца. Но вот все замолкают, танцоры выходят на площадку, звучит музыка, и летнюю ночь наполняет мелодия.


От этих летних праздников в нашей памяти навсегда остались шорохи шелковых юбок на галерее, запах тубероз, луна над домом и доносящийся с улицы стон теноры* — он будил нас, тревожил душу и наполнял ее нежностью. А с галереи доносился материнский голос:

Была тиха

ночная мгла,

не видя снов,

душа спала,

и чей-то взгляд

будил меня,

но угасал

при свете дня... 1

Перевод А. Гелескула.

Песня долетала до детской, баюкая нашу дремоту...

По утрам нас целиком занимали игрушки и переводные картинки, зато, едва темнело, мы искали приюта и ласки. И находили — у мамы и тети. Не знаю, сумела бы одна мама насытить наши души, требующие любви. Может, потому Господь и послал нам тетушку* — чтоб ласки хватило на двоих. Так вечерами мы и сидели вчетвером: две женщины, у каждой на коленях дитя — приголубленное, зацелованное, притихшее, словно птенец в гнезде. Мама с тетей пели для нас народные песни. Они знали весь репертуар “Каталонского Орфея”* (живя в Барселоне, они не пропускали ни одного концерта). И пока песня пелась, у нас от умиления и счастья влажнели глаза.

“Ангел снов” был нашей домашней колыбельной; под нее мы ежевечерне засыпали. Ангел снов спускался с небес — невообразимо прекрасный, с белыми крыльями, в белом одеяньи, отливающем в лунном свете серебром, и баюкал нас, навевая сладкие сны. И тогда мама с тетей укладывали нас в кроватки и тихонько, на цыпочках выходили из спальни. Я не просыпалась, а брат, стоило оставить его одного, принимался орать что есть мочи. И маме приходилось снова брать его на руки — иначе он не засыпал. Сколько ночей она так и просидела с сыном на коленях! Вот уже, кажется, спит, и, дай бог, не проснется, если уйти, но какое там! Снова в крик, едва голова коснется подушки. С какой любовью баюкала мама брата в те бессонные ночи — ангел снов прилетал к детям, но не к ней. Так проявлялся сыновий нрав, но мама понимала: ее сыну одиноко, он требует любви…

— Упрямый, как баран!

Эту фразу в детстве я слышала тысячи раз и не понимала: при чем тут баран?

Сравнение это непонятно городскому ребенку. Тем не менее я уразумела: баран и есть воплощенное упрямство, сама непреклонность. А образ точен. Да, упрямый, упорный — так и будет стоять на своем, пока не вытребует, что ему вздумается. И в то же время мягкий, нежный. Как овечья шерсть? Нет, куда мягче и нежнее! Я так и не нашла нужных слов, чтоб описать характер Сальвадора — яростный и затаенный, чувствительный до крайности и буйный, настырный. Нрав его выносили с трудом, но все в доме его любили, потому что было за что, а капризы и прочие вредности приходилось терпеть — не они же в конце концов определяют натуру!

Опишу, однако, одну из его выходок. Ею ознаменовалась наша поездка в Барселону. Ежегодно мы проводили Рождество, Новый год и Праздник Трех Королей в Барселоне, в доме у дяди — Жозепа М. Серраклара (в ту пору он был алькальдом Барселоны). Точнее говоря, мы навещали бабушку по отцовской линии. Ее звали Тереса. (Мамину маму, о которой я уже упоминала, звали Ана, она жила вместе с нами.) Что же до дедушек, то их мы не знали — оба умерли, когда мы были слишком малы. Так вот, дело было в Барселоне на Рождество. В праздники брат вообще непременно устраивал сцены — кричал, плакал, закатывал истерики. Чтоб успокоить, его задаривали немыслимым количеством игрушек. Он же, облюбовав какую-нибудь одну вещицу, уже с нею не расставался. Помню, как-то раз Короли одарили нас сверх всякой меры: чего только там не было, целая куча подарков! Но Сальвадор, как вцепился в одну игрушку, так больше ни на что и не взглянул. Как же он носился с этой заводной обезьянкой, что лазила вверх-вниз по веревочке!


Именно тогда, в эпоху обезьянки, он и закатил ту памятную сцену. Дело было на прогулке — мама вела Сальвадора за руку, а шли они по улице Фернандо. Вдруг брат увидел в витрине кондитерской Массаны сахарную косу, сплетенную словно бы из лука, традиционное зимнее лакомство. Увидел — и возжелал. Кондитерская была закрыта, и Сальвадор недовольно заворчал. Дурной знак — так всегда начинается сцена! Однако мама, будто бы ничего не замечая, ведет его дальше, но брат вырывается, сломя голову несется назад к кондитерской и начинает орать благим матом:

— Хочу лука! Хочу лука! Хочу лука!

Уж и не знаю, какими силами удалось маме оторвать его от витрины.

Чуть не волоком тащила она его по тротуару, брат же орал, не переставая, да так, словно его резали:

— Хо-о-о-очу лу-у-у-у-ука!

И, вопя, вырывался и несся назад к витрине.

Тем временем заветная луковая коса, и вправду похожая на русую девичью косу, по-прежнему недосягаемая и желанная, преспокойно висела на своем месте.

— Хо-о-о-чу лу-у-у-ука!

Прохожие стали останавливаться, зеваки — глазеть, и вскоре собралась такая толпа, что уличное движение прекратилось. Однако дверь кондитерской была заперта, и удовлетворить каприз сына мама не могла при всем желании. Но она твердо решила не потакать ему и не покупать вожделенное лакомство ни за что, хоть бы дверь и распахнулась. С тех пор эта фраза — “Хочу лука!” — стала в нашем доме иносказанием: “Хоти не хоти, а не получишь!”

Прошли праздники. Мы возвратились домой, в Фигерас, на улицу Монтуриоль. И вот тут в один из вечеров произошло нечто изумившее всю семью. Отец за оформление каких-то бумаг получил крупную сумму, всю одинаковыми купюрами. Он уже знал, что одна попалась фальшивая, и спросил Сальвадора:

— Сумеешь отличить?

Брат, нисколько не сомневаясь в успехе, взял деньги, осмотрел их, купюру за купюрой, безошибочно выбрал фальшивую, положил на стол и спокойно сказал:

— Вот эта.

Все поразились — ведь подделка была на редкость искусной. И только потом, когда у Сальвадора обнаружились необычайные способности к рисованию, поняли, что ему ничего не стоило углядеть мелкие погрешности в рисунке фальшивой купюры.

Когда у нас в Фигерасе в Замке устраивали праздник, отец всегда порывался взять с собой Сальвадора. К Замку вела прямая дорога, обсаженная соснами, и вид с нее открывался великолепный — вся Ампурданская долина как на ладони. Понятно, что эта дорога была для наших горожан излюбленным местом прогулок. Отец брал Сальвадора за руку, и полпути они проходили совершенно спокойно, но, когда дорога поворачивала в гору, являя взорам замковую башню с развевающимся красно-желтым знаменем, Сальвадор начинал ныть, потом орать:


— Хо-о-очу зна-а-а-амя-я-я-я!

И отец с полдороги тащил его домой — праздник в Замке смотрели другие.

Но все же однажды удалось привести Сальвадора на праздник и обойтись без воплей. Всю дорогу отец рассказывал ему какую-то занимательную историю. (Тогда-то родители и поняли, что брату нельзя говорить “нет”, можно только отвлечь каким-нибудь хитрым способом.) Заслушавшись, он в тот раз и не поглядел на знамя, которое, как и полагалось, победно развевалось на башне. И тем не менее сцена, хоть и не такая впечатляющая, все-таки разыгралась.

Во дворе Замка толпились в ожидании обеда солдаты. Наконец двое притащили громадный котел и водрузили его на дощатый стол. Офицер, весь увешанный наградами, подошел к котлу, зачерпнул солдатское варево, едва притронулся губами к ложке — и дал знак разливать пищу. Брат, с величайшим любопытством наблюдавший это зрелище, подбежал к офицеру и громко спросил:

— Ты что, уже наелся?

Все рассмеялись.

Если у Сальвадора что-нибудь болело, не важно, что именно, он говорил, что болят зубы. Так, например: “У меня зубы болят на коленке!” или “У меня зубы болят в ухе!”

Еще всем запомнилось его описание курносого человека:

— Смотрю — подол у носа задрался! Вот так! — и он показывал, тыкая себе пальцем в нос, как именно задрался у носа подол.

Нашу няню звали Лусия. Она жила у нас в доме еще с тех пор, когда мама только-только отняла Сальвадора от груди. Мама сама выкормила нас обоих — кормилицы у нас не было. А Лусия нянчила нас, и не упомянуть о ней, рассказывая о детстве, просто невозможно. Большая, грузная, круглолицая, смуглая — лицо темное, как глиняный кувшин, и невероятно доброе. Нос картошкой, но, кажется, именно в нем и таится секрет притягательности этого милого лица. С какой нежностью я вспоминаю каждую его черточку! Лусия — само спокойствие и доброта. Она всегда улыбалась — несмотря ни на что, так, словно бедность ей нипочем, — всегда веселая, в наглаженном, чистом, хоть и старом-престаром платье.

По воскресеньям мы с родителями и Лусией обычно гуляли и часто ходили прямо по железнодорожным шпалам. Лусия надевала платок, закалывая его повыше пучка шпильками, а брат так и норовил платок сдернуть. Отец строго говорил:

— Прекрати! Уколешься!

Но это только сильнее раззадоривало брата — как бы все-таки сдернуть платок, да вместе со всеми шпильками и булавками! Однако платок держался крепко, хотя шпильки царапались, и Лусия от боли громко стенала. Отец пытался оттащить Сальвадора — но куда там! Мама оттаскивала отца, и в итоге прямо на дороге разыгрывался грандиозный скандал: кричали все разом, истошно и самозабвенно.

Лусия кричала, потому что ей было больно. Отец — потому что сын ему не повиновался. Сальвадор — потому что хотелось сорвать платок, а не получалось. Кричала даже мама — потому что боялась, что за скандалом они не увидят поезда и попадут под колеса.

Итак, прогулка испорчена. Все еще переругиваясь, семья возвращается домой. Надо сказать, Сальвадор питал особенное пристрастие к забаве с платком и при виде его каждый раз впадал в неистовство. Все в доме мучительно искали способ прекратить безобразие, но безуспешно, пока случайно не обнаружилось, что брата можно отвлечь — только ни в коем случае не ругать и не запрещать! Можно постараться переключить его внимание, и тогда он (может быть!) забудет, что собирался закатить истерику.

Первые годы нашего детства прошли на улице Монтуриоль. Мы жили на втором этаже, а первый занимали сестры Мата, мамины и тетины подруги. Но пришло время, и они собрались в Барселону.

Мы страшно огорчились — сестры Мата, Урсула и Тонья, стали для нас родными, так мы к ним привыкли. Когда они вместе с нашей мамой гуляли по бульвару, все встречные любовались их красотой. И мама, и Урсулита были поразительно красивы. И вот сестры уезжают — как-то будет без них? Опустеет первый этаж или там поселятся чужие люди? Тогда же мы узнали еще одну новость — на месте сада маркизы де ла Торре скоро построят новые дома, а значит, наша галерея с птицами и цветами утратит всю свою прелесть.

И родители решили поменять квартиру, тем более что совсем близко, на улице Кааманьо рядом с площадью Пальмера только что выстроили большой и по тем временам роскошный дом. Там мы вскоре и обосновались.

В ту пору брат ежедневно закатывал сцены — он категорически отказывался ходить в школу сеньора Трайта*, обычную муниципальную школу, где, как и везде в правление Альфонса XIII*, старательно преподавали катехизис. Уже одно только слово “школа” наполняло его диким ужасом, немедленно изливавшимся воплем. Поэтому на следующий год — естественно, после каникул в Кадакесе — родители решили отдать брата в другое учебное заведение и выбрали католический коллеж, “что за оврагом”, как говорили в Фигерасе.

Все это случилось почти одновременно: переезд, новая школа, гибель сада маркизы де ла Торре и разлука с сестрами Мата.

Мы навсегда запомнили горечь того дня. В саду маркизы де ла Торре рубили громадные каштаны — их розовые цветы ковром устилали землю, а в небо взмывали встревоженные, отныне бесприютные птицы. В тот день наша галерея утратила свое волшебство. Нестерпимо тяжело было видеть ее пустой — без клеток с птицами, жасминов и лилий. Исчез мерцающий сумрак. Уже никогда больше не войдет сюда бабушка с кипой свежеотглаженного белья, никогда больше мама не заторопится кормить своих птиц. Как любили мы с братом смотреть на нее, когда она их кормила — изо рта в клюв! Никогда здесь больше не будет благоухать тубероза — с самого детства любимый аромат Сальвадора. Мы простились с нашим домом. И на следующий день уехали в Кадакес, а когда вернулись, началась другая жизнь.

И хотя ежевечерне мама с тетушкой баюкали нас и по-прежнему пели нам про ангела снов, в тот день, когда погиб сад и опустела галерея, оборвалась какая-то ниточка. Кончилось наше детство.

Кадакес

У самой кромки воды по гладкой поверхности камня проложена полоска мха. Эта мохнатая поросль, уходящая в морскую глубь — чужая камню, похоже, она разъедает скалу, и камень размягчается, меняет свой стальной цвет на мягкий, бархатистый и теплый, как у миндального зернышка. Внизу же, в воде, мох разрастается и его зеленая паутина обволакивает скалистый берег, плещется в море, а где-то в глубине, темнея, нити становятся водорослями и обретают форму: травинка, веточка, лист. Если нагнуться, в заводи, в этой капле воды, увидишь свою жизнь, с трагедиями и радостями. Вот серебристая рыбка торопится укрыться от хищников — прозрачных, зубастых, крохотных акул, взметнувшихся целой стаей. Кажется, ей удалось спастись — укрылась за белым камнем. А вот неторопливо пятится рак, и рядом, на песчаной лужайке, отливая перламутром, красуется “башмачок Мадонны”.

Жизнь буйствует, плещется и замирает в этой капле воды — таинственном и безмолвном морском мире. Он поражает воображение, но, в сущности, эта жизнь ничем не отличается от нашей, разве что наша не вызывает улыбки.

Какие сокровища запрятаны там, на береговой кромке! Чего только не находили мы там в детстве, роясь целыми днями в песке и гальке, — радовались, хвастали друг перед другом, а после теряли свое сокровище и напрочь о нем забывали. Одна из самых ценимых нами драгоценностей называлась “глаза Святой Лусии”*. Это овальные камушки, похожие на глаза, — гладкие и белые с пятнышком посередине, которое при известной фантазии может сойти за зрачок. А с другой стороны они розоватые с прожилочками, как живое тело.

Самозабвенно перерывая песок и гальку, теребя подушечки мха и кучи выброшенных на берег водорослей, мы искали “глаза Святой Лусии” и соперничали: у кого больше?

Но вот стихла трамонтана*, море посветлело, и “белый покров” уже реет над ним, еще минуту назад cиявшим яркой, ослепительной синевой. Еще мгновенье — и белое марево замерцает золотыми кругами, и закружатся крылатые муравьи, спутники заката. Они летят низко, вплотную к воде и часто, не рассчитав, гибнут. Море долго колышет их отяжелевшие, разбухшие останки...

Небо сияет; солнечный луч высвечивает золотистую пыльцу. А “глаза Святой Лусии”, упрятанные в песке и гальке, спят — им темно, и только изредка уходящее солнце отыскивает их в космах выброшенных на берег водорослей и что-то на миг загорается под ногами матовым лунным сияньем. Перебирая камушки, можно отыскать “глаза”, но разбудить — нельзя. Надо опустить их в кислоту, и тогда “глаза” откроются. То же ведь и с людскими глазами: иные кажутся выцветшими, потухшими, и только невзгоды, как жгучее лекарство, смывают налет — и в глазах начинает светиться душа. Впрочем, у нас дома я не видела потухших глаз.

Клубы светящейся золотой пыльцы реют в закатных лучах и колоннами поднимаются в небо. А на “башмачках Мадонны” эта сияющая пыльца осела и замерцала. Как много их на прибрежном дне! Кажется, это радуга, засияв, обернулась вокруг ноги Богоматери и застыла туфелькой.

У скал, у мраморных глыб мы искали пластинки сланца, ракушки и кремни, которыми высекали искры, — у нас они считались самой ценной находкой.

Там, на берегу, прямо перед нашим домом, тетушка рассказывала нам сказки, а иногда даже играла с нами, пока мама была занята: в свободной утренней кофте с фестонами и помпонами — matinee — она отдавала распоряжения по хозяйству, и дом наш сиял чистотой. Нас было не оторвать от берега — во все глаза глядели мы на неприметную жизнь, открывшуюся нам на мелководье, и только стук зеленой двери заставлял нас обернуться: это мама выходила на террасу. Помню ее черные волосы, уложенные крупными волнами, — они сильно блестели на солнце, отливая глубокой, темной синевой; помню ее лицо — тонкие черты, улыбку, щеки, тронутые утренним румянцем. Она махала нам рукой, и мы снова погружались в созерцание морской жизни, кипевшей в заводи, а с террасы доносились глухие удары — там ежеутренне выбивали подушки.

Итак, раннее утро мы проводили на берегу. А к вечеру, если погода была хорошей, взяв с собой еду, выходили на лодке в море, отыскивали какую-нибудь удобную и красивую бухту и ужинали на берегу. Когда возвращались, над морем уже реял “белый покой”. Брат в ту пору писал маслом по дереву — и картины просто лучились светом нашего моря и неба.

Я долго не понимала, что значил для нас Кадакес. Мне было там хорошо, говоря попросту — как рыбе в воде. Мне до сих пор кажется, что только тем воздухом я и могу дышать.

После обеда, за десертом мама с тетей обычно начинали свои разговоры, но мы не упускали случая заявить о себе:

— Нам уже пора играть, но...

Взрослым приходилось отвлечься и выдать нам по конфете — без этого мы б и с места не двинулись, так и просидели бы за столом до самого ужина: переупрямить нас не мог никто. Но стоило дать по конфете, нас как ветром сдувало: мы бежали играть и играли самозабвенно, упиваясь игрой и не понимая, как это взрослые живут и не играют.

Больше всего мы любили играть в пещеры. Состояла эта игра вот в чем: надо было найти тайник и всем туда забиться, причем, чем больше народу набьется, тем лучше. Любимейшим нашим убежищем стало верхнее окошко в столовой, почти под потолком. Стены у нашего дома были толстые, и между стеклами оставалось пространство во всю ширь стены — туда мы и набивались как сельди в бочку, закрывали за собой форточку и сидели. Не знаю, как мы — когда шестеро, а когда и семеро детей — умещались на таком малом пространстве. Когда же мы с визгом распахивали форточку и буквально сыпались на головы взрослых, их удивление не знало границ. А мы, в восторге от впечатления, которое произвели, тотчас лезли назад, запирали за собой форточку и принимались орать, чтобы взрослые убедились, что все без обмана, что все мы там и орем хором. Однажды во время этой забавы у меня от тесноты и крика закружилась голова, и я, понимая, что одной мне все равно не выбраться, решила по крайней мере прекратить общий крик и предложила поиграть в другую игру — в мысли.

— Это как? — спросили соседские дети.

— Я знаю — как! — сказал Сальвадор. — Пусть каждый молча думает о чем хочет.

Все разом смолкли, и кончилось тем, что все, кроме нас с братом, заснули, а мы, как зачарованные, смотрели в окно на закат.

До сих пор не могу понять, почему в детстве нас, отправляя гулять на берег, так странно обували: парусиновые ботинки на шнурках и непременно белые носки. Не только нас — в таких же ботинках мучились все окрестные дети. Эта дурацкая обувь — единственное, что омрачало лето и нам, и взрослым. Почему нам, понятно: сорок раз на день парусина намокала, и родители то и дело тащили нас в дом менять обувь и носки. Мокрые ноги не лезли в недовысохшие ботинки, носки сбивались, и перемена обуви превращалась в пытку для всех. Но вот что удивительно, в один прекрасный день пытка прекратилась, а казалось, ей не будет конца. Настало лето, и всех нас обули не в опостылевшие ботинки, а в альпаргаты на лентах, о носках же больше и помину не было. В конце концов нам разрешили ходить по берегу босиком — и уже ничто не могло омрачить наше счастье. Куда сгинули ненавистные парусиновые ботинки вкупе с носками, бог весть, но с тех пор о них никто ни разу не вспомнил, а ведь казалось, что мы промучаемся в них всю жизнь.

Перед входной дверью, обычно распахнутой, у нас висела штора из разноцветных бамбуковых палочек, нанизанных на шнуры. Из-за нее нас не раз ругали, но мы все равно ухитрялись развязать конец шнура и снять столь необходимые нам палочки. Ими мы пускали мыльные пузыри — еще одно излюбленное наше занятие. Кладем мыло в воду, ждем, когда кусок размылится, и начинаем выдувать пузыри. Огромные, отливающие всеми цветами радуги, они разлетаются — только успевай глядеть по сторонам, как парят они в воздухе, отражая скалы, небо и море, парят и лопаются, забрызгивая нас мыльной пеной. Один миг длится их радужная жизнь — миг, и не остается ничего, только память о чуде.

Сумерки Кадакеса — сокровищница теней, полутонов, оттенков. Из моря встает луна, розовая, как арбузная мякоть, и светлая дорожка ложится на морскую гладь. Луна поднимается все выше и бледнеет, заливая все вокруг серебряным светом, — и в мире преображается все, даже самые неприметные, обыкновенные вещи.

Поздними летними вечерами отец иногда давал нам уроки астрономии. В мощный бинокль мы разглядывали небо — созвездья были совсем близко. И в те же августовские вечера, на берегу, под темно-синим высоким сводом отец декламировал для нас басни Саманьего*. Так они навсегда и запечатлелись в нашей памяти, яркие, как переводные картинки. Эти августовские ночи — одно из самых драгоценных воспоминаний моего детства.

Брат, можно сказать, с пеленок говорил, что хочет стать Наполеоном. И вот однажды, когда взрослые решили показать нам часовню Святого Себастьяна, Сальвадор уже на полдороге выбился из сил. Тогда тетушка смастерила из бумаги треуголку, надела ему на голову и сказала:

— Ты же Наполеон!

И брат немедленно воспрянул духом. Он схватил палку, оседлал ее и понесся вверх по горной круче, прямиком к часовне. А тетя, зная, что его все же одолевает усталость, стала выстукивать по деревяшке барабанную дробь, и этого оказалось достаточно. Сальвадор пришпорил коня, то есть тоненькую свою палку, и пустился вскачь, хотя просто валился с ног. Словно крылатый Пегас, конь его могучего воображения домчал брата до самой вершины — до часовни.

Наш новый дом в Фигерасе оказался больше и куда роскошнее старого. И хотя там тоже была галерея, мы постоянно вспоминали другую. Что же до остального, то прочее переменилось к лучшему. В этом доме мы прожили так долго, что он до сих пор в мельчайших подробностях стоит у меня перед глазами. Входишь — и попадаешь в небольшой холл, в окнах — цветные стекла. Галерея ведет на террасу, но здесь вместо каменных балясин железные прутья и перила. С террасы открывается вид на просторную площадь, а за ней вдалеке — море. Залив Росас и монастырь Сант Пере де Рода* видно даже с галереи. Посередине площади растет огромная, выше всех домов пальма, это из-за нее площадь называется Пальмовой. На Праздник Креста Господня здесь устраивают ярмарки. Пальмовую площадь мы пересекали по крайней мере четыре раза на день: в коллеж, обратно, на прогулку, с прогулки.

После смерти бабушки Тересы мы уже не ездили на Рождество и Новый Год в Барселону. Зимние праздники проводили дома, в Фигерасе, с друзьями родите-лей — Пичотами, Льонками, Куси — и их детьми.

В праздники дома царило оживление. К Рождеству надо было сделать белен*, и тут-то вовсю разыгрывалась наша фантазия. Мама, тетушка и Лусия трудились не покладая рук. И вот в углу столовой появлялся белен — картинка Рождества, целый мир в миниатюре. Брат покупал два или три метра темно-синей бархатной бумаги и рисовал на ней серебряной краской луну, созвездия и Вифлеемскую звезду. Этот занавес-задник прикрепляли к стене. Он становился и фоном, и небом белена, а под ним, словно по волшебству, возникали горы. Это Лусия мастерила их из пробки и расставляла на доске, за этим и вытащенной из кладовки. Мы же заранее припасали мох и песок — и на глазах возникал настоящий пейзаж. Вот горная речка из кристалликов борной кислоты вьется, посверкивая, как иней, меж пробковых гор, присыпанных маминой рукой снегом, то есть мукой. Осталось только расставить фигурки. У реки будут пастись белые гуси, за ними пусть смотрит пастух в берете. Вот две крестьянки в каталонских народных костюмах — как хороши их яркие юбки с заглаженными складками, зеленая и голубая! У крестьянок в руках кувшины — они ведь пришли за водой. Чуть подальше крестьянин, тоже в каталонском наряде, тащит вязанку хвороста. По извилистой тропе он спускается с пробковой горы, но зато ноги его утопают в настоящем мхе. Вблизи еще один крестьянин согнулся в три погибели, занят своей работой и не видит, как скачут на черных конях — уже совсем близко! — Три Короля.

А в самой глубине — ясли с младенцем. Рядом Богоматерь, Святой Иосиф, животные. Здесь, у белена, вечерами собираемся мы с друзьями и все вместе — дети, бабушка и Лусия — поем вильянсико*.

Рождество было у нас в доме главным праздником. Елку на Новый Год мы не наряжали, зато по каталонскому обычаю ставили чурбан: брали пень старой оливы, самый толстый и узловатый, водружали его у очага и накрывали скатертью. Потом брали палку (в этот день она становилась волшебной палочкой) и колотили по пню изо всех сил, требуя подарки. Сказано — сделано: сдергиваем скатерть, поднимаем чурбан, а под ним — целая куча крохотных игрушечек, только тем и замечательных, что достались они нам таким необыкновенным, таинственным образом.

После Рождества наступали унылые дни. Нам тогда казалось, что мама с тетей нас вдруг разлюбили — они запирались в комнате, куда нам строго-настрого запрещалось входить. Лусия с бабушкой старались развлечь нас, как могли, но чаще отправляли поиграть к соседским детям.







Date: 2016-07-22; view: 243; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.029 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию