Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Наказание без милосердия





 

А дома он был чужой, но не просто чужой, он был еще и полудурок — утомительный и раздражающий собственную семью. Это его почти не обижало, вернее, не задевало; конечно, как глава семьи он стоил копейку в базарный день. И достать он ничего не мог, даже дров, и с квартирой он поступил глупо — заврался, но в тот же день Люба его уличила, у них на санэпидстанции и в поликлинике уже всё знали — Лосой сразу все выболтал, конечно в похвалу Устименке, но получилась какая-то юродивая история, сахарная с патокой, а не здоровая целесообразность толкового главного врача.

— Христосик! — сказала ему Люба. — Родственник, вы, оказывается, христосик! Я-то, грешница, думала, что вы злюка…

— Это он своим — злюка! — поддержала Вера.

А Нина Леопольдовна сказала из какой-то пьесы:

— «О, низость доброты, которая во зло, о, скудость медяков, украденных у вдов»…

Устименко попробовал прикинуться доставалой и хитрецом:

— Я намеренно отказался от этой квартиры, потому что дом без лифтов и строенный наспех. Лосой обещает…

— Теперь Лосой ничего больше не обещает! — встряла Люба. — И вы это, дорогой родственничек, знаете гораздо лучше меня…

— И не кури, пожалуйста, здесь! — попросила Вера. — Что это ты взял за манеру — папиросы раскуривать? Больно много денег у нас…

— Это чужие, кто-то забыл, — сказал Устименко.

«Северная Пальмира» — эту коробку оставил Цветков, забежав, и довольно при этом рискованно, перед самым отъездом.

— Чужие! — передразнила Люба. — Тем более не следует. А если их курил любовник вашей супруги?

— Любаша, фу! — сказала теща. — Ты вульгарна!

А Люба веселилась вовсю. Ей нравилось — вот так вгонять в краску сестру. Разумеется, Цветков золото, но она бы, Люба, не променяла товарища Устименку ни на какого Константина Георгиевича со всем его генеральством, блеском, перспективами и связями — там, «наверху», как говаривала Вера. И дело тут вовсе не в соображениях морально-этического порядка. Люба считала, что если ее сестра действительно, как она выражалась, «захвачена могучим чувством», то уж тут ничего не поправишь и не заштопаешь, нет, дело тут было в другом. Как-то однажды, тихим вечером, когда Устименко заспорил на кухне со старым австрияком Гебейзеном, Люба внезапно испугалась. «Он же Вагаршак! — подумала она. — Володя — Саинян. Они оба вылеплены из одного теста. Только этот седой и раненый, а тот молодой».

И как только Люба это подумала, она целиком, всем сердцем, всеми своими силами предалась Устименке. Она стала его постоянной заступницей и воительницей за него в чужой ему семье, она грубо и громко кричала на мать и сестру, она готовила ему еду повкуснее, она отстаивала его права у него за спиной, как будто он был действительно Вагаршаком. Но Устименко ничего этого не знал. Внешне все оставалось по-прежнему, отношения были язвительно-ироническими, на сентиментальности Люба была совершенно не способна. Да и куда ей было деться от его явного недоброжелательства?

В общем Люба, которую Устименко терпеть не мог с первого часа знакомства, как раз и была единственным человеком в его так называемой «семье», который сразу понял ему цену. И если посмеивалась над ним, то с какой-то странной целью — чтобы он вдруг вскипел, заорал, затопал ногами, перестал разводить «непротивление злу насилием», «наподдал теще» и показал «им всем, где раки зимуют». И это несмотря на то, что ей он не помог ни в чем, а когда Вера настаивала на том, чтобы он взял Любу к себе в больничный городок, сказал тусклым, без всякого выражения голосом:

— Не могу. В одной старинной книге я читал, что «лекарь, покинувший страждущих своих ради себялюбия, уподоблен должен быть часовому, покинувшему пост, и наказание ему надобно чинить без милосердия».

— Позволь! — сказала Вера. — Это моя единственная сестра.

— Но она совершила преступление.

Несмотря на острую ситуацию, тут уж Люба не выдержала, хихикнула. Именно эти слова ей и написал ее Вагаршак: «Ты совершила преступление, о котором будешь сожалеть!» Только Володя произнес это, а Саинян — написал. Впрочем, она в строчках письма слышала его голос с милым, мягким, придыхающим акцентом. Дураки! Разве им понять, что она там испытала? А если бы она выстрелила в этого старого влюбленного кретина из двустволки? Что тогда было бы? Нет, она нисколько не считала себя виноватой.

— Не понимаю, что смешного вы нашли в моих словах? — рассердился Устименко. — Тут не с чего сиять.

Разве могла она объяснить ему, какие они оба схожие — ее Саинян и Верин Устименко?

Тем и кончилось.

Долгое время Вера учила Любу тому, что Устименко просто сухарь, глубокий и закоренелый эгоист, в общем человек, который пороха не выдумает, серая личность, чужак в семье. Люба же понимала, что правда — только последнее, все остальное — ложь, придуманная для того, чтобы оправдать существование Цветкова. И однажды сказала сестре:

— Знаешь что? Уезжай к своему Косте и оставь Володю в покое.

— Ты сошла с ума? А ребенок?

— Не твоя печаль. Я управлюсь. И даже когда своих нарожаю, Наташке будет лучше, чем с такой маменькой, как ты.

Они стояли друг против друга — ошарашенная Вера и бледная, с дрожащими губами, Люба. А Наташка сидела на диванном валике и пыталась петь песню.

— Значит, ты за него, против меня? — спросила Вера.

— Ты даже не можешь представить себе, Верочка, как ты права.

Так началась незаметная для Устименки война между сестрами. А однажды, когда они остались с Владимиром Афанасьевичем вдвоем дома, Люба попросила:

— Родственник, возьмите меня к себе в больницу. Я не подведу вас, я еще выучусь на человека. Просто мне не повезло. Я ведь попала в переплет довольно сложный, ко мне там один мелкий начальник приставал.

— Какой ужас! — не отрываясь от книги, сказал Устименко.

— Правда, ужас! Возьмите. Вера не советует работать с вами…

— Вот и слушайтесь Веру.

— Но я хочу работать у вас.

— А я не хочу.

— Почему же? Вы, правда, верите в то, что меня будут в аду поджаривать за мой побег?

— Нет. Я верю в то, что не могу на вас оставить больных. Я не могу вам верить — вот во что я верю.

— Господи, но верят же исправившимся ворам?

— В уголовном мире не принято продавать товарищей. За это там, я слышал, убивают. А вы предали товарищей, да еще больных.

— И так будет всегда?

— Ага.

— Тяжелый вы человек.

— Очень.

Она смотрела на Устименку и счастливо улыбалась. «Банда Саинянов — русских и армянских! — думала она. — Куда мне от них деться?» Ведь именно так Вагаршак ответил ей, когда услышал попрек в том, что он тяжелый человек.

— Очень! — сказал ей тогда ее Вагаршак.

А когда, при посредстве профессора Кофта и ряда служебных депеш, были улажены все ее неприятности и она получила назначение в санэпидстанцию и с радостью объявила об этом дома, Устименко произнес следующую тираду:

— Будь я не подкаблучник, а волевой и положительный товарищ, я бы сейчас Евгению Родионовичу самый настоящий раздрай закатил. Но я — тряпка.

Люба усмехнулась и сказала: «Руки коротки», а Вера и Нина Леопольдовна переглянулись. Он часто теперь замечал, как они переглядываются, но не хотел думать — о чем и зачем. Пусть себе! Так переглядываются хорошо понимающие друг друга супруги по поводу своей тупой домработницы. Он и был у них у всех — так представлялось ему, — и у Любы тоже, тупой домработницей, невыгодной, косорукой, неэкономной, которую давно пора выгнать, но ее держат, потому что трудно отыскать лучшую.

«Эта хоть и дура, но честная!» — говорят про нее. И про него, конечно, они так думали.

А он думал упрямо и печально: «Не задалось то, что называется личной жизнью. Ничего! Вырастет Наталья. Ну, и больничный городок!»

Именно такими словами он рассуждал.

Жил он в кухне, как домработница.

Иногда он завидовал. Это случалось с ним редко, но все-таки случалось. У хирургической сестры Анечки было десятилетие свадьбы, она пригласила и своего главврача с супругой. Вера, конечно, не пошла. «Хватит с меня этих щербатых стопок и винегрета с селедкой, — сказала она. — Война кончилась, демократизм с санитарками разводить нечего. И тебе не советую ходить!» — «Глупо!» — спокойно ответил Владимир Афанасьевич. Он не обругал ее, он просто еще раз это констатировал — какое-то бешеное мещанство!

И в этот вечер он позавидовал. Позавидовал семье, тому, что в мыслях именовал казенными словами «личная жизнь». Черт знает что с ним делалось в последнее время — возраст, наверное, вышел, как говаривал про себя Николай Евгеньевич. Муж у Анечки был военный, огромный детина, артиллерист, судя по погонам. Двигался он в их крошечной комнатке осторожно, но тем не менее так часто что-то падало в его конце стола, так он истово и усердно разбивал одолженную у соседей посуду и так мучился тем, что Анечка «переживает», а маленькая, некрасивенькая Анечка так откровенно им любовалась, что у Устименки вдруг перехватило дыхание. «Это любовь! — сладко и сентиментально подумал он. — Настоящая любовь. Он за нее волнуется, а ей он самый умный, самый лучший!»

И вспомнил, как Анечка в больнице — нужно или не нужно, совершенно иногда ни к селу ни к городу — говорила: «А мой Тосик считает…», «А мой Тосик булку спек…»

Может быть, это все было мещанство — и десятилетие свадьбы, и синий абажур над столом, и, действительно, винегрет, и песня, которую пели низкими, заунывными голосами под суровое указание Тосика:

— Больше души, товарищи, с душой надо! Мамочка, дайте чувство!

Так артиллерист обращался к теще.

«Маяковский, наверное, все бы это подверг сатире», — подумал Устименко и длинно вздохнул: он завидовал. Вернувшись домой, подсел к Наташке, но теща прогнала:

— Что вы, право! Вдруг у него открылось отцовское чувство! Ребенок нервный, едва заснул…

И к дочке его не подпускали!

— Я сейчас видел тещу — удивительную, — сказал Устименко. — Кроткую, тихую, малограмотную, из пьес не говорит, всем довольна. Нельзя мне ее обменять на вас?

Нина Леопольдовна неинтеллигентно ойкнула, закрылась одеялом. Вера так и не проснулась. А Устименко лег в кухне на свою раскладушку за ширмой и с тоской, горько и яростно обратился к Варваре, шепча:

— Вот видишь, рыжая? Хорошо нам живется? Что наделали? Пропадаем же!

Это было всего один раз — такая минута отчаяния. Потом он запретил себе размышлять на эти темы. Варвара отлично без него обходится, он сам тоже ничего живет. А «счастье в личной жизни» — это не каждому дано.

И, как все несчастливые люди, он надолго успокоился на том, что счастливых нет: просто хитрые несчастливые притворяются счастливыми.

— «На свете счастья нет, но есть покой и воля», — сказала как-то теща, раздосадованная тем, что не получила по талону тушенку, а всучили ей яичный порошок.

Устименко же счастье к тушенке не приравнивал, а забрал эту строчку себе. И она ему помогала. Да и какое такое счастье? Обошло оно его, как и другое многое обошло: вот не понимает же он музыку, слеп к живописи, не умеет восхищаться «серебристым светом луны», не различает оттенки мерцающих темной ночью звезд!

В первое время после переезда в Унчанск, бывало, ходили вдвоем в театр или в кино. В театре Владимир Афанасьевич обычно сидел с отсутствующим лицом, ему не было ровно никакого дела до рвущихся в Москву сестер, которые еще и говорили почему-то кислыми голосами, как вообще не было дела ни до чего, происходящего на театральной сцене. И он или думал свои бесконечные думы, или дремал. Дремал он и в кино, даже под треск фашистских автоматов и победные клики чистеньких и выбритых советских солдат.

Все это Веру Николаевну до крайности раздражало. Более же всего сердилась она на то, казалось бы, частное обстоятельство, что он спит и «не стесняется».

— Ну и что же? — вяло оправдывался он. — Устаем, не я один…

— Нет, ты, ты один, и еще с каким-то вызовом! — возмущалась Вера. — Боже, какая тоска!

— Потому и сплю, что тоска!

— Но я же совсем о другом.

— А я — об этом.

— О чем — об этом?

Опять они не понимали друг друга. Совершенно не понимали.

Однажды она деловито предложила:

— Давай, Володечка, разойдемся. Ведь ничего же не получается. Каждому ясно!

Разумеется, это было каждому ясно, и ему в том числе.

Достаточно ему было видеть ее взгляд на себе, на своем потертом морском кителе, на своих вдруг укоротившихся рукавах. Взгляд иронический и немножко жалостливый. Взгляд даже сочувствующий, но и усталый, утомленный. Конечно, не таким он ей виделся, когда представляла она себе, как профессор Устименко будет открывать конгресс хирургов в Париже. Вот тебе и Париж!

— Мы только портим друг другу жизнь, — сказала она. — И тебе трудно, и мне тоскливо.

— У нас же Наталья, — угрюмо ответил Устименко.

— Больно она тебе нужна!

Вера усмехнулась. Чему?

— Нужна! — произнес он твердо. — Именно Наталья мне нужна.

Вера все еще улыбалась долгой и усталой улыбкой. Что она хотела сказать, вот эдак улыбаясь ему в лицо? Пожалуй, он догадывался, но не хотел догадаться до конца. Или догадывался до конца, но не хотел об этом думать. Девочка говорила ему «папа» и крепко прижималась к его потертому кителю, когда он брал ее на руки. Засыпая, она держала отца за палец, а испугавшись во сне, непременно звала его. Иногда она заставляла его вместе с ней есть кашу: одну ложку он, другую — она. Чего же еще нужно одинокому мужику?

И он сказал, отворотясь от веселых глаз Веры:

— Наталью я не отдам, это ты учти в своих планах.

— В каких это планах? — испуганно сказала она. — В каких таких планах? Что ты имеешь в виду? Ты намекаешь на что-то?

Устименко не умел намекать. И он сказал, как всегда, прямо:

— Я знаю, что тебе предлагают работу санаторного врача с весны в заведении, которое открывает Евгений Родионович для приезжих товарищей. И знаю, что ты согласилась, выговорив право жить там с Наташей…

— Но ведь девочке это будет только полезно! — рассердилась Вера. — Санаторные условия, бор…

— Наташа туда не поедет! — отрубил он. — Ты можешь делать все, что тебе заблагорассудится, а Наталья не станет заедать хлеб, который ей не положен. Она никогда не будет ничьей приживалкой…

Тем и кончился этот невеселый разговор. А потом они долго не разговаривали совсем. Что ж! «На свете счастья нет, но есть покой и воля».

 

Date: 2015-12-13; view: 305; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию