Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Золотой век 33 page
– Он говорит, если это важно, то скажи ему, что это. – Мой отец сказал мне… – произнесла Дороти и в смятении замолчала. – То есть мне сказали, что… что человек, которого я считала своим отцом, на самом деле не мой отец. Он сказал, что мой отец – вы. Гризельда перевела. Рука с иглой замерла, потом вновь вонзила иглу в ткань. – И вот я пришла с вами повидаться, – закончила Дороти со спокойствием полнейшего отчаяния. Она сама не знала, чего ждала от этого отца после такого заявления. Он не сразу поднял голову, а сначала сжал губы и сделал еще один стежок. Потом осторожно отложил куклу, встал и взглянул прямо в лицо Дороти. Взгляд был пытливый – не дружелюбный и не враждебный, но ищущий. – Кто вы такая? – спросил он. – Меня зовут Дороти. Моя мать – Олив Уэллвуд. Мой… ее муж – Хамфри. Он, кажется, уверен в том, что сказал. – А сколько вам лет? – Семнадцать. Почти восемнадцать. – И зачем же вы сюда явились? Чего вы хотите? Ей стало трудно дышать. – Я хочу знать, кто я. Дороти казалось безумной нелепицей то, что весь этот разговор пропускается через намеренно монотонный, безмятежный голос Гризельды. – Вы ждете, что я вам это скажу? – спросил Ансельм Штерн. – Я подумала, что если узнаю, кто вы, то буду лучше знать, кто я, – решительно сказала Дороти. – В самом деле, – отозвался Ансельм Штерн. Узкий рот криво улыбнулся. – Я думаю, фрейлейн Дороти, на вашем месте я сделал бы то же самое, а это, vielleicht, [66]кое‑что говорит нам о том, кто мы такие. Он замолчал, о чем‑то думая. Потом спросил: – Когда вы родились? – Двадцать третьего ноября тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года. Он сосчитал месяцы точными движениями пальцев. Улыбнулся. И спросил: – Что думает ваша мать о вашем приезде сюда? Дороти обратила взор на Гризельду, взывая о помощи. Гризельда ничего не сказала. Дороти заговорила – быстро, нормальным голосом, а не прежним неестественно официальным. – Она не знает точно. То есть мы это не обсуждали открыто. Но я думаю, что мой отец… то есть… он… сказал ей, что проговорился мне, потому что она, кажется… рассердилась… на меня или на него… она не помешала мне поехать сюда, но мы не обсуждали, зачем я еду… она как бы молча поняла и согласилась. Я думаю, она не хотела, чтобы я знала. Наверное, она не знала, что мне сказать. Дороти помолчала. – Для меня это было большое потрясение. И для нее – тяжело. Она выслушала тихую немецкую речь Гризельды, которая повторяла ритм ее английской речи, отставая на полфразы. – Так, – сказал Ансельм Штерн. – Ich verstehe. – Я понимаю, – перевела Гризельда. – Вы необычайно решительная и откровенная молодая женщина, – сказали два голоса: немецкий – как бы с улыбкой оценивающий ее, английский – нерешительный. – Я люблю понимать вещи. Мне нравится знать, – сказала Дороти. – Я вижу. А вы не думали, что это… это открытие будет означать для меня? У меня жена и двое детей. Что, думали вы, я сделаю после того, как вы мне откроетесь? – Я не знала, что вы сделаете. Это ваш выбор. Вы можете сказать мне, чтобы я ушла. Но я думаю, вы мне верите. – Действительно, верю. Вы родились через девять месяцев после Фашинга. В Мюнхене множество «фашингских кукушат». – «Фашингских кукушат»? Гризельда и Штерн принялись объяснять одновременно. – Фашинг – это карнавал. Когда все позволено, – ответил Ансельм Штерн. – Фашинг – это праздник на масленичной неделе, когда все сходят с ума и танцуют на улице, – сказала Гризельда и принялась переводить слова Ансельма. Затем Гризельда сказала, уже ничего не переводя: – Герр Штерн, мы познакомились с вашими сыновьями. В пансионе Зюскинд, мы там живем. Они вчера привели нас на спектакль. Но мы им ничего не сказали и не остались, чтобы познакомиться с вами – потому что Дороти должна была сказать вам все это. – Переведи, пожалуйста, – попросила Дороти, чувствуя себя лишней. Штерн спросил Гризельду: – А вы‑то кто? – Я Гризельда Уэллвуд, кузина Дороти. То есть как раз не кузина… Но мы всегда были ближе, чем сестры. Моя мать – урожденная Катарина Вильдфогель. Может быть, вы помните – вы показывали нам спектакль в «Жабьей просеке» и были так добры, что объяснили мне сюжет «Золушки». – Я помню. Вы стали гораздо лучше говорить по‑немецки. Он помолчал. Взял марионетку, которую шил, встряхнул ее, оправил юбки и заглянул ей в нарисованные глаза. Пригладил шелковистые волосы, очень похожие на настоящие человеческие. Уложил их в прическу нужной формы. – Я всегда хотел дочь. Мои сыновья – хорошие сыновья, но я всегда хотел дочь. Что теперь делать? – Я не хочу ставить вас в неловкое положение… осложнять вашу жизнь. – Мы в Мюнхене, это Wahnmoching, родина доктрины свободной любви. Она велит нам радоваться кукушатам, как золотым яйцам. В этом городе можно открыто сказать на площади то, что вы мне сейчас сказали здесь, в уединении – и никто не будет думать о вас плохо, то есть никто, чье мнение сколько‑нибудь важно; конечно, жирные бюргеры и завсегдатаи пивных – они лишь matter, [67]несущественные, их мысли тяжелее воздуха. Но вы, может быть, не захотите ничего говорить, это ваше решение. Может быть, вы стыдитесь, хотя стыдиться вам нечего, а может быть, растеряны, и у вас есть на это право. Может быть, вы захотите сохранить этот секрет и поделиться им лишь с теми, кто его уже знает: герром Хамфри, вашей матерью и мудрой фрейлейн Гризельдой, которую мы оба должны поблагодарить, я считаю, не только за то, что она протянула между нами мостик языка, но и за привносимую ею атмосферу спокойствия, философского отношения. Я могу познакомить вас со своей женой… Гризельда покраснела и умолкла, но Дороти продолжала пробиваться к ясности: – Что подумала бы… подумает… ваша жена? – Моя жена – художница. Она лепит из глины и высекает из камня, и преподает в Damen‑Akademie. [68]Ее зовут Ангела, и она – ангел. Она любит быть в авангарде современной мысли. Согласно ее убеждениям, семья должна приветствовать новонайденного ребенка. На деле – я не знаю. Сколько вы пробудете в Мюнхене? Ибо если вы еще не скоро уезжаете, мы можем заняться этим… неспешно, ступая деликатно, осмотрительно… Гризельде стало труднее переводить, потому что Ансельм, очень тщательно выбиравший слова, заговорил на странноватом поэтическом языке, который узнали бы его друзья. – Мы приехали на два или три месяца. Мы учимся. Я пытаюсь учить немецкий. Мне нужно сдать экзамены в университет. У меня не очень хорошие способности к языкам. Но я постараюсь. – Не очень хорошие способности к языкам? Но вы серьезная девушка, не Hausfrau. Интересная дочь. Каковы же ваши способности, ваши устремления, ваши надежды, мисс Дороти? – Я хочу стать врачом. Учиться очень тяжело. Я бы хотела стать хирургом. – Покажите мне руки. Он отложил безвольно обмякшую марионетку – казалось, его собственным рукам не по себе, когда они ничем не заняты. Дороти придвинулась поближе к нему, и он взял обе ее руки в свои. Обе пары кистей были тонкими, жилистыми, сильными. Похожими. – Сильные руки, – сказал Ансельм. – Способные руки, деликатные руки. Он сухо, тихо кашлянул. – Я тронут. Дороти покраснела, потом побелела. На глаза навернулись слезы, но она удержала их. – Юные дамы, вы устали, – сказал Ансельм Штерн. – Совершено большое усилие, пережито большое потрясение. Мы пойдем и выпьем кофе или шоколаду, и съедим по пирожному, и поговорим спокойно на отвлеченные темы, о жизни, об искусстве, и начнем знакомиться поближе. Да?
Вечером Дороти сказала Гризельде: – Его имя ему очень подходит. – Штерн? – Да. Он строгий.[69]Серьезный и строгий. Гризельда хихикнула. – Штерн по‑немецки не значит «строгий». – Что? – «Штерн» по‑немецки «звезда». – О, – сказала Дороти, мысленно пересматривая сложившийся образ. – Звезда.
Все, что произошло до сих пор, было вызвано сначала оплошностью Хамфри, а потом – волей Дороти. К удивлению и отчасти облегчению Дороти, Ансельм Штерн взял происходящее под свой контроль и повел, едва ли не режиссируя, словно постановку пьесы. Он устраивал различные встречи в разных местах. Он водил новообретенную дочь на прогулки в Englische Garten,[70]а Гризельда шла за ними как тень, в нескольких шагах позади. На Штерне был развевающийся широкий плащ и широкополая шляпа. Карманы его, как выяснилось, были набиты марионетками на веревочках и крестовинах. Задумчивая девочка, человек‑волк в меховой шубе, с оскаленными зубами, странный лунный телец, светящийся зеленым, с огромными глазами. Штерн доставал их, и они шествовали рядом с ним. Прохожие приветственно махали ему. Ансельм сказал Дороти: – Я отчасти верю, что у них есть души – может быть, временные или некие промежуточные. Он вопросительно взглянул на Гризельду. – Du kannst übersetzen? [71]Я полагаю, что мы все – осколки одной огромной души, что земля – единое живое существо и что глина, дерево, кетгут, из которых состоят эти куклы, – также форма жизни, как и движение, которым я с ними делюсь. Дороти порозовела и серьезно кивнула. На ней была хорошенькая соломенная шляпка с темно‑синей лентой. – Ты меня стесняешься, – заметил он. – Нет. – Да. Я так и знал. Но я всегда гуляю тут с этими созданиями – существами – и хочу, чтобы моя дочь знала меня настоящего. Фигурки затанцевали на дорожке, остановились и взглянули на Дороти. – Возьми одну, – сказал Ансельм Штерн. – Подвигай ею. Дороти отступила. Гризельда протянула руку и получила лунного тельца‑уродца. Тогда Дороти взяла человека‑волка. Куклы безвольно повисли. Гризельда подергала за нити, приноровилась, и ее телец пустился в пьяный пляс. Ансельм Штерн накрыл своей рукой руку Дороти. – Не бойся. Пусть он сам идет. Нити оказались живыми. Пугающе живыми. Однажды с Томом у ручья Дороти попробовала искать воду ореховым прутом и страшно испугалась, когда неживое дерево дернулось у нее в руках и потянуло вниз. Дороти тогда уронила прутик и наотрез отказалась продолжать. Сейчас нити тянули точно так же. Дороти прислушалась к ним кончиками пальцев, и человек‑волк зашагал, а потом поклонился. Поднял лапу. Откинул голову назад, чтобы расхохотаться или завыть. Пальцы покалывало. – Ты тогда сказала, что хочешь знать, кто я. Я – человек, который делает танцующих кукол. Гризельда сражалась со своими нитями и не перевела, но Дороти поняла и так. – Понятно, – сказала она, остановила человека‑волка и вернула его хозяину.
Гризельда подумала, что прежнюю решительную, рациональную Дороти обеспокоили бы, и может быть, даже отпугнули бы все эти странности и формальности. За прогулкой в саду последовала экскурсия по бесконечному пространству за сценой, знакомство с висящим там семейством, описание характера каждой отдельной головы, подробное исследование коробок, в которых куклы лежали в пристойной позе, валетом – все, кроме Смерти, которая покоилась в отдельном гробу, пока Штерн не пробудил ее. Он заставил ее отвесить Дороти поясной поклон, протянуть ей руки, сложить их на груди и улечься обратно в гроб. Штерн говорил с перерывами, и Гризельде не всегда удавалось переводить его слова. Куклы жили более чистой, сосредоточенной жизнью, чем люди, наделенные страстями. Гризельда, всегда более склонная к фантазиям, теперь обнаружила в себе скептицизм. Дороти же слушала, уносясь на волнах мечты.
Однако их встречи не сводились к обсуждению серьезной метафизики марионеток. Они ходили в «Кафе Фелисите» на кофе с пирожными. Ансельм с дочерью, облокотившись на стол и глядя друг другу в глаза, вели долгие допросы. – Какой ваш любимый цвет, фрейлейн Дороти? – Зеленый. А ваш? – Зеленый, естественно. А ваш любимый запах? – Пекущегося хлеба. А ваш? – О, запах пекущегося хлеба, лучше ничего и быть не может.
Он дарил ей разные мелочи. Фигурки, вырезанные им самим. Сову. Грецкий орех. Ежика. Над ежиком Дороти нахмурилась. Она вспомнила свою собственную сказку, написанную Олив, про Пегги и миссис Хиггель, женщину‑оборотня. По совершенно сверхъестественному совпадению в тот же день Дороти получила из дому толстый конверт с очередной серией сказки – попыткой загладить вину, мирным приношением сказочницы из «Жабьей просеки». Олив не знала, что именно знает Дороти, и боялась того, что дочь может выяснить. И ничего лучшего не придумала, как послать ей кусок сказки. Дороти не собиралась ее читать. Но прочитала. У миссис Хиггель украли ежиную шкурку‑плащ, а с ним и волшебство. Шкурка лежала сложенная в потайном ящике, но миссис Хиггель пришла домой и увидела, что окно распахнуто, а колючий плащик исчез. И все ее слуги и домочадцы – мышиный народец, лягушачий народец, лисята – тоже потеряли способность превращаться, потому что исчезла колючая оболочка. Кто же виноват? На этом сказка прерывалась. Сопроводительное письмо Олив звучало несколько жалобно.
Девочка моя, я не знаю, интересна ли тебе еще эта сказка, – может быть, ты уже взрослая дама и оставила младенческое, – но я много думаю о тебе, а так как мое ремесло – писать сказки, я написала кусочек той сказки, которую до сих пор мысленно называю твоей. Ты не пишешь, как ты там живешь. Мы все по тебе ужасно скучаем. Твоему здравомыслию, пониманию, деловитости нет равных. Мы все без тебя стали какие‑то унылые и запущенные. А Том ночует в лесу и возвращается ужасно грязный. Пожалуйста, доченька, пиши. Можешь не читать мою глупую сказку, если не хочешь. Твоя растерянная и любящая мать.
Теперь Дороти нужно было кое‑что сказать Ансельму, не прибегая к помощи Гризельды. Дороти набиралась немецких слов из повседневного обихода, но говорила еще недостаточно хорошо, чтобы объяснить Штерну, кто такая миссис Хиггель, или расспросить его о своей матери. В редкие минуты одиночества – вот как сейчас, сидя над листками из английской школьной тетрадки со сказкой об английских зверьках, которые были еще и людьми, – Дороти чувствовала, что Штерн околдовал ее. Она была счастлива только рядом с ним или на пути к нему – но при этом все время боялась, боялась ловушки или чего‑то невидимого.
Они сидели у него в мастерской. Она протянула ему пачку листов, полученных от Олив. И монотонно сказала по‑немецки: – Ein Brief von meiner Mutter. Ein Märchen. Ich habe meiner Mutter nichts von Ihnen – von Dir – gesagt. Он посмотрел на нее долгим, серьезным взглядом и взял бумаги. Дороти была в состоянии, через которое проходят все люди в начале влюбленности – когда хочется сказать любимому или любимой – своему второму «я» – абсолютно все, выложить все, еще не зная, что может и чего не может понять и принять реальный человек. Гризельда сидела бледная, словно растворяясь в воздухе. Ансельм переворачивал страницы с рисуночками, изображающими ежиков, лягушек и подземные кухни с рядами кастрюлек. Он спросил у Гризельды: – Что это? – Скажи ему… Она пишет по сказке для каждого из нас. Это моя. Это причудливая история про волшебных ежиков. – Я не знаю, как перевести «причудливая». – Гризельда взглянула на Дороти. – Не плачь. Зачем ты это принесла? – В этой сказке есть немножко и от нее. Я хотела свести все вместе. Не переводи это. Но он кивнул, словно понял. – Хиггель, – произнес он. – Мис‑сис Хиг‑гель. Что такое миссис Хиггель? – Eine Kleine Frau die ist auch ein Igel, [72]– объяснила Гризельда. – Ein Igel, – повторил Штерн. – Иглы? – эхом отозвалась Дороти. – Нет, нет. Igel по‑немецки еж. – Ханс майн Игель.[73]Это сказка братьев Гримм. Он говорит, что ставил эту сказку для нее. Она повернулась к Ансельму: – Für die Mutter? [74] – Genau. [75] – Ясно. Миссис Хиггель – это Ханс майн Игель. Я много лет не играл эту сказку. Марионетка человека‑ежа, я думаю, одна из моих лучших. Мы его найдем, и завтра я поставлю эту сказку. Я думаю, она назвала тебя миссис Хиггель в честь сказки «Ханс майн Игель». Это странная история. Одна женщина очень хотела ребенка. Она сказала, что готова родить кого угодно, хоть ежика. А в сказках люди получают то, о чем просят. Ее ребенок оказался на верхнюю половину тела ежом, на нижнюю – красивым мальчиком, и она воспылала к нему отвращением. Гризельда не сразу смогла перевести «отвращение». – Поэтому он спал на соломе у печки, ездил по лесу на боевом петухе и играл на… я не знаю, что такое Dudelsack. Штерн показал жестом. – Ага, волынка. Он сидел на дереве, играл на волынке, пас свиней и жил счастливо. Однажды он встретил короля, заплутавшего в лесу, и показал ему дорогу домой, а король пообещал отдать ему того, кто первым выйдет ему навстречу, и, конечно же, это оказалась королевская дочь. И дочери пришлось выйти замуж за свинопаса, полуежа, потому что в сказках люди держат свои обещания. И она ужасно боялась иголок своего жениха, и ей совсем не нравилась игра на волынке. И вот в брачном чертоге еж втайне снял свою ежиную шкурку, и тут набежали слуги короля и сожгли ее в печи. Эту сцену очень красиво играть с марионетками. Он оказывается полностью человеком, но черным, как уголь. И его отмывают, и одевают как принца, и принцесса бросается к нему в объятия и очень любит его – больше всего на свете – и с тех пор они живут долго и счастливо. Дороти, я думаю, что, когда твоя мать называла тебя миссис Хиггель, она думала про ребенка, который наполовину чужак, и еще про ежика – он ловкач, умный Ганс, персонаж немецких сказок. Ты – долгожданный, желанный ребенок, который наполовину происходит из неведомой страны, инакое дитя. – В этой сказке, которую она прислала, ежиную шкурку украли. Но там ежихе нужна ее шкурка, в ней волшебство, которое помогает ей уменьшаться или становиться невидимкой. Ансельм нашел старых марионеток из спектакля «Ханс майн Игель» – подменыша в колючей шубке, гордо выступающего красного петуха с золотым гребнем, мать с плаксивым выражением лица и двумя слезами на деревянной щеке – сначала она плакала оттого, что у нее не было детей, а потом – оттого, что ее ребенок оказался неведомой зверушкой. Через несколько дней Штерн с помощью Вольфганга сыграл старую сказку. Эта пьеса была со словами. Они двое говорили за всех кукол, а Вольфганг играл спотыкающуюся мелодию на простенькой волынке. Все пришли смотреть – Иоахим и Карл, Тоби и Гризельда, Леон и Дороти. Дороти заметила, что кукольник тихо обижался, если она пропускала хоть одно представление в Spiegelgarten. На блестящих иголках полуежика играл свет. «Я никогда не сдам экзамены, если буду каждый день просиживать тут и смотреть на танцующих кукол», – подумала Дороти. И все же, когда черное существо, бывшее ежиком, вылезло из колючей шкуры, как бабочка из куколки, и омылось и стало белым, чтобы возлечь с принцессой, Дороти была тронута до слез; внутри словно заплескалась жидкость. Дороти чувствовала: ее что‑то кидает и тянет в стороны, как луна – приливные волны. Такого она не ждала и не просила.
Через несколько дней, когда Гризельда вставала из‑за обеденного стола в пансионе Зюскинд, Вольфганг поймал ее за рукав. – Одно слово с вами… – сказал он по‑английски. – В тихом месте. Его пальцы словно били электричеством. Гризельда знала, что он за ней наблюдает – под его цепким взглядом у нее горела кожа. Он умел быть и насмешником, и серьезным молодым человеком. Он ехидно прохаживался насчет баварцев и пива, шутил про кайзера и его гардеробы, набитые военными мундирами, про английского короля Эдуарда с его гаремом из знатных дам, про буров, стойко страдающих в Южной Африке. Он чувствовал себя как дома в странном новом мире сатиры, скетчей, намеков и неожиданных громогласных сантиментов. Он наблюдал за ней, Гризельдой. Увидев, что она это заметила, он кривил рот в презрительной ухмылке и отворачивался. Она вышла за ним в сад, и они сели за столик под виноградной лозой, оплетающей шпалеру. – Посмотрите‑ка, – сказал он. Он протянул ей большой альбом для рисования. Альбом был полон женских головок и, гораздо реже, фигур – во всех ракурсах, со всеми возможными выражениями. Рисунки углем, карандашом, мелом, тушью. На рисунках были Дороти и Гризельда. Рисовавший изучал их костяк, волосы, выражения лиц, состояния души. Сперва Гризельда решила, что это рисунки Вольфганга. Но тут он спросил: – Что вы сделали с моим отцом? Он verzaubert – околдован. Он влюблен в вас? Люди говорят всякое… мне и моей матери. Он никогда таким не был, никогда. Вы свели его с ума? Гризельда в ужасе воззрилась на собеседника. – Ничего подобного. Это совсем другое. – Она лихорадочно думала. – Наверное, вам лучше спросить у него самого. – Как я могу такое спросить? Он мой отец. Он всегда был… такой серьезный, немного отстраненный. Как я спрошу его, не влюблен ли он в одну из девушек‑англичанок? Люди говорят моей матери всякое… недоброе. Он мрачно сверлил взглядом стол. – Мы требуем, чтобы вы оставили его в покое, – сказал он. – Я только перевожу… – Значит, это другая, та, Дороти… Фурии заплескали крыльями в голове у Гризельды. Тайна принадлежала не ей. Она сказала: – Это тайна. Я не вправе вам ее открыть. – Что вы наделали? – Послушайте, – сказала Гризельда. – Это их тайна. Я вам скажу, но только для того, чтобы вы перестали… думать плохое. Это тайна. – Ну? – Она его дочь. Она узнала об этом и приехала сказать ему. Он… он ей верит, вы же видите. Они… вы сами видите, как они вместе. Я только перевожу, – решила на всякий случай добавить она, в то же время исподтишка изучая собственное худое, бледное, красивое лицо, мелькающее на страницах альбома для рисования. – А вы – ее брат. Единокровный. Вольфганг склонил голову набок и принялся разглядывать Гризельду. – Я считаю, вы теперь должны ему сказать, что вам все известно. Я думаю… Она хотела сказать: «Я думаю, что в этой истории слишком высокий накал страстей», но не смогла. Он сказал: – Я рад, что не вы моя сестра. – Почему? – Сами знаете. Гризельда покраснела и отвела глаза. – Вы пойдете со мной к нему? – спросил Вольфганг.
При появлении Вольфганга с альбомом и кающейся Гризельдой Штерн слегка растерялся. Он играл спектакль, и вдруг один из актеров перехватил нити. Вольфганг вежливо и неумолимо спросил, правду ли сказала Гризельда. Потом сказал, что отец должен открыться матери, потому что люди говорят недоброе. Ансельм ответил, что давно собирался с ней поговорить. Он хотел лишь… повременить немного, решить, как лучше это сделать, что сказать сыновьям. Он горестно улыбнулся Вольфгангу. – Теперь, когда ты знаешь, у меня больше нет причин откладывать. – Простите меня, – сказала Гризельда. – За что? – Я выдала вашу тайну. Гризельде, которая росла одновременно балованной, захваленной и заброшенной, раньше не приходилось так долго играть лишь вспомогательную роль в чужой драме. – Нет, это хорошо, – сказал Штерн. – Теперь, поразмыслив, я должен благодарить вас.
Ангела Штерн прислала сделанные вручную пригласительные билеты – с ехидно ухмыляющимися херувимчиками – в пансион Зюскинд, приглашая всех – Иоахима, Тоби, Карла, Гризельду и Дороти – на ужин в Spiegelgarten. Дороти поглядела на херувимов и решила, что у фрау Штерн есть чувство юмора. По такому торжественному случаю Дороти тщательно соорудила высокую прическу. Фрау Штерн встречала гостей, стоя у фонтана. Она была крупнее мужа по всем измерениям и казалась немного старше – с крупными чертами лица, в короне седеющих светлых волос. Одета безо всякой экстравагантности, в блузку с кружевами и длинную серую юбку. Она пожала всем руки; Дороти – столь же кратко, как и всем остальным. У фрау Штерн было лицо из тех, что в покое выглядят тяжеловатыми, но улыбка или живой интерес мгновенно преображают их. Когда фрау Штерн улыбалась, она становилась похожа на Вольфганга – та же широкая ухмылка, та же сосредоточенная радость. Гостям подали лососину с огурцами, картофельный салат со сметаной и, на выбор, пиво или рислинг. Фрау Штерн сказала, что фигуры на фонтане и зеркала – ее работа. Гризельда смотрела, как фрау Штерн смотрит на Дороти, когда та не видит. Дороти сидела рядом с Леоном, который, полностью владея собой, сказал, что поговорил с братом и рад новости. По окончании трапезы Ангела Штерн пригласила Дороти в дом, чтобы показать ей свои работы. Все – к этому времени даже преподаватели – поняли, что это значит. Ансельм Штерн вытащил из кармана марионетку – черного кота – и принялся танцевать ею у себя на колене. – Я покажу вам свою мастерскую, – сказала Ангела Штерн, которая говорила на своеобразном английском. Они поднялись по крутой лестнице и вошли в большую, почти пустую комнату, где стоял мольберт и на двух столах – глиняные головы, одни неоконченные, другие готовые. – Это мои сыновья, – сказала Ангела, показывая на три головки очень явно новорожденных младенцев. – Здесь Вольфганг, здесь Леон, здесь Экхард, который не жил. Я люблю своих сыновей, и я люблю свою работу, и я рада видеть вас у себя в доме, фрейлейн Уэллвуд. – Дороти?.. – Дороти. – Спасибо, что вы меня пригласили. – Я считаю, что все мы имеем право любить, где должны… когда должны… и что мы… не должны себя сковывать? Но вы понимаете – убеждения человека и его чувства – это не одно и то же. Я… я не знала, что… что вы живете на свете. Я встречалась с вашей матушкой, когда она была здесь. Она прекрасная женщина, полная жизни. Тогда она была очень несчастна. Мы пытались ее утешить. Мои убеждения диктуют, что я должна быть счастлива видеть вас, фрейлейн… тебя, Дороти, и теперь, когда я тебя вижу, я думаю, что действительно буду счастлива. Приходи к нам почаще. Я покажу тебе свою работу. Это комната, где я могу быть собой. Я хочу, чтобы ты поближе узнала меня… также и меня. Думаю, мне больше ничего не надо говорить. – Вы невероятно добры. – Если и есть чья вина, то никак не твоя. Вот мои сыновья как херувимы, а здесь они начинают быть молодыми людьми. Это Ансельм. Я не могла его лепить без куклы в руке. У меня не вышло изобразить его так, чтобы мне самой нравилось. Еще я рисую карикатуры, то у меня получается лучше, я могу сделать упрощенный… как вы говорите… край… силуэт его внешности… Позднее, вспоминая этот разговор, Дороти подумала, что Ангела была полна решимости и вести себя порядочно, и не допустить, чтобы ее оставили за бортом. Еще позже Дороти поняла, что Ангела Штерн во многом похожа на Олив Уэллвуд. «Это комната, где я могу быть собой». Дороти была в том возрасте, когда еще удивляет собственная способность понять и описать чужие чувства и душевные движения. Если ты понимаешь ход чьих‑то мыслей, значит, этот человек тебе нравится? Дороти не свойственны были страстные привязанности и спонтанные эмоции. Все это бурление чувств – волнение, восторг и страх – по поводу новонайденного отца ее беспокоило. Любовно вылепленные Ангелой Штерн головки сыновей напоминали сказки, которые Олив писала для своих детей – выражение любви, выражение обособленности.
Здравый смысл – это и благословение, и проклятие. В Мюнхене у Дороти было время все хорошенько обдумать. Если она собирается стать врачом, ей придется вернуться в «Жабью просеку» и сдать экзамены в университет. У нее мелькнула мысль – остаться в Южной Германии и выучиться на врача тут, но у немецких женщин в то время было еще меньше возможностей для учебы, чем у британских. Кроме того, Дороти понятия не имела, что скажут ее новообретенные родственники, если она попросится к ним жить. А потом поняла, что и не хочет тут оставаться – по крайней мере, пока. Здесь она была счастлива, но все равно тосковала. Она скучала по древесному дому, ей не хватало соседства с Куинз‑колледжем на Харли‑стрит, лекций на Гоуэр‑стрит. Кроме того, по‑прежнему непонятно было, что делать с учителями. Гризельда и Карл знали, что происходит, и приняли Вольфганга с Леоном как некое подобие кузенов по женской линии. Дороти решилась. Она попросила Гризельду под страшным секретом все рассказать Тоби Юлгриву. А Карла попросила рассказать Иоахиму Зюскинду – под еще более строгим секретом. Они станут частью кружка, знающего правду об Ансельме Штерне и Дороти Уэллвуд, и будут поддерживать удобную легенду, что Дороти – на самом деле Уэллвуд и потому может вернуться домой. Дороти не знала, что подумает Тоби, ведь он столько лет любил ее мать. Дороти пыталась заново продумать, переосмыслить то, что ей было известно об отношениях этой пары. Дороти подумала, не знал ли Тоби с самого начала, что Дороти – не дочь Хамфри, и решила, что нет. Она бы заметила, что он уже знает. С виду было не похоже. Он явно растерялся. А как ей подготовить свое возвращение – в каком‑то смысле, спуск – в «Жабью просеку»? Дороти написала письмо матери. Это заняло немало времени.
Дорогая матушка‑Гусыня! Я так рада была полупить от тебя письмо и узнать, что дома все хорошо. Я скучаю по младшим, по Тому и даже по английскому пейзажу, хотя Мюнхен – потрясающе красивый город. Я многому учусь. Немцы на нас совсем не похожи, а когда видишь людей, совсем непохожих на тебя, начинаешь понимать себя лучше. Date: 2016-02-19; view: 337; Нарушение авторских прав |