Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Серебряный век 3 page





Они читали пьесы по ролям – мильтоновского «Комоса», где Гризельде досталась роль Леди, Джулиану – Комоса, а Джерри – Духа‑хранителя; «Сон в летнюю ночь», где Вольфганг играл Оберона, Флоренция – Титанию, Имогена – Ипполиту, а Чарльз, Гризельда, Дороти и Герант – перепутанных любовников. Тому досталась роль Пэка. Тоби Юлгрив читал им сэра Филипа Сидни и Мэлори, Иоахим Зюскинд и Штерны – стихи Шиллера и Гете, Джулиан – «Сад» Марвелла, а Том – Теннисона. Джулиан вел ученые беседы с Тоби о Филипе Сидни. Сидни написал текст, отрывок из которого Джулиан считал своим любимым – во всяком случае, в этом году. «Природа никогда не украсит землю столь богато, как это сделали поэты, ее реки не будут красивее, деревья плодоноснее, запах цветов нежнее, ей не сделать нашу безмерно любимую землю еще прекраснее. Ее мир – это медь, которую поэты превращают в золото».[89]Джулиан сказал, что ищет тему для диссертации на случай, если решит искать должности младшего преподавателя в Кингз‑колледже, и уверен, что из этой цитаты можно что‑то выжать. «Английская пастораль в поэзии и живописи…» Пастораль – это всегда в ином месте, в ином времени. Даже зеленая заводь и долгие прогулки по холмам не станут пасторалью, пока не уйдут в прошлое. И все же солнце светило им, а листья, вода и трава сияли его отражениями.

 

А еще память умеет заволакивать гадости и ужасы, превращая их в позолоченные узоры. Джулиана укусил в ягодицу слепень, и место укуса распухло, горело и чесалось. Филлис сожгла яблочный пирог – все хвалили карамельный вкус, но пооставляли куски на тарелках, уж очень они обуглились. В другой раз кто‑то не прожарил колбаски как следует. Мудрая Дороти обгорела на солнце, хоть и ходила все время в шляпе. Лицо побагровело, опухло и блестело вокруг глаз. У лощеной Гризельды началась сенная лихорадка. Во рту был вкус жести и грязной воды, из хорошенького носика непрестанно текло, горло распухло так, что она не могла дышать, небольшой запас носовых платков быстро иссякал – они промокали и начинали дурно пахнуть, и их приходилось стирать, перестирывать и прижимать камнями, чтобы они высохли на ярком солнце. Чарльз‑Карл сорвал ноготь и залил кровью свою лучшую рубашку. У Филлис вылезли прыщи. Только Флоренция и немцы остались невредимы, сохранили гладкость кожи и постепенно загорали.

После непрожаренных колбасок всю компанию прохватил понос, а это может быть неудобно, если люди спят рядами в палатках и на всех только одна уборная – выгребная яма при коттедже. После этого компания два дня вела себя очень тихо и лишь кротко шутила о том, что было совсем не смешно. Но их тела быстро оправились. Они были молоды.

Двумя героями этого лагеря были Вольфганг Штерн и Том. Они подружились. Леон и Чарльз‑Карл вели долгие беседы об утопии с Иоахимом Зюскиндом, но Вольфганг очаровал всех, и мужчин, и женщин. Предусмотрительная Дороти отвела Вольфганга в сторону и без обиняков сказала ему:

– Том ничего не знает.

– Нет? – переспросил Вольфганг.

– Он не поймет, – сказала Дороти, оправдываясь. – Он изменится. Я этого не хочу.

– Однако ты, Schwesterchen,[90]распоряжаешься братьями, как тебе удобно.

– Вечно ты надо мной смеешься. А ведь на самом деле все понимаешь.

– Я буду молчаливый, как ночь, и… как это по‑английски? Не хитрый, хитрый я знаю. Taktvoll.

– Тактичный.

Дороти с некоторой опаской следила, как Вольфганг старается обаять Тома. Он ходил с Томом на прогулки и обменивался с ним названиями трав – Rittersporn, шпорник; в обоих именах была «шпора». Вольфганг и девушек старался обаять – отвешивал тщательно продуманные небрежные комплименты Имогене, Гризельде, Флоренции и даже Филлис, приносил им мелкие подарки – камушки, букетики. Джулиан, ровесник Вольфганга, завидовал его непринужденности. Вольфгангу удавалось сидеть на заборе, разделяющем юность и взрослость, невинность и опыт, и непринужденно кататься на калитке туда‑сюда. Смуглая, острая, сторожкая улыбка одновременно лучилась юношеской дурью и хитро прятала намек на сексуальность.

– Что тебе во мне больше всего нравится? – спросил он у Гризельды, с которой общался на дикой смеси английского с немецким.

– О, это просто. Твое имя.

– Имя? Но ведь я его просто так получил. Имя – это не я.

– Если на то пошло, то вот эти свои длинные ноги, это лицо ты тоже просто так получил, – сказала Гризельда, останавливая взгляд на означенных прелестях. – Ты просто не чувствуешь, как звучит «Вольфганг» по‑английски. Жутко романтично. Волчий шаг. Волчья побежка. У нас нет имен, которые означали бы опасных животных.


– А я опасен?

– Еще бы!

Но дальше этого они не заходили, и почти такие же разговоры он вел и с Флоренцией, и с Имогеной.

Дождавшись самого конца лагеря, они устроили, подначивая друг друга, совместное купание нагишом. Вольфганг сказал, что это ритуал для долговечности дружбы – нечто вроде языческого крещения полным погружением. Они и Тоби с Иоахимом позвали, но те не захотели. Джулиан знал: это потому, что их тела уже далеки от совершенства. Молодые люди робко вышли из палаток, взялись за руки и затанцевали на траве – белая, золотая Гризельда с высокими средневековыми грудями, плотная Дороти, Имогена, гибкая, как ива – она все время пыталась прикрыться, но не могла, потому что Флоренция, мерцающая, как фарфор, и пухленькая Филлис держали ее за руки. Они поводили хоровод, распевая «Зеленые рукава» – потому что эту песню знали все, – а потом цепочка лопнула, и они, набравшись решимости, хохоча, исподтишка косясь друг на друга, побежали, некоторые – все еще держась за руки, в воду. Они повизгивали, когда вода доходила до паха, смеялись, когда она закрывала волосы, и принимались гоняться друг за другом, плавать, как рыбы или утки. Рука Вольфганга сомкнулась на груди Гризельды и разжалась. Герант умудрился поймать Флоренцию, но она вывернулась, как угорь или рейнская дева. Том вынырнул из воды, сделал сальто, нырнул обратно в занавес водяной пыли, снова вынырнул и снова нырнул.

Джулиан сидел на мостках и смотрел. Член его вяло висел меж бедер. Какие же мы дураки, думал Джулиан. У нас даже в голове не укладывается, что мы постареем, а ведь мы будем стареть, год за годом, и вся эта красивая – даже более чем красивая – плоть усохнет и испортится так или иначе. Он оперся подбородком на руки, и тут Том подплыл к нему под водой, схватил за щиколотки, стянул с мостков и, дико хохоча, измазал с ног до головы грязью.

 

Время циклично. Время линейно. Время телесно – со временем груди меняют форму, линия рта ожесточается, волосы утрачивают блеск. Времени можно давать имена – годы, месяцы. В 1903 году они попытались повторить лагерь и его невинные радости – в тех же палатках, в том же саду, у той же глубокой заводи. Дороти сражалась с предварительными научными экзаменами. Том, которому вот‑вот должен был исполниться двадцать один год, опозорился на экзаменах еще хуже, чем в прошлый раз, и знал это, хотя его преподаватели и родные не знали, так как оценки еще не были объявлены. Ему постоянно приходилось уклоняться от вопросов: в какой университет он собирается и когда. Поэтому к его беззаботности добавилась неловкая уклончивость, которая, впрочем, пока лишь добавляла ему шарма. Флоренция размышляла о том, идти ли ей учиться, чему именно и где, а пока читала и мечтала в слегка обвиняющем тоне – настолько, насколько такими занятиями вообще можно кого‑то в чем‑то обвинить. Джеральд все реже приходил в Музей, но все же приходил время от времени, любезно и непринужденно беседовал с Флоренцией на интеллектуальные темы – ровно настолько, чтобы продлить ее мучения. Джулиан сдал заключительные экзамены по классической филологии и тоже ждал результатов.


Всех участников охватил какой‑то упадок духа. Может, лагерь и поднял бы им настроение, но все время шел дождь – как выяснилось впоследствии, лето выдалось рекордно дождливым. Они лежали в палатках ночь за ночью, слушая стук капель, трепыхание ветвей, шипение мокрых листьев и хлюпанье грязи под полом палатки и вокруг колышков. Они дулись. Том предложил устроить бой в грязи, но остальные отреагировали без энтузиазма. Все было сырое и противно липло к телу. Как‑то ночью поднялся ветер, сорвал растяжки, и палатки повалились на траву. Обитатели палаток, промокшие до нитки, выползли наружу. Преподаватели попытались разжечь огонь в очаге, в коттедже, но спиральные струи дождя залетали в трубу, огонь трещал, захлебывался и гас. Они мрачно поплелись наружу через заднюю дверь, горбясь под мокрыми одеялами. Кто‑то проскакал мимо них в обратном направлении, резвясь и выкидывая коленца. Это был Том, едва различимый меж канатами хлещущего дождя. Он промчался по мосткам, нырнул в воду и снова вынырнул, отфыркиваясь, как тритон, с лицом, облепленным волосами.

– Идите сюда! – крикнул он. Дождь покрывал рябью воду вокруг него, а мокрый ветер яростно хлестал по воде бичом, образуя горные хребты и венцы.

– Ну же! – крикнул Том еще раз, но никто не пришел, и хотя он некоторое время бодро плескался, всем – включая самого Тома – было неловко, унизительно. Назавтра они разъехались по домам.

 

В 1903 году английский король с большой помпой нанес дружественный визит в Париж, чтобы заложить основы Entente Cordiale. [91]В Германии социал‑демократы победили на выборах и вели принципиальную дискуссию – можно ли надеть бриджи для официального визита к кайзеру Вильгельму, который считал их шайкой предателей. В 1903 году в Фабианское общество вступил Герберт Уэллс, намереваясь хорошенько его перетрясти. Какой‑то сумасшедший проник в Английский банк и несколько раз выстрелил в секретаря, Кеннета Грэма. Грэм ушел из банка в 1908 году: по‑видимому, руководство банка сочло, что он больше интересуется литературой и лодочными забавами, чем экономикой страны. В Манчестере Эммелина Панкхерст основала Социально‑политический союз женщин. Она, как сказал редактор газеты «Лейбор лидер» ее дочери Сильвии, «более не была милой и кроткой». Пэтти Дейс интересовалась Союзом женщин, но не вступила в него. В Лондоне проходил фестиваль музыки Рихарда Штрауса; приехал Ансельм Штерн с сыновьями, и вместе с Карлом, Дороти и Гризельдой ходили на представления. Гризельда была в восторге от музыки. Дороти – нет.

Герберт Метли опубликовал «Мистера Вудхауса и дикарку». Пронизанный тайной и телесностью роман «с настроением» повествовал об обреченной страсти одинокого поэта («по имени я родня Вудхусу, лешему, „зеленому человеку“») и земной, даже отчасти грязной, девушки, дитяти природы, обитательницы Ромнейского болота. Роман пользовался успехом у читателей и благосклонностью критиков, но недолго: полиция и цензоры налетели на книжные магазины и сожгли весь тираж. Феба Метли сказала Мэриан Оукшотт:


– Я знаю, я должна сердиться на них, и цензура – это неправильно, особенно если речь идет о серьезных литературных трудах… но, признаюсь, я рада, что люди не читают роман и не задают мне вопросов. А эта Дикарка, по‑моему, не похожа ни на кого – у нее нет реального прототипа, живого или мертвого, кроме внутреннего тремоло сверхчувствительных струн Гербертовой души… но я не завидую тому, кто хоть на миг подумает, что этот образ списан с нее.

– Стоит прочитать? – спросила Мэриан.

– Я дам тебе книгу. В оберточной бумаге, в газете. Держи ее где‑нибудь в ящике под бельем. И, видимо, не стоит читать ее в постели. Я так думаю.

 

В конце года Дороти сдала все предварительные научные экзамены, кроме физики, которую ей предстояло пересдавать. Гризельда сдала все и поступила. Джулиан получил свою степень бакалавра первого класса – он был не первым и не последним среди обладателей степеней первого класса, но где‑то посредине, как и подобает джентльмену. Карл сдал первую часть математического трайпоса. Том снова провалился. Филип работал над новой серебристо‑голубой глазурью.

 

 

Покинув Пэрчейз‑хауз, Герант (он же Джерри) Фладд решил, что отныне отряхнет его прах со своих ног (он намеренно употребил эту расхожую цитату). В голове крутились унизительные, отвратительные образы. Дыры в длинных грязных ковровых дорожках, устилающих коридоры. Большие, пустые глаза матери. Карикатурно девичьи ужимки Помоны. Полупроваренная рыба (до появления Элси) и водянистая овсянка. Беспорядок – мастерская словно пыталась вторгнуться в жилое пространство, выползая в него сохнущими комьями глины и мазками ангоба. Геранту нужно было выбраться отсюда, и он выбрался. Теперь, слегка успокоившись и зажив собственной жизнью, он начал думать, что и на нем лежит определенный долг.

Это чувство было неотделимо от потребности посещать Кейнов, что было несложно, так как его сестра по‑прежнему жила у них. Но вскоре он по‑настоящему озаботился будущим Имогены, хотя раньше лишь делал вид, что оно его интересует. Имогена была красива – удлиненным силуэтом, старомодной красотой. Ее медленная речь и жесты были не заученны, а естественны. По‑видимому, у нее был талант. Ей стоило помочь. А если Герант по‑умному поможет Имогене, он поможет и тем, заброшенным, несчастным, оставшимся на Болотах. Возможно, Бенедикт Фладд был гений, но он был также полной противоположностью хорошего бизнесмена и тем более не умел продавать свой товар. Он не хотел расставаться ни с одним из своих творений. И он мог превратить Филипа Уоррена в свое подобие. Когда Проспер вернулся из Берлина, Герант явился к Кейнам. Он сказал, что, по его мнению, нужно организовать магазин где‑нибудь в Лондоне, чтобы выставлять и продавать работы Имогены – и горшечников из Пэрчейз‑хауза, и, может быть, еще каких‑нибудь художников из тех, кто учился с Имогеной в Королевском колледже. Где‑нибудь в Холборне или Клеркенуэлле. При магазине можно сделать еще и мастерскую – посадить туда Имогену и, может быть, какого‑нибудь горшечника, чтобы публика могла на них поглазеть, задать вопросы и получить ответы. Герант сказал, что он поговорил с Бэзилом Уэллвудом и Катариной, и они готовы вложить деньги в этот прожект. А сам он может помочь с управлением.

Имогена сказала, что давно уже подумывала уехать из дома в Южном Кенсингтоне и поселиться отдельно. Майор Кейн выразил надежду, что она не уедет – Флоренции полезно ее общество, и, конечно, они оба будут счастливы, если Имогена останется у них, по крайней мере, пока эта замечательная идея не будет воплощена в жизнь и магазин не заработает в полную силу. Герант поглядел на Флоренцию, чтобы узнать, довольна ли она. Ему показалось, что у нее на лице отразилось неудовольствие. В последнее время та светская выдержка, вечная улыбка, спокойствие, за которые он любил Флоренцию, куда‑то подевались. Но Герант упрямо продолжал ее любить. Он думал о ней, когда лежал с женщинами, а теперь, глядя на нее, вспомнил об этом и покраснел.

– Что ты скажешь? – спросил он.

Она сказала, что это прекрасная идея, и выразила сожаление, что у нее в отличие от Имогены нет никаких талантов.

 

Галерею устроили на улочке в Клеркенуэлле, где уже работали и выставлялись другие прикладные художники. В галерее была витрина и несколько застекленных шкафов и полок (сделанных студентами‑мебельщиками) в элегантном современном стиле Движения искусств и ремесел. Прилавок, тоже из светлого дерева, больше напоминал длинный стол в главном зале средневекового замка. За прилавком была ниша, где помещался рабочий стол Имогены с паяльной лампой и кожаными полостями, а рядом с ним – гончарный круг. Сюда время от времени приходили разные студентки из колледжа и «точили» горшки. Герант приводил молодых людей из Сити. Приехал и сам Бэзил Уэллвуд и купил большие вазы работы Бенедикта Фладда, привезенные Герантом из Лидда. Долго спорили, как назвать магазин. Герант придумал название «Печь и тигель», но Флоренция сказала, что это напоминает завод. Имогена, которая в это время работала над серебряными шкатулочками в форме грецкого ореха, сказала:

– Может быть, «Серебряный орешек»?

И все согласились. Они сделали странное дерево из бронзовой и серебряной проволоки, футов пяти высотой, и поставили в большую жардиньерку, созданную Фладдом и Филипом в Пэрчейз‑хаузе, – ее глазурь переливалась оттенками от бледно‑зеленой морской волны до глубокой индиговой сини, а вокруг обвивался нарисованный гарцующий дракон о четырнадцати ногах, сжимающий зубами собственный чешуйчатый хвост. На деревце Имогена развесила небольшие золотые и серебряные предметы, сделанные ею и другими златокузнецами. С верхней ветки свисали серебряный орешек и золотая груша – гладкие, сияющие.

 

Герант любил все обустраивать. Он считал летний художественный лагерь 1904 года в основном своей заслугой. Одна идея потянула за собой другую. Он подумал, что если вокруг Пэрчейз‑хауза устроить лагерь, куда могли бы приезжать люди и творить разные вещи, а другие люди могли бы приезжать и учиться, – тогда можно будет заменить ковры, обновить мебель, и дом, где сейчас нет ничего, кроме летаргических женщин и отставших навсегда часов, наполнится трудом и голосами. Лагерь рождался у Геранта в голове: палатки в саду, для мужчин и женщин… классные комнаты в пустых стойлах, живопись, ткачество, Имогена за столом в седельной, окруженная жадно внимающими учениками, курсы гончарного дела для всех уровней, от основ до вершин мастерства… Геранту представилась мастерская в прежней молочной и отец в мастерской. Бенедикт Фладд был человеком настроения. Порой это настроение бывало злобным, чаще мрачным, иногда маниакально приподнятым. Герант решил, что если подойти к отцу в хорошую минуту – то есть в маниакальной фазе, – его можно будет уговорить. Но неизвестно, какое настроение у него будет к открытию лагеря. Герант пал духом. Он пошел к Просперу Кейну, который сказал, что, может быть, лучше устроить лагерь где‑то еще – надо спросить у Фрэнка Моллета, Доббина и мисс Дейс, они могут что‑нибудь придумать, – но недалеко от Пэрчейз‑хауза, чтобы Фладд мог читать лекции о своей работе, проводить демонстрации… и Имогена тоже. Помоне пойдет на пользу, если вокруг нее что‑нибудь будет происходить; надо и ей подыскать работу в лагере.

В конце концов им – с подачи Дейс, Моллета и Доббина – помог Герберт Метли. Хозяин фермы по соседству только что умер, и вдова была счастлива сдать ветшающие службы будущему лагерю под помещения для занятий. Она обещала поставлять молоко, хлеб, яблоки и сидр. На лугах вокруг фермы много места для палаток; правда, нет реки, но при ферме есть пруд, да и пляжи Димчерча и Хайта в досягаемости. Метли вызвался прочесть несколько лекций по писательскому мастерству. Кто‑то еще предложил учить также резчиков по дереву и пейзажистов. Герант с Проспером Кейном отправились в Пэрчейз‑хауз, где пообедали испеченным Элси пирогом с бараниной, исподтишка разглядывая Фладда. Они спросили, не согласится ли он на время лагеря отпускать Филипа, чтобы тот помогал с занятиями по гончарному делу. А может быть, он даже предоставит свою печь для обжига любительской керамики? Фладд ответил, что Филип завален работой и что лично он не собирается подвергать опасности свою печь. Но не взбеленился. Герант по опыту всей своей недолгой жизни умел определять степень гнева отца. Мышцы вокруг губ были расслаблены. Герант перевел взгляд с отца на Проспера Кейна. Он подумал: «Я не люблю своего отца. Я никогда не любил своего отца. Если бы у меня был другой отец! Такой, как Кейн, – он бережет людей, такой, как Бэзил Уэллвуд, – он понимает, что я умен и честолюбив». Бенедикт Фладд любил дочерей – странной любовью. Но редко вспоминал, что у него есть еще и сын.

– Имогена приедет, – сказал Герант. – Она будет вести занятия по ювелирному делу. Ты бы как‑нибудь наведался в Лондон, зашел в «Серебряный орешек». Мы продали два твоих кувшина‑Януса. Торговля идет хорошо.

Фладд делал сосуды о двух лицах – благодушные и спокойные с одной стороны, охваченные яростью, горем или болью с другой. Они были из темной красноватой глины, волосы и бороды раскрашены черным. Герант не любил эти сосуды, но ценителям они, кажется, нравились.

– Имогена не приезжает. Она нас покинула.

– Летом она приедет надолго, из‑за лагеря. Мне очень хочется, чтобы и ты к нам присоединился. Все захотят посмотреть на тебя и твою работу. Может быть, ты даже сможешь поработать вместе с Имогеной… что‑то сделать…

Филип сказал, что готов поучить новичков, как перебивать глину, центровать горшки и так далее. Но что им на самом деле нужно, так это лекция Бенедикта Фладда обо всей истории работы с глиной, о Палисси и майолике, о фарфоре и ангобе…

– Я подумаю. Если выдастся время…

– И, может быть, участники лагеря смогут прийти… не каждый день приходить, а прийти раз или два, посмотреть, как ты работаешь… – произнес Герант.

– Нечего тут слоняться кому попало, портить вещи и совать нос куда не следует.

– Имогена и Филип за ними присмотрят.

Фладд не сказал ни да, ни нет; на такую удачу они и не надеялись.

 

Лето приближалось. Герант работал с другими организаторами – Пэтти Дейс, Фрэнком Моллетом, Доббином и Мэриан Оукшотт, которая предложила обучить обитателей лагеря полезным для здоровья физическим упражнениям, а еще – поставить какую‑нибудь пьесу. Курсы театрального дела. Эта идея тоже расцвела пышным цветом. Геранта отправили поговорить со Штейнингом, который сказал, что у него сейчас живет мастер‑кукольник; его и его сына можно уговорить на проведение занятий по кукольному театру и марионеткам. А сам Штейнинг готов стать режиссером – он давно хотел поставить гибридный спектакль, с марионетками и живыми актерами.

Так замысел день за днем обретал плоть. Фабианцы и теософы, англикане и гильдии мастеровых вешали у себя объявления о лагере и предлагали помощь – с молотками и зубилами, чайниками и пирогами, сценой и мастерскими, полезной гимнастикой и уроками движения. Участники прошлогодних лагерей как‑то растерялись: куда подевалась былая интимность, спонтанность, язычество, поклонение солнцу? Но Герант убедительно сказал, что все это – не вместо дикого леса, а помимо него; они смогут творить прекрасное и в то же время наслаждаться природой. Он принялся планировать день за днем этого, пока призрачного, мира. Они доведут лагерь до кульминации – главного дня с премьерой постановки, лекцией Фладда, ночным обжигом сосудов в бутылочной печи (дрова будут таскать все участники лагеря) и полночным пиром.

 

Имогена согласилась на все эти планы, построенные ради нее, но сама не предлагала ничего, ни по курсам, ни по организации. Флоренция Кейн сказала, что совершенно не способна ни к какому рукоделию, но остановится в гостинице и будет время от времени проведывать участников. Нет, спасибо, прыгать в гимнастическом костюме ей тоже не хочется. Герант ненадолго расстроился – ему так хотелось, чтобы она играла в лагере какую‑то роль, хоть он и сам не знал, какую. Он сказал, что Имогена будет разочарована.

– Не думаю, – ответила Флоренция. – Честно, не думаю.

 

За несколько дней до прибытия участников лагеря, летним вечером, Проспер Кейн взял кеб и отправился в Клеркенуэлл, чтобы забрать Имогену с инструментами. Лето выдалось очень жаркое. Ранний вечерний свет, хоть и полный пылинок и летающего мусора, золотил серые стены. Проспер остановился на тротуаре возле «Серебряного орешка» и заглянул внутрь. Дерево светилось вечными плодами. На полках блестели драгоценные металлы и тончайшие глазури. Эмалевые украшения и нити бус свисали с керамических ветвей миниатюрных древовидных подставок, стоявших по концам длинного стола. Между деревьями‑подставками виднелась бледная масса рыжеватых волос, на столе распростерлись плечи, обтянутые серой рубашкой вроде квакерской. Проспер, опоздавший из‑за толкотни на улицах, подумал, что Имогена заждалась и уснула. Он с удовольствием глядел на расслабленность ее обычно столь зажатого тела. Он подумал (в последний раз, как оказалось), что поступил правильно, взяв Имогену к себе в дом, компаньонкой для Флоренции, растущей без матери.

Он вошел в магазин. Хорошенький латунный колокольчик над дверью звякнул, Имогена вздрогнула. Но не подняла головы. Проспер подошел к столу и коснулся ее плеча. Он извинился за опоздание и спросил, не нужна ли ей помощь в сборах.

Она подняла к нему лицо. Это было, прямо сказать, лицо бесноватой, опухшее, с неподвижным взглядом, покрытое алыми пятнами. Глаза были мокрые, и лицо мокрое, и даже воротник блузы отсырел. Имогена с тяжело вздымающейся грудью перевела дух и попыталась извиниться.

– Дорогая… – сказал Проспер. Он отошел, подтянул к столу единственный оставшийся стул и сел рядом с Имогеной. Что случилось? Что ее так расстроило?

– Я не могу… – сказала она. – Не могу…

И зарыдала. Проспер предложил ей собственный, идеально сложенный носовой платок.

– Чего ты не можешь? – спросил он.

– Не могу туда. Не могу туда вернуться.

Она умолкла и снова зарыдала, а потом начала объяснять.

– Я не могу спать в том доме. Не могу, не могу, не могу.

Проспер Кейн не стал спрашивать, почему. Он не хотел знать ответ на этот вопрос и решил, что для нее будет лучше – не давать этого ответа. Он сказал:

– Значит, не будешь. Мы придумаем что‑нибудь другое.

Имогена принялась бормотать отчаянные мокрые признания о Геранте… о том, что она предала Помону… и о грязи, грязи на коврах, грязи в кухне. Она возбужденно замахала руками, и майор Кейн поймал их – мокрые и горячие – и удержал в ладонях.

– Может быть, ты поселишься с другими девушками в палатках? Или в гостинице, вместе со мной и Флоренцией?

– Вы не знаете…

– Мне и не нужно знать. Ты член моей семьи. Я о тебе забочусь. И дальше буду заботиться.

– Не нужно, незачем. Нет необходимости…

– Необходимость есть, это совершенно ясно, раз ты в таком состоянии. Может, мы скажем, что ты больна и вовсе не можешь работать в летней школе? Уедем куда‑нибудь, отдохнем.

– Не надо. Хватит мне глупить.

– Ты скоро будешь независимой. У тебя есть талант, ты же знаешь. Ты сможешь зарабатывать себе на жизнь и, я надеюсь, найдешь человека, которого полюбишь, у тебя будет свой дом, безопасное пристанище.

Это вызвало новый приступ слез, но уже тихих. Потом Имогена сказала:

– Мне нужно уехать, немедленно. Но не в тот дом. Я не знаю, что мне делать.

– Я надеюсь, что ты мне позволишь заботиться о тебе, пока ты не найдешь, – он повторился, – человека, которого полюбишь, который будет о тебе заботиться…

– Я уже люблю, – сказала Имогена. Глаза у нее были закрыты. Последовала бесконечно малая пауза, пока Имогена принимала решение: – Я люблю вас.

Еще одна пауза.

– Поэтому я должна уехать.

Они посидели неподвижно, бок о бок. Потом Имогена протянула руки, бросилась со своего стула к Кейну, прижалась лицом к его лицу, придавила его тело своим тяжелым телом.

Он автоматически обнял ее, чтобы сохранить равновесие. Так долго… так долго без женщины, хотя его домик был полон женщин. Он поцеловал ее волосы. Он держал ее в объятиях и старался быть твердым – оказалось, что ему это удается в обоих смыслах.

– Это невозможно, – очень бережно сказал он. – Тому есть множество причин. В этом мире – невозможно. Мы должны забыть об этом.

– Я знаю. Поэтому я должна уехать. А вместо этого все, кажется, сговорились притащить меня обратно в тот дом…

Проспер исполнился яростной решимости – не допустить, чтобы она вернулась в тот дом. Он сказал:

– Я обо всем позабочусь. Вытри глаза, причешись, и поедем домой.

Он не знал, что делать. Но полагал, что, как всегда, что‑нибудь придумает.

 

В ту ночь он никак не мог уснуть. Он смотрел на себя в зеркало. Элегантно подстриженные усы цвета соболиного меха с серебром, лицо, изборожденное морщинами, твердый взгляд. Ему еще нет пятидесяти, но это ненадолго. И вдруг молодая женщина – притом красивая – падает к нему в объятия и признается в любви. Он погладил усы и встал по стойке «смирно». Скорее всего, Имогена права, ей нужно уехать, но кто же о ней позаботится, если не он? Он сделал ее счастливой, когда она была несчастна и растеряна. Он ей не отец. У нее есть отец, и она его боится. У Кейна хватало ума понять (сказал он сам себе), что она любит его, потому что боится отца. Это путаница, неразбериха. У майора всегда хорошо получалось разрубать запутанные узлы и устранять неразбериху – в армии, потом в Музее. Но не свои узлы, не свою собственную неразбериху. Майор устал от самокопания и пошел в постель – он спал на койке армейского образца. Кто не рискует, тот не пьет шампанского, сказал он себе, засыпая, но сам не знал, к чему это он. Он решил, что не сможет посоветоваться об этом с дочерью, как советовался с ней обо всем остальном. Черт бы побрал эту самоуверенную скотину – Джеральда Матьессена.

Холодные обливания, сказал он себе. Обливания чистой, холодной водой.

Ему приснился один из тех кошмаров, в которых вещи не совпадают по размеру. Он, как часто наяву, наблюдал за переноской музейной мебели, закутанной от пыли в холст, похожий на саван, и обмотанной веревками. Большая команда грузчиков, похожих на жуков, тащила какой‑то предмет – сначала в одну сторону, потом в другую. Они пытались втащить его через дверь в подземный запасник, но предмет был слишком большой и не пролезал.

– Осторожней, идиоты, – сказал Проспер во сне, – поцарапаете. Попробуйте как‑нибудь по‑другому.







Date: 2016-02-19; view: 312; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.029 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию