Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава II. Специфика эстетической позиции И.А. Ильина. 7 page
Случай создания литературного текста несколько сложнее: требование подбирать слова без участия рассудка и без всякого расчета является несколько противоречивым. Однако практика показывает, что в некоторых «неравновесных» состояниях сознания (каковы, например, изумление, сокрушение или просто боль) это иногда оказывается возможным. Приведем пример, не связанный с молитвой: если человеку «пролить на голову горячее олово», то он оказывается способен без особой мыслительной работы порождать потоки слов, весьма емкие по содержанию и обладающие чрезвычайной силой эмоционального воздействия. Отличие утвержденного в вере христианина заключается лишь в том, что в подобном неравновесном состоянии уста его исторгают не проклятия, а благословения. Если, попав себе молотком по пальцу, человек говорит «Господи помилуй!», то (при наличии таланта) он, вероятно, сможет и стихиры писать. Более эстетичный пример приводит Н.О. Лосский в своей книге «Мир как осуществление красоты»: «В жизни русского простого народа причитания по поводу смерти любимого лица, приобретающие характер импровизации, бывают иногда выражением живого действительного чувства, смягченного и введенного в эстетически ценные границы высокою духовностью»[498]. Там же он пишет: «Один из видов поэзии, именно лирика, представляет собою во многих случаях нечто уже выходящее за пределы искусства: такие изумительной красоты стихотворения, как "Я помню чудное мгновенье" или "Воспоминание" Пушкина и "Когда волнуется желтеющая нива" или "Выхожу один я на дорогу" Лермонтова представляют собою действительную жизнь поэта в моменты, когда глубокое переживание, пронизанное сильными эмоциями, осуществляется в высоко одухотворенной, гармонически прекрасной форме»[499]. Возвращаясь теперь к Ильину, мы должны отметить, что у него как раз совершенно противоположное отношение к художественному вымыслу. По его мнению, «настоящее искусство не создает призраков и не играет ими. Оно утверждает сущее: “так есть” или “внемлите, вот что обстоит в недрах бытия”»[500]. Причем вне зависимости от того, как утверждаемое соотносится с исторической действительностью. Художник ищет «не “типичного”, т. е. часто встречающегося или общераспространенного и потому наглядно-доступного, <…> а именно существенного, глубинно-коренного, судьбоносного, субстанционального и потому властно-определяющего»[501]. «С точки зрения истории это – небывальщина; а в измерении духа и художества – это необходимый и существенный фрагмент подлинной реальности, несравненно более реальный, чем одноименные с ним “факты” или “явления” во всей их эмпирической навязчивости. “Иван Карамазов” реальнее, чем все человечки на него похожие; “Отелло” реальнее, чем все ревнивые убийцы»[502]. Здесь, очевидно, звучит не что иное, как гегелевское презрение к «конкретно-эмпирическому». Остается только добавить, что «если факт противоречит системе, то тем хуже для факта». Действительно, по Гегелю (в интерпретации Ильина), «каждое произведение настоящего искусства постигает и открывает некое “классическое” состояние Духа, самоопределяющегося в своем пути, – некое “идеальное, всеобщее мировое состояние”, выражающее природу Божества и осуществляющееся во “внутренней природе вещей”»[503]. При таком подходе, подразумевающем, в частности, иллюзорность человеческой личности, действительно можно признать, что литературный персонаж «реальнее», чем живой человек. Но с точки зрения христианской метафизики это снова не более чем игра словами. В каком смысле он может быть «реален»? Является ли он живой личностью, определяющейся к любви или страданию? Обладает ли он самосознанием и свободой воли? Каково практическое значение этой его «реальности» для живых людей? Может быть, следует молиться об упокоении его грешной души[504]? На эти вопросы Ильин не дает ответа. Он просто утверждает: «Истинное произведение искусства есть не “подобие” и не “воспроизведение”, а некое духовное “оно само”»[505]. «Истинный художник <…> успокаивается только тогда, когда в нем слагается уверенность, что он действительно несет и неошибочно дает подлинно-существенную предметность Бога, мира и человека. <…> И именно в этом смысле искусство не должно служить ничему постороннему: оно есть “самоцель”, “искусство для искусства”, ибо оно само по себе есть и молитва, и познание, и духовность, и добродетель, и право, и характер, и творчество, и служение»[506]. Ильин, конечно, не отрицает того, что искусство имеет свои границы и свой предел в способности просветления человека. В другом месте философ признает, что оно останавливается «на извлечении и одухотворении отдельных, бременящих душу содержаний», в то время как, например, религия «ищет завладеть самыми истоками бессознательной жизни, ее первоначальнейшими силами и им придать благодатную, гармонически благостную одухотворенность»[507] (здесь снова напрашивается аналогия с Гегелем и выстроенной им иерархией: искусство – религия – философия).Однако, по его Ильина, искусство может вполне комфортно чувствовать себя, не выходя за свои пределы и не желая ничего большего. Но надо признать, что на практике это не всегда осуществимо. Истинный художник зачастую сознает не только священность содержаний, с которыми он имеет дело в созерцании, но с другой стороны и принципиальную ограниченность возможностей, которые предоставляет его искусство для того, чтобы по достоинству ими «распорядиться». Более того, если открывающиеся ему содержания действительно священны, а не только происходят от священного или свидетельствуют о нем, он просто неизбежно почувствует тесноту рамок «только искусства» и попытается за них вырваться. Существование этой проблемы отмечалось многими русскими мыслителями начала XX века, в том числе Н.А. Бердявым, С.Н. Булгаковым, П.А. Флоренским. Последний весьма резонно предлагал решать ее за счет возвращения искусства на подобающее ему место – составляющей религиозного культа (к этому же подошли, например, Вагнер и Скрябин; правда культ в их случае предполагался не христианский). Имеется в виду, конечно, духовное искусство, действительно претендующее на священность своего служения и имеющее своей целью нечто большее того, что Ильин назвал бы «развлечением и потехой»[508]. Здесь нужно оговориться, что «потеха» как таковая не является ни грехом, ни тем более извращением художества. В конце концов, светское искусство и возникло изначально как «потеха» – народная забава или аристократическое увеселение[509]. Желая подчеркнуть одухотворяющую роль, которую может выполнять искусство в жизни человека, Ильин выставляет «потеху» как антоним верного отношения к нему, в результате чего данное слово приобретает негативный смысл. Однако стоит обратить внимание, что оно является однокоренным со словом «утешение». И, может быть, именно утешением, а не одухотворением человека занимается художник, бессильный средствами одного искусства утолить человеческие печали и тоску по потерянному Раю. На это указывает С.Н. Булгаков: «Искусство, наряду с царственным призванием, таит в себе еще и сознание своего бессилия. <…> Искусство не спасает, не утоляет тоски земного бытия, а только утешает, но нужны ли и достойны ли бессильные утешения? Произведениями искусства можно любоваться, влюбляться в них, но лишь для того, чтобы еще сильнее чувствовать цепи этой презренной жизни»[510]. Красоты искусства, как и красоты тварного мира пробуждают в душе человека лишь томление по совершенному. Пробуждают жажду, но не утоляют ее. Они как искусно нарисованная река: напоминают о существовании воды, но напиться из них нельзя. Во всем многообразии материальных форм видит человек отпечатки Божественного, подпись Художника, сотворившего все это. В душе человека живет смутное воспоминание о Небе и о Боге, и, видя эти намеки, он вместе с неизъяснимым наслаждением испытывает и неизъяснимую тоску – тоску по оставленному дому. И как св. Варвара, уязвленная тварной красотой, начинает искать встречи с самим Творцом. Лишь состоявшаяся встреча (состоявшаяся в той мере, в которой это возможно, чтоб не ослепнуть от Божественного света) утоляет вечные искания человека. Все остальное имеет смысл только приготовления к ней… «Когда тоска по жизни в красоте с небывалой силой пробуждается в душе служителя искусства, в нем начинается трагический разлад: художнику становится мало его искусства – он так много начинает от него требовать, что оно сгорает в этой огненности духа. <…> Перед лицом вселенской Красоты даже и само искусство становится эстетическим мещанством…»[511] «Поэтическое самосознание Пушкина есть уже потерянный рай для нашей современности (напротив, к ней значительно ближе стоят и Гоголь “испепеленный”, и Лермонтов, и Тютчев). Нечего и говорить, насколько уже невозможен теперь Гёте с этой духовной сытостью и олимпийским равновесием, с его эстетическим миродовольством»[512]. По-своему это мироощущение описывает в своих письмах к пианистке М.В. Юдиной А.Ф. Лосев, сам музыкант, философ, математик и с 1929 года тайный монах: «Бывало, при посещении того или иного монастыря встретишь какого-нибудь унывающего монаха, который подвижничает целую жизнь, а все Бог не посылает ему утешения, все он чувствует себя слабым, покинутым и почти погибшим. Начнет это он рассказывать о себе, аж слезы закапают. И вдруг захочется его чем-нибудь утешить. “Отец такой-то! Не унывай! Хочешь, я тебе леденцов дам?” И берет монах леденцы, и становится у него на душе светлее и спокойнее, и прошли уже слезы, заулыбался человек, опять захотелось ему молиться, трудиться, быть бодрым и веселым подвижником…»[513]. «Я не скрываю от Вас, что музыка <…> – для меня сейчас только результат моей слабости, как слабеет монах на тяжелом подвиге и вместо молитв иной раз требует утешения в леденцах»[514]. «Для светской культуры я слишком многое знаю, чтобы в нее верить; а для средневековой замкнутости я слишком люблю культуру и слишком много положил сил на овладение культурой [515], чтобы остаться замкнутым. Я не могу расстаться ни с монастырем, ни с философией, ни с музыкой, ни с математикой и астрономией»[516]. Что же касается Ильина, то он отказывается верить в завершение классической Культуры. По его словам, «России нужен дух чистый и сильный, огненный и зоркий. Пушкиным определяется он в нашем великом искусстве; и его заветами Россия будет строиться дальше»[517]. Ильин сторонник классической формы и классического содержания, ценитель художественного совершенства, то есть завершенности, «замкнутости» произведения. Даже в тех случаях, когда искусству удается превзойти себя и выйти за свои пределы «без скандала», философ, хотя и не осуждает за это художника, преклоняясь перед объемом проделанной им духовной работы, но все же характеризует сложившуюся ситуацию как «непорядок» (см. пример Леонардо да Винчи и Достоевского). Это свойство Ильина не видеть проблемы в ограниченности искусства и вообще культуры невозможно объяснить в двух словах. Однако данный вопрос представляется нам крайне важным, тем более что в неявном виде он всплывал здесь уже не раз. Для его разрешения необходимо уяснить некоторые особенности религиозного миросозерцания Ильина и его религиозной философии. Это мы попытаемся предпринять в заключительной части нашего исследования. Date: 2015-11-14; view: 337; Нарушение авторских прав |