Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Наука о земле 28 page
Все иранские наречия содержат в себе более или менее богатые остатки наследства, завещанного им от первых родоначальников; во всех видны неоспоримые доказательства той непостижимой высоты, до которой достигла словесная и мыслительная жизнь великого племени, разветвившегося на множество могучих отраслей, покрывших собою часть Азии и всю Европу, а теперь предписывающих законы всей земле, но все наречия носят на себе признаки жалкого оскудения и упадка. Быть может, раннее образование человечества погибло от своей односторонности; быть может, плодотворный и богатый синтез не был сопровождаем хранительною силою анализа и погиб от соприкосновения с этою чуждою силою; быть может, человек думал как жил, младенчески светлый и младенчески мудрый, и не мог сохранить своей детской чистоты с наступлением бурного, юношеского возраста. Никому уже не дано снять вполне завесу с тайны доисторической древности, но какие бы ни были причины, факт очевиден. Время раздела семей было временем падения, а героические века, с которых начинается история разрозненных семей, были веками темного варварства, с разгоревшими ся страстями, с угасающим светильником прежнего разума. Поэтому не позволительно бы было думать, что наречие тем древнее, чем менее оно содержит в себе признаков умственного развития: напротив того, чем более в наречии следов просвещения, мысли и логической стройности в слове, тем ближе оно к общему корню. Об языке иранском можно утвердительно сказать, что он вместе с племенем разделился издревле на две отрасли. Одна, восточная, полногласная, богатая звуками и словоращением, не отягченная злоупотреблением придыхания, почти чуждая звуку ф и содержащая в себе почти все свои корни, хранилась под защитою святыни бытовой и мысленной; другая, западная, скоро подпавшая влиянию бурных племен приевфратских, столкновению страстных и воинственных семитов и кровавым раздорам двух религиозных систем, встретившихся с мечом и огнем в странах Сирии и Палестины, утратила свое полнозвучие и величавость, огрубела в глухих гласных и в бесчисленных придыханиях и забыла большую часть своих коренных начал. Первая из земли мирного Джемшида, из святыни Персидского Востока (Вахтер) распространилась на юг за Гиммалай–ский хреоет (Зимават, зимовая гора), а на север и запад за Каспийское море, за Дон и за Альпы до крайних пределов Европы. Эта отрасль имеет своих представителей в брахманах Индии и в славянах. Вторая, заключающая в себе все остальные языки иранские, основала в Азии наречия зенд, пазенд, пехлеви и парси, и перенесена в Европу ранними выходцами, пелазгами; вторыми, более всех причастными чуждой примеси, кельтами ирландскими, и последними, более всех одичавшими, германцами. Мы не говорим уже о сарматах и кимврах, которых переселение принадлежит векам историческим. Все эти наречия по важности своей, определенной уже прежними выводами, должны для критики филологической разместиться в следующем порядке: санскритское, славянское, зендское с своими отраслями, эллинское, кельтское и германское. < ПРИЧИНЫ, ВЛИЯЮЩИЕ НА ИСКАЖЕНИЕ СЛОВ И ИЗМЕНЕНИЕ ИХ ЗНАЧЕНИЯ > Признавая, что слова не равны между собою важностью в отношении к историческому исследованию о сродстве языков, критика должна заметить большую или меньшую способность слов к изменению. Во–первых, слово тем более подвержено прихотям произношения, чем чаще оно вращается в ежедневной передаче понятий. Священное и таинственное остается неприкосновенным оттого именно, что оно редко употребляется: бытовое и пошлое вечно в ходу и употребляется небережно. Это тот же закон, по которому мелкая монета чаще крупной должна поступать в перечеканку. Еще важнее самая определительность понятия, содержимого в слове. Чем тверже и неизменнее самая мысль, чем труднее ее иносказательное выражение, тем менее звуки, когда‑нибудь избранные для ее выражения, подвержены переменам. Оба эти правила несомненны. Но, с другой стороны, они находятся в частом противоречии: ибо великое всегда более или менее отвлечено и способно быть выраженным иносказательно; итак, в нем находятся в одно время качества, охраняющие его, и возможность легкого искажения. За всем тем едва ли область высшего мышления не лучше сохраняется, чем слова, относящиеся к миру грубо вещественному. Во всяком случае, нет сомнения, что определительность или, лучше сказать, исключительность мысли служит порукою за неизменность слова. Этому мы видим резкий пример в именах числительных. От двух до десяти они сохранили единство свое во всех наречиях иранских и совершенное тождество с коренною формою, за исключением некоторых усечений или изменений, произведенных различными потребностями чувства благозвучия в различных семьях (как утрата носового звука в славянск, девять, или коренного нее или нов, или введения придыхания в элинских словах для шести и семи на место прежнего свистящего начала). Между тем мы видим, что слово эка для единицы утратилось у всех и заменено звуками, совершенно не сходными с ним. Так у многих оно вытеснено местоимением, а у славян выводным един или один из ади или адима — первый. Между тем, кажется, можно сказать утвердительно, что форма эка первичная и находилась в коренном языке, по крайней мере эллинское слово έκατόν (вероятно, экасто, одна сотня) подтверждает это мнение. Как бы то ни было, легко понять, что мысль об одном не представляет в себе того ручательства в неизменности своего выражения, как мысль о четырех или девяти. Всякий слушавший русского крестьянина на торгу, должен был заметить, что он начинает счет с двух, а не с одного (раз, два, три, — четверик, два, три и так далее), и всякий мыслящий критик поймет, что местоимение или слово, обозначающее бытие вообще, и многие другие могут заменить слово один, но ничто не выражает шести, кроме слова «шесть» (хотя оно может также называться один–пять или два–три в народах, погрузившихся в отупение дикого и одинокого быта). Точно так же можно заметить, что местоимение третьего лица более других подвергается изменениям и что неопределенный глагол быть, несмотря на его высокорелигиозное значение, едва ли спрягается правильно на каком бы то ни было языке. Впрочем, таков странный ход человеческого произвола в словесном развитии, что его совершенно невозможно заключить в какие‑нибудь положительные правила. Весьма легко понять, что один и тот же коренной звук мог делаться в разных наречиях, проистекших из одного и того же языка, основою слов совершенно разнозначительных (как, например, небо и Nifelheim);, но гораздо труднее постигнуть закон, по которому в наречиях, отделившихся от языка уже грамматически образованного и давшего уже определенные названия всем оттенкам мысли, слова составные могли почти без всякого изменения быть принятыми для названия предметов мало похожих друг на друга. Между тем, как ни непонятен этот закон, мы имеем множество данных, не позволяющих сомневаться в нем, и если бы внимание беспристрастных критиков было обращено на него, коренное тождество всех языков было бы фактом давно уже не подверженным никакому сомнению. При исследовании таких явлений надобно вспомнить, что в прилагательных и существительных, выражающих какое‑нибудь качество, содержится уже неопределенность в отношении степени выражаемого качества. Новые слова, взятые из других корней, вкрадываются беспрестанно в состав живого языка и соперничеством своим возвышают или понижают степень, заключенную в первоначальном выражении. Таким образом прилагательное или существительное имя, переходя по этой лестнице, может в течение веков принять смысл прямо противоположный его первому значению. Пример такого перехода мы знаем в русском слове изрядный (прежде отличный, теперь едва ли посредственный) или в английском слове bairn (прежде молодец, а теперь почти дитя), или в санскр. man (жечь, согревать), составившем два славянские слова топить и тепло, из которых одно указывает на высокую, другое на малую степень жара. Это же слово, переходя через латинское tepidus, составило французское tiede (еле тепловатое) и глагол atiedir, которым можно выразить не только согре–ванье слишком холодного, но и остуженье слишком горячего. Точно так же слово идея, которое греку представляло едва ли не высшее достояние человеческого разума, для француза однозначительно с словом «вздор» [373]. Сверх того не должно забывать, что всякий язык, говоренный великим народом, не может не делиться на разные наречия. Сначала всякое из слов, употребляемых на каждом из них, понятно для всех, но при первом переселении слова получают новые значения, и в самое короткое время уже словесное сообщение между разделившимися семьями делается невозможным. Так, санскр. слово стри (сокращенное из сутри, рождающая — корень су, как духитри — корень дух) и слав. слова жена (корень джан, рождать) должны были первоначально принадлежать двум наречиям одного языка и быть понятными в обоих. Теперь же славянин уже не понимает слова сутри и из корня су вывел только название самок у плотоядных животных, особенно же собак (сука). С другой стороны, и на берегах Инда, кажется, слово жена в общем смысле женщины утратилось и только сохранило в священном санскрите значение родильницы (джанани). Относительно к явлениям видимой природы, переселение народа под новое небо и в новую землю, растящую неизвестные деревья и населенную невиданными животными, должно было перепутать все понятия, и легкое сходство, замеченное между новым неизвестным и старым давно знакомым, могло придать многим предметам имена, созданные не для них. Человеку легче воспользоваться каким‑нибудь случайным и частным сходством для названия нового предмета знакомым словом, чем выдумать новое имя. Таким образом, понятно тождество сл<ав.> кужель и санскр. куса [374], хотя трудно заметить что‑нибудь общее между очищенным льном и индейским растением (Poa Cynosureides). Вероятно, что употребление того и другого в священных обрядах богослужения повело к тождеству названий. Гораздо труднее разгадать, каким образом одно и то же слово могло сделаться названием предметов совершенно различных, когда явно, что коренное племя знало их и давало им разные имена. Впрочем, дело филологии и здравой критики признавать несомненные факты и выводить из них здравые заключения, а не теряться в бесполезных догадках. А факт этот ясен и не подвержен никакому сомнению. Быть может, при раннем разделении семей еще хранилось в людской памяти значение корней, из которых уже давно развились названия дерев, животных и других предметов, поэтому новые имена, одинаково составленные, могли быть приданы отдельными семьями тем предметам, в которых они замечали наибольшее сходство с незабытыми корнями прежних слов. Различие понятий должно было произвести однозвучные слова с разными смыслами. Впрочем, такое предположение не совсем вероятно. Развитие речи было уже так велико и разнообразно (как мы это видим из остатков ее в уцелевших наречиях), и в то же время признаки умственного упадка и невежества так заметны в самом первом отделении частных семей от первобытной общины, что трудно уже в то время предполагать живое сознание коренных начал. Вероятнее было бы другое предположение. Высокое просвещение, так же как и первые попытки детского разума, ведет к обобщению понятий. Язык первоначальный мог представлять классификации такие же, как современная наука в Европе или письменная система в Китае. Конечно, это предположение не может быть доказано вполне, но оно отчасти оправдывается прилагательным характером слов, обозначающих предметы из царства животного или прозябае–мого, и особенно подтверждается старославянскою формою баба–птица, лев–зверь, кит–рыба, ягода–смородина, плакун–трава и проч. Та же самая классификация, переходя как наследственное достояние к огрубевшим потомкам, должна была непременно подать повод к бесконечным ошибкам и недоразумениям. Общее имя рода сделалось именем вида, имя вида сделалось именем рода или видового подразделения и, наконец, названия в разных наречиях так перепутались, что невозможно уже отгадать старую номенклатуру, существовавшую в первобытном языке. Всего удобнее можно понять этот ход в изменении смысла слов из письменных форм Китая. Всякое животное, как и всякое растение принадлежит по системе иероглифов (иначе мы не можем назвать письмена китайские) к какой‑нибудь великой семье, обозначенной одним иероглифическим знаком. Знаки подразделений составляются из общего родового знака и другого, выражающего отличительные приметы каждого подразделения. Очевидно, если иероглиф перейдет в скоропись и полуученая система китайских книжников утратится, родовой знак при сокращении видового может сделаться видовым, и если то же действие повторится у нескольких отдельных народов, каждый из них обозначит разные виды одним и тем же родовым знаком, утратившим первоначальный свой смысл. Таким образом разрешается задача, представляемая нам всеми иранскими наречиями. Нет сомнения, что в родине иранцев известна была порода волков. Санскритский язык сохранил форму врка, соответствующую славянской волк [375], германской Wolf. Во всех трех наречиях это слово имеет одинакое значение, но в Индии оно уже не совсем ясно, потому что равно дается и настоящему волку и горной собаке. Если мы примем его за родовое имя, к которому прибавлялись другие, обозначающие видовые изменения, мы поймем легко, как при утрате видового названия vulpes (корень- вульп, сохраненный в Молдавии) и αλωνη очевидные искажения прежнего волк или вулк сделались именами лисицы, и как другое искажение того же слова осталось у римлян именем волка lupus (корень луп у молдаван). Может быть даже, в двух названиях лат. wipes и гр. άλώπηξ усовершенствованная филология откроет соединение родового и видового имени (т. е. волк и пес, сохранившийся только в славянских наречиях). Точно так же родовое линкс могло принять значения видовые и перейти в сл<ав.> лис, греч. λύγξ (рысь) и герм. luchs, в то же время искажаясь опять в сл<ав.> рысь и греч. λύκος (волк). Заметим мимоходом, что весьма важное прозвище Аполлона Ликиос, которое обыкновенно и весьма неловко объясняется волчий [376], едва ли имеет какое‑нибудь сношение с четвероногими. Аполлон (Белен или Бел–бог) — у Гомера покровитель Трои и ее союзников; он вообще, как мы уже видели, бог севера и племени славяно–вендского. Кажется, прозвище его связывается с самим прозвищем племени, которое у греков, как у германцев, было принято за собственное имя (ликии и вильцы из великий). Белен Великий был изменен в эллинскую форму Аполлон Ликиос и окружен, очень некстати, волками по милости эллинских словотолкователей, забывших происхождение бога и не знавших никакого языка, кроме своего. Впрочем, для поддержания прежнего толкования можно было бы привести поверье русских, смотревших издревле на волка как на священное животное и препоручивших его в наше время покровительству великомученика Георгия [377]. Не скрывая этого довода, мы должны признаться, что он неудовлетворителен и что мысль о великом более прилична северному богу добра, чем прозвище — волчий бог. То же самое, что происходило со словами волк и лис, повторилось с словом бык (лат. bos, bucus, buculus, эллинск, βοūς ), перешедшим в немецкое bock (козел), с громким словом таврос или mop–ос, лат. taurus, перешедшим в слово тур (горный козел); со словом мёс (перс. корова), перешедшим в эллинское москос (теленок) и славянское меск (лошак); или в санскр. сакуна (птица), из которого составилось сл<ав.> сокол [378]. Таким же образом славянское вол отзывается в латинском vitulus (теленок) и, может быть, в персидском вёл (лошадь), и германское Ziege, и греч. хейги в русском сайга (вероятно, от сигать, прыгать) или латинское piscis (рыба), немецкое fisch в названии пискаря. Точно так же слово ворон или бран славянское и кельтское сделалось английским wren (произносится), a rabe (ворон) слышно в сл<ав.> врабий и эллин, κόραξ (ворон), в сл<ав.> грач, или сл<ав.> гарина (лань) и олень в elend (лось); или корова в лат. cerva, вероятно, керва (самка оленя), ветла в лат. Betula (береза). Кроме различия видового, разницы половые или обозначения возраста могли быть приняты за особенное название животного. Так, например, слово сука, означавшее, без сомнения, всех самок вообще, было присвоено одним самкам плотоядных животных, а савака (санскр. щенок) вытеснило из русского языка первоначальное пес. Наконец, можно легко понять, что одна и та же видовая примета первоначально прибавлялась к разным родовым названиям, как в нынешних системах ружус, или грандис, или наш, не производя никакого смешения понятия, но как скоро утратился смысл прежних слов и родовое имя было откинуто народным обычаем, одна и та же видовая примета, уцелев, осталась для обозначения животных, не имеющих совершенно ничего общего между собою. От этого произошли сходства в названиях, теперь считаемые за случайные, но действительно указывающие на первобытное единство. Примеров приводить не нужно, ибо они слишком многочисленны и все более или менее могут казаться сомнительными, но к ним, может быть, относится звуковое тождество слов бобер (нем. biber) и бабр, индостанское и сибирское название великолепного тигра, никогда еще не виданного европейцами, кроме русских сибиряков, известного в Китае и в Гиммалайских горах и отличающегося от всех других тигров белизною кожи и огромным ростом. Точно так же коренное слово сигать, равно утраченное в Германии и в Индии, могло служить общим видовым названием, которое при утрате родового означило в Германии козу (ziede), а в Индии льва (синга). Мы уже сказали, что все примеры более или менее подвержены сомнению, но закон понятен и никакому сомнению не подвержен. Вероятно, в древнейших памятниках поэзии народной можно бы еще открыть соединение родового с видовым названием под неизменными прилагательными иных имен. Напр., общая форма песен ясен сокол очень напоминает санскр. сьена саку ни (сокол–птица, хотя и саку ни имеет значение маленького орла или ястреба). < СИНОНИМЫ И МЕТАФОРЫ В ПЕРВОБЫТНЫХ ЯЗЫКАХ > Всматриваясь в любой язык, мы замечаем в нем множество синонимов: бедное богатство, которого ничто не оправдывает. Априористы, всегда готовые на решение всякого вопроса, догадались, что ход ума человеческого в первобытных общинах не должен был допускать разно–звучных имен для одного и того же предмета. Это мнение довольно вероятно; но от него развилось другое, совершенно бессмысленное, хотя и имеет многих защитников, именно что всякий синоним есть плод смешения наречий. Самое легкое изучение языков современных и слов, родившихся и погибших уже на памяти человеческой, должно избавить нас от такого заблуждения. Когда какой бы то ни было предмет обращает на себя исключительное внимание и изучение, все мелкие оттенки его получают особенные имена, понятные и ясные для всех. Если в жизни народа или в направлении мысли произойдет перемена, тонкие различия, замеченные предками, сделаются непонятными для потомков, и явится множество синонимов на мучение книжникам и на радость стихотворцам. Несчастный перелом в жизни русских, расторгая или, по крайней мере, ослабляя узы древнего семейства, почти изгладил из памяти наших современников тонкие различия родственных отношений, которые были так богато развиты чисто семейною жизнию старых славян. Мы надеемся, что невежество наше пройдет вместе с его причиною, с жалким поклонением одностороннему просвещению и мелкому быту западных народов, но должны признаться, что к стыду нашему большая часть так называемого образованного класса не умеет различить снохи от невестки или даже деверя от зятя, хотя все эти слова принадлежат языку первобытному и многие даже составлены по закону славянской личности. То же самое, что происходит в наше время, происходило от начала веков, и самое первое человеческое наречие должно было представлять множество синонимов, хотя и не столько, сколько его искаженные отрасли. Так, например, мы видим в славянском языке, что с самого раннего возраста в нем жили два слова, означающие рождение, теперь забытые: су и род (санскр. су, родить, руди, происходить). От обоих слов возникли и разрослись бесчисленные отрасли: сын, сноха, народ, порода и проч.; из них же развились и два синонима, некогда различавшиеся смыслом, но теперь однозначащие в разных славянских наречиях: сук и рожен и роженец. Слова сук не должно сводить с санскр. сакха, ветвь, которое осталось в сл<ав.> соха, раздвижной корень. Таким образом возникают синонимы из самой жизни народного языка или наречия. Впрочем, изо всех причин, способствовавших к уничтожению всякого сходства между наречиями, более всех должна была действовать склонность юношеских народов выражать предметы метафорою или словом описательным. Теперь еще аравитянин в своих импровизированных песнях или в живой восторженной речи охотно пропускает существительное имя и просто выражает предмет прилагательным словом. К метафорам должны были присоединиться имена местностей, с которыми была связана идея отличия или превосходства. Едва ли не эта причина множества разных названий коня в санскритском языке, и, несмотря на то, что санскритологи придумали корни для слов асва и турага, нельзя не вспомнить, что Индия бедна лошадьми и что в асва слышно имя азов, а в турага имя их северных соседей туранцев. Заметим, что филологи вообще слишком много придают важности отдельным буквам и требуют от них излишней неприкосновенности. Хотя в слове асва с, или скорее детское картавое ш, разнится от з в слове аз, не должно отвергать возможность этимологии, основываясь на одной этой примете. Во многих языках с принимает звук ш при иных условиях (напр., в немецком) или колеблется между звуком с, ц и к (как в латинском кастус и инцестус); в самом же санскритском множество синонимов разнятся только звуками ш и с (или з), то есть не разнятся вовсе: напр., прозвище сри, данное женскому человекообразному началу в мифологии (Лакшми) есть, бесспорно, не что иное, как стри, жена. В этом убедится всякий, сколько‑нибудь изучивший характер разных религиозных систем в Индии. Впрочем, слово турага напоминает также и название таврос и тур и, может быть, относится к прежде замеченным нами переходам видовых и родовых имен. Не нужно искать примеров тому, как прилагательные, взятые из местностей, вытеснили мало–помалу настоящие имена животных; многие довольно известны, но один, еще не замеченный, особенно важен в смысле историческом. Это имя русак. Оно, бесспорно, не происходит от цвета шерсти, нисколько не похожей на русую, и доказывает, что северные русские долго называли Русью только южную сторону [379]: ибо, как известно, северный заяц—беляк, и русаков мало в дремучих лесах нашей Новгородской колыбели. Но, как мы сказали, метафора более всего изменила словесный состав языков. Напр., есть животное, которое почти во всех наречиях утратило свое коренное имя и получило прозвище от своего крика. Это петух, певень или петел, которого имя было в старину кур или, судя по женской форме кокша или кокошь, — кок, странным образом отзывающийсяво французском языке, вероятно, из древнегаллийского, по–гр. άλέκτωρ (пробудитель), в сибирских наречиях тауш (голос), по–лат. gallus (то же голос, garrulus), и так далее. Славянские наречия также дали вообще прозвище «медведь» или ведмедь животному, лакомому до лесного меда, и таким образом невозможно уже узнать старого названия и заметить в нем тождество с другими языками иранскими, хотя самое прозвище составлено из слов, принадлежащих к общему достоянию, именно санскр. вид (знать) и санскр. мадгу (мед), из которого, вероятно, также составились санскр. мад, быть пьяным, и кельтское med, бешеный, по известному свойству старых медов (заметим, что латинское мадера, санскр. мад, жидкость, истекающая из висков слона, происходят, вероятно, от другого корня, пот, общего для идеи жидкости и перешедшего в носовой звук). Кажется, можно утвердительно сказать, что некогда славяне давали медведю то же имя, которое сохранилось в немецком языке, bar, и что это слово было родовым для многих плотоядных. Оттого до сих пор логовище медведя называется берлога; оттого имя бар–сук (как будто медвежонок) и бир–юк или бер–юк (волк в иных частях России, а в других медведь по поговорке: бирюк–те нанюхайся). Точно так же мы уже заметили, что сорока есть только иносказательное название (нарядная) и что, по всей вероятности, сорока называлась в старину пега, хотя нельзя утвердительно сказать, чтобы и имя пега не было иносказательным прозвищем, значащим «разноцветный». Древнее значение этого слова в греческом Πήγασος (бесспорно, двуцветный: конь Персея принадлежит, как и сам Персей, к высоким символам древней веры Ирана и к эмблемам светло–мрачного мира). Славяне, как видно, чище сохранили первобытный звук. В лебеде можно подозревать простую перестановку букв слова белый, в нем. adler (орел), кажется, ясно понятие о благородном; в schwan (лебедь) видно прежнее сватан (санскр. свэта, белый); в греч. ίππος, соответствующем по закону придыхания адигейскому и абазинскому шибс, отзывается, вероятно, утраченный корень шиб (славянск, шибкий, быстрый). Последнее предположение кажется довольно смелым, но догадка, что слово конь было коренным именем для лошади, подтверждается разительным сходством имен греч. кентавров с конскими телами и индейских киннара с конскими головами. Созвучие двух первых слогов не случайно, а объяснение киннара от ким и нара (что за люди?) точно так же нелепо, как и вывод кувера от что за тело», или от дурнотелый. Остается предположить, что слово кен, кин, так же как слав. конь, означало лошадь, или что оба народа славянские (жители земли пригимма–лайской, т. е. Бактрии) и гор Фракийских были и называли себя конниками. Совпадение слов конь (лошадь) и кельтского куан, гр. κίων, лат. canis (собаки) и прочие подобные довольно странно: быть может, оно только случайное, а вероятнее, все эти слова суть видовые прозвища с утраченным началом, равно приличным лошади и собаке (как, напр., в новейших системах domesticus [380] ). Те же примеры метафоры, которые мы видели в именах животных, легко бы проследить и в названии всех других предметов. Так, санскр. слово сила, означающее свойство или крепость духа, сохранившееся в славянском языке отчасти в значении смысла (не та сила, не тот смысл), но принявшее, однако же, более уже значение крепости телесной, дало начало латинск, silex (кремень), и между тем как общее родовое кость принимало в латинском видовой смысл ребра (costa), самое слово ребро (нем. Ribbe) принято было иносказательно за эмблему и за выражение силы (robur) и вторичным иносказанием за название горного дуба. Другие же названия дуба происходили или от сьедомый (aesculus), или от господень (guercus, вспомним гр. κυριο). Название молнии почти везде представляет доказательство описательного характера: герм. Blitz (от блеск), так же как сл<ав.> блескавица, русск, молния (отмол–оть, сокрушать, общего латинскому, скандинавскому, немецкому и другим); гр. Άοτραπή (от άοτήρ, блеск), nui. fulmen (orfiilgere), сл<ав.> пылмя, или полмя, или племя, nut. flamma и проч., так что невозможно узнать первобытную форму, некогда общую всем иранцам. Гораздо легче отыскать древнее название для неба. Оно сохранилось у славянских народов, отчасти у брахманов и кельтов, но у других оно уступило иносказаниям: напр., в греческом языке ούρανός — от сл<ав.> уру, великий, нем. иг, древний, гр. ούρος; в ионийском наречии, гора, в немецком himmel (как мы видели от гимле–рай, сл<ав.> земля), в латинском coelum (вероятно, от одного корня с кайласа) [381], может быть, сл<ав.> коло, круг или от чела, высшая точка, предел), вытеснили первобытное иранское имя небо и ограничили его значение частными небесными явлениями. Все эти изменения в круге иранского слова не принадлежат к глубокой древности; родство наречий и тождество коренного языка ясны и бесспорны, но когда взгляд филолога обнимет все наречия человеческие, тогда придется те же самые приемы критические перенести в отдаленные века, и полная жизнь человечества представится ясною, понятною для всего просвещенного мира. Date: 2015-11-13; view: 310; Нарушение авторских прав |