Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Наука о земле 23 page
От этого клинообразное письмо вавилонских кирпичей представляет уже многие округления, смесь клина и крючка: мягкость глины позволяла удаляться от прямых линий. С другой стороны, надписи славян ликийских, карийцев и древнеэллинские содержат в себе много сходства с клинообразными письменами. Это особенно разительно в Эолийской надписи, в которой буквы л, е, и, с имеют формы, совершенно напоминающие персеполитанскую азбуку. До сих пор, кажется, не прилагали еще к разбору древнезендских начертаний на камне аналогии, которая могла существовать между ними и старыми памятниками письменности эллинской и малоазийской. По всей вероятности, такое сравнение повело бы к счастливому результату. Но должно помнить, что стихии эллинского просвещения шли в одно время с юга и юго–востока, с востока и северо–востока. Сходство тем важнее, чем эллинская надпись ближе к древнему иранскому началу по характеру диалекта и по порядку букв. В чтении слева направо бесспорно найдется более общего с первобытным Ираном, чем в обратном. Вустрофедон, как межеумок, не заслуживает особенного уважения, но, кажется, должно изучить преимущественно надписи, принадлежащие странам и племенам Северной Греции, менее подвергшейся влиянию египто–финикийских колонистов. Народы, не приписывающие себе изобретения письмен, не должны ни в каком случае считаться их изобретателями, кроме тех племен, которых древность была затеряна и поглощена в бурях войны и чужеземных нашествий. Такие племена могли иметь старую славу, про которую сами забыли. Вообще же хвастливость так естественна всем людям, что никому не приходило в голову отрекаться от великого изобретения, а многие себе приписывали чужую заслугу. Слова, обозначающие чтение, писание, книгу, буквы и так далее, могут иногда дать нам легкое средство узнать давность народной письменности. Но вообще это относится только к сравнительной давности, ибо первобытной письменности гласовой нигде искать нельзя, кроме самого иранского центра, т. е. земель на юг от Каспия и на скатах Араратской и Демавендской горной цепи с ее отрогами. Туда указывают все вероятности и многие предания. Самолюбие кельтийских филологов вздумало присвоить семье кельто–кумрической честь древнего просвещения письменного. Для опровержения их мнения достаточно одного обстоятельства: все слова, касающиеся до грамоты, происходят у них или из латинского, или из греческого языка [306]. Перед этим исчезают все толки ученые и все патриотические подлоги. Кстати прибавим, что нет ничего жалче, смешнее и нелепее усилий книжного народа для создания подложной старины. Добро, при дворе римских епископов производили издавна успешную выделку фальшивых документов, декретов, дарственных завещаний и проч.; добро, еще недавно в области Западной Церкви искажали тексты древних церковных писателей и печатали издания, искусно изуродованные, с благословения духовного начальства. Это все делалось, и делалось с пользою. Правда, подлоги открылись в позднейшее время, наш век смеется над этими дарственными завещаниями и декретами; сличение древних рукописей и списков обличило неверность западных изданий, и ни один добросовестный критик не думает их защищать, но временная цель была по крайней мере достигнута. Тут был соблазн богатств, и больший соблазн мирской власти, и величайший изо всех соблазн власти духовной. А вы из чего хлопочете? Не завоюете за своих предков тех стран, которых они завоевать не сумели; не выдумаете за них тех выдумок, которые им не дались. Обморочите с дюжину легковерных невежд и только. Велик барыш! Хорошо создавать славу настоящую или будущую, а прошлое прошло. Слава или бесславие, примем все без гордости и ропота, любя истину и справедливость и человеческое братство. Вместо бесплодных трудов для присвоения себе подобающей чести, лучше бы было кельтским филологам обратить внимание на то, что в числе предметов, относящихся до письменности, многие носят не латинские, а греческие названия, или по два названия, одно римское, другое эллинское. Давно бы убедились в истине, в которой еще сомневаются и которую мы вывели из других примет: в проповеди веры и просвещения, принесенной не из Галлии или Италии, а из дальнего эллинского Востока по морским путям, искони знакомым смелому парусу финикийских семитов. Никогда не должно терять из виду, что кельты были вообще народ малообразованный, воинственный и не склонный к жизни общественной, к мирным трудам или градостроительству. Британия, земля классическая для кельтов галлийских, училище их веры и хранительница преданий, не знала городов, не сильна была в землепашестве. По крайней мере, таков вывод из всех римских свидетельств. Северная Галлия уже не представляет значительных сил или укрепленных мест завоевателю Кесарю. Города исчезают, где исчезает след славянский. Быть может, финикийские колонии и сообщили начала просвещения кельтскому Эрину, это даже вероятно, но просвещение не всегда грамотно. Трудно, или лучше невозможно, опровергнуть доказательство, взятое из отсутствия самобытных слов для названия книг и книжной науки. С большим правом, чем кельты, могут германцы и славяне присвоить себе древнюю письменность. Слова Buch, schreiben, lesen, Buchstabe и другие указывают на грамоту свою, незаемную, неписанную, а составленную из самых простых, естественных и доморощенных материалов. Слово schreiben бесспорно напоминает латинское scribere (перешедшее в английское scrabble), но корень его чисто германский и славянский (скребу), а другие слова, или не представляют никакого сходства с языками просвещенных жителей южной Европы, или несмотря на сходство (lesen- legere), явно свидетельствуют о своей самобытности. Впрочем, смешно бы было искать доказательств, тогда как гласовые руны не только ручаются за существование северной азбуки, но и за независимость ее от южных, с которыми она не представляет большого согласия. Чтобы сыскать буквы, похожие на скандинавские руны, надобно углубляться в древность и изучать надписи того времени, когда ни Рим, ни Эллада не усовершенствовали своих письмен, а представляли еще живые следы Востока. Если Скандинавия принесла письменность с юга, можно смело отнести этот заем к векам весьма далеким. Первобытность формы, обозначенной немецким названием книги или буквы (палка. Stab) указывает или на собственное изображение, или на передачу науки еще в ее младенческом возрасте. Точно то же должно сказать и о славянах. Писать, читать, книга, буква, азбука и проч. не показывают ни малейшего влияния чужеземного. В слове буква корень тот же, что и в немецком Buchstabe, но форма не так определительна, по отсутствию характеристического stab. Впрочем, должно заметить, что окончание на ва обозначает связку или соединение, или множество (Литва, татарва, братва, детва от древнего множественного на овья или ове) и соответствует идее о связке прутьев или палочек. Еще многозначительнее и важнее слова книга и читать. Они между собою связаны философскою мыслью и представляют любопытный пример движения и перехода понятий. Выводные формы конец, закон, спокон (или спочин века), искони и так далее указывают на общее коренное начало кон, и, может быть (согласно с искони), коня или конь в смысле границы или предела. Конязь, князь (которого невежественная ученость выводит из немецкого Kunig) представляет значение главы, высшего общественного чина (так, так и верха в строении и перекладины над воротами и т. д.), блюстителя закона человеческого и божественного. Оттого, в иных наречиях, слова «священник» и «начальник» совершенно одинаковы. Точно так же, как в князе виден блюститель закона, так в книге виден самый закон, и ни один человек, знающий дух славянского словосоставления, не усомнится в правильности перехода из форм кон и коня или конь в сокращенную форму книга с опущением буквы о. Это слово имело, очевидно, значение устава, уложения или законного обычая, духовного или общественного. Почитать, почитанье, почтенье указывает на коренное слово читать, чтить (от которого честь), а считать, счет и другие, выведенные из того же начала, содержат в себе мысль, принадлежащую к одному и тому же разряду. Слово санскритское чид (понятие) объясняет нам все эти выводные слова, и славянское читать [307] представляет критику явное значение понятия, соединенного с благоговением. Таково отношение между книгою и чтением, между законом и уважением к закону. Тут еще нет ни образов, ни знаков вещественных. Все еще живет в мире духа и понятия. Когда закон принял одежду видимую и формальную и облекся в вещественные письмена, разуменье закона сошло также в область вещественную. Книга живая сделалась сбором мертвых букв и живое чтение духовное сделалось мертвым разбором письмен. Тут все свое, самобытное, свободное от влияния иноземного. Жизнь и логика мысли обнаруживаются в стройном и постепенном изменении слов. Не должно думать, чтобы я приписывал племени славянскому изобретение письмен. В простоте и логическом складе названий я вижу только древность науки, так же как у греков, римлян, германцев и т. д. Я не полагаю излишней важности на свидетельство чешской песни о суде Любуши [308]. Сомневаться в ее подлинности и не понимать ее великого народного значения есть дело пристрастного невежества, но основываться на одном выражении о досках правдодатных, чтобы утверждать старую грамотность, было бы смешно. Изучение слов, касающихся до письменности, важнее свидетельства песни, а еще важнее может быть надпись славянскими рунами на кумире Чернобога и пограничные надписи в Австрии. Во всех отношениях древняя грамотность славян уже доказана, и ликийский памятник, о котором мы говорили, памятник, относящийся к векам почти баснословным, должен убедить самого упорного и бестолкового скептика. Слово азбука заслуживает особенного разбора. Первый взгляд на названия букв славянских обличает уже опыт младенчествующей мнемоники. Трудно составить полное сказание изо всей азбуки, иначе и быть не может: многие буквы переменили свои имена, многие переставлены, многие введены позднейшим временем (таково вероятно i десятиричное, таковы бесспорно ненужные кси и пса и чуждые славянским наречиям фата и ферт, звуки, которые славяне знают только по иностранным словам). Быть может, трудолюбивые филологи отыщут, в чем состоят эти изменения и наросты, но во всяком случае уже и теперь можно сказать не обинуясь, что имена букв составляли связные речения с поучительным смыслом. Для этого достаточно вспомнить а, б, в, г, д, е, ж, з или р, с, т (аз буквы ведаю, глаголю; добро есть жита (на) земле; рцы слово твердо и пр.). Но состав полного речения, изобретенного для облегчения учащихся грамоте, не доказывает еще, чтобы первые названия букв были издревле таковыми, какими они теперь, или употреблялись в том смысле, в котором мы их теперь употребляем. Нельзя не обратить внимания на одно обстоятельство, весьма важное. Буква аз славянская соответствует альфа греческой и алеф израиле–финикийской. Когда все доводы и вероятности относят первую гласовую письменность к горноиранскому центру, сочтем ли за случайность сходство этих трех названий с именами благородного иранского племени, некогда грозившего Индустану и Персии и, наконец, завоевавшего Скандинавский полуостров, с азами, иначе альфами (смотри песнь о сватовстве Фрейра)? Такая слава достойна такого великого народа. Мы видели, что в самом Иране была великая борьба между мидо–парфянскою (алан–азскою) семьею и южною, парсийскою. Победа была решена могуществом дома Кеанидов, которого слава была впоследствии времени усвоена побежденными, но почти единокровными азами. Имя дома Кеанидов сохранилось в первом слоге имен Кай–Косру, Кай–Кавус и Кай–Кобад. Китайцы, говоря о царстве южных азов и столице их Аланми, называют царский род потомками Хао–ву. Египетские памятники представляют надпись Камбизову [309], которая гласовыми знаками дает форму к, м, б, а, ф. У египтян и китайцев нельзя не узнать Кай–Кавуса и Кай–Кобада. Предание и сказки сохранили нам формы, близкие к исторической, поэтому позволительно предположить в них и содержание отчасти историческое. Мы видели, что Кай–Кавус осаждал в горах Мазендирана гору, т. е. крепость, Азпурз, очевидно, Азбург [310]) и что Див Сефид и прочие Дивы ее защищали. Узнав единство азов и Дивов, мы можем еще глубже в темных веках проследить ту же борьбу еще при баснословном Тахмураспе [311]. Не признавая его за Джемшидова отца (по Моджмель–аль–Теварек), ибо Джемшид есть, бесспорно, олицетворение бактриянского племени и отголосок незапамятной старины, мы не можем отказать Тахмураспу и сказанию об нем в существовании историческом и великой древности. Победы Тахмураспа увековечены в его прозвищах рибавенд (победитель вендов) и дивбенд (победитель Дивов, азов). Место его побед Ма–Зенд–Иран (великий Зендский Иран) и Демавенд, в котором мы опять находим корень венд при сомнительном демо (от дома, от народа, от земли или от оплота?). Тут коренные жилища соперников–братьев, западных азов и восточных ванов, тут поле их старых битв и старых союзов. Находя в одном прозвище имя ванов (вендов), мы имеем еще более причин утверждать, что догадка об единстве Дивов персидских и азов основана на истине. Тахмурасп победил Дивов и заключил их в Демавенде, но, победив (так свидетельствует предание), от них же принял учение и по их примеру ввел в царстве своем великую мудрость чтения и писания. Не явно ли, что за эту великую мудрость азы назывались Дивами и слыли колдунами, и что за нее прекрасный Демавенд получил такую же дурную славу, как немецкий Броккен и русская Лысая Гора. Таким образом, сказочные воспоминания Персии открывают нам в самом Иране истинную колыбель гласового письма и объясняют причину, по которой первая буква азбуки славянской, еврейской и эллинской носит имя изобретателей–азов (иначе альфов, по песням скандинавским и по форме названия Афганистана, т. е. Альф–Банистана, санскритского азавана). Эта слава, вечно памятная и вечно благодетельная, лучше их воинственных подвигов и кровавой чести побед. Скандинавы могут гордиться своими предками. Грамотность, переходя от народа к народу, изменяет свои знаки, соображаясь с разницами наречий, письменных материалов и употребления при зодчестве или таинствах, при хранении уставов, или при бытовых сношениях между людьми. Художество пестрило и украшало азбуку, беглое письмо сокращало и упрощало ее. Передача грамоты была не простою передачею письмен, но передачею письменности, т. е. мысли об изображении звуков посредством видимых знаков. Догадка народов отвергала буквы бесполезные и прибавляла недостающие. Надобно отнести к позднейшему времени остроумную догадку употреблять азбуки, несообразные с требованиями языка. В этом честь и слава новой Европе, славянам паче всех, за введение латинской азбуки, которая их заставляет писать вопреки здравому смыслу и соединять две, три согласные, для выражения одного простого звука. Честь и слава немцам за их це–га и эс–це–га, французам за их с, который то с, то к и пр. и пр. Впрочем, эта путаница отчасти объясняется изменением в произношении слов. Русские отстали от Запада и держатся азбуки, выражающей всякий простой звук одною простою буквою. Не догадались мы потянуться за Западом. Заметим, что знак безгласный, ь, был употребляем в старину для отделения слова от слова, когда не догадались еще их отставлять друг от друга, он совсем не должен считаться буквою, так же как знаки ударения или сокращения (апострофы) [312]. < ЖИЗНЬ ЯЗЫКА И ЕЕ ЗАКОНЫ > Жизненная деятельность народов овладела письмом, так же как и словом, верою или мыслию. Немцу нашего времени так же трудно читать надписи, вырезанные его дикими предками, как бы ему трудно было вступить с ними в разговор, если б они ожили и заговорили своими старыми наречиями. Но нет сомнения, что речь, как самое покорное орудие мысли, как самая, так сказать, воплощенная мысль, более всего подвергается влиянию личности народов и их прихотливому произволу. Волнение жизни беспрестанно изменяет образ слова, и к нему можно бы приложить пословицу, которою русские определяют непостоянство мнений: «Людская молва, морская волна». В народах диких слово подвергается беспрерывному искажению. Его остепенение есть почти верный признак просвещения; его постоянство есть доказательство современной или былой образованности. Западные ученые вообще, и германские в особенности, посвятили в наш век бесконечные труды сравнительному языкознанию. Нельзя без благодарности упоминать об их заслугах и без сожаления—об односторонности их направления. Жизнь языка, а они это забыли, связана с жизнию народов. Слово, вечный опекун мысли, никогда не уничтожает ее свободы: оно с нею развивается и упадает, управляет ею и повинуется ей. И над этим живым и мыслящим словом ученость трудилась и трудится, как над мертвым камнем, в котором ищут законов наслоения, или над неподвижным растением, в котором следят за сгущением сока и правильным образованием побегов! Диво ли после этого, что наука слова не далась своим труженикам? Бедные германцы с усталости от бесполезного труда пошли в ученики к древним педантам, индустанским философам, и решили общим приговором, что так как всякое бытие есть только переход в бытие, sein ist nur werden (как быть и жить однозначущи, а жизнь есть движение или действие, и пр.), то слово, зеркало жизни, повинуясь тем же законам, первоначально выражает только движение, и поэтому глагол есть зародыш, зерно и корень всего языка. Такова система почти всей современной Германии. Любопытно проследить все остроумные нелепости, которые на ней взгромождены (напр., у одного ученого германца санскритское слово, означающее козла, выходит из санскр. глагола расти [313]. Можно подумать, что в старину индейские козлы были ростом по крайней мере со слона, но это еще не доказано и остается покуда на совести этимолога). Если бы критики послушали, как негры говорят на европейских языках, или как вообще человек некнижный учится чуждому наречию, или как дети лепечут свои первые слова и выражают свои первые понятия, они бы поубавили своей априористической заносчивости и усомнились бы в относительном старшинстве глагола пред существительным. Если бы те же ученые благоволили вникнуть в устройство любого наречия, они бы заметили, что поочередный переход из глагола в имя и из имени в глагол крепко подрывает их систему и, наконец, если бы они вспомнили про языки восточной Азии (в которых слова получают свое значение не от грамматических изменений, но от синтаксического порядка), или хоть про английский язык, в котором большая часть существительных может быть употреблена как глагол: они бы убедились в том, что нет не только никакой причины, но ниже малейшего предлога считать глагол старшим братом или отцом существительного. Английские слова, в которых еще не разделились понятия о предмете и действии (как, напр., to cut, a cut, to show, a show, to stick, a stick, to chair, a chair, to run, a run, to love, a love и пр.) и немецкие (как das Leben, das Stechen, das Sein и пр.) показывают нам первобытное состояние мысли, из которой развились обе грамматические формы. С большим изучением предмета, и приняв за основную истину братство и ровесничество существительного и глагола, этимологи открыли бы простую причину своей ошибки. Вот она. Глаголы более и чаще сохраняют свою первоначальную форму, потому что они менее подвержены изменениям языка фигурного или метафорического, потому что всякий глагол может обратиться в существительное и сделаться корнем других слов, а не всякое существительное может сделаться глаголом (напр., небо, месяц и т. д.) и, наконец, потому, что сил, выражаемых глаголами, менее чем предметов, выражаемых существительными, и что человек более узнает нового в формах, чем в движениях видимого мира. Самая отвлеченность глагола сохраняет его неизменность и свободу, а грубая вещественность имени подвергает его беспрестанному искажению. Признавая важность глагола в изучении языков, мы не отнимаем у существительного права на самобытность и не вменяем ему в обязанность развиться из глагола. Всякая односторонность в критике есть ложь против истины. Можно было бы ожидать великой пользы от сравнительных таблиц и словарей; но на деле они приносят гораздо меньше пользы, чем от них ожидали. Правда, с их помощью открылось сродство некоторых наречий, которые считались совершенно чуждыми друг другу, определились семьи языков и положено основание будущей науке; за всем тем нет сомнения, что сравнительные словари не высказывают не только половины, но ниже десятой части сходств между сравниваемыми языками. От всех этих сборищ ускользают поэзия слова, его смелые метафоры, прихотливые изменения, образы, в которые облекается понятие, или отвлеченности, которые связываются с видимым предметом и со временем вытесняют его название, заменяя его другим, взятым из мысленного мира. Трудность этимологических исследований определяется одним несомненным положением: нет понятия, которое бы не могло перейти в понятие совершенно противоположное, нет звука, который бы не мог измениться в звук совершенно несходный с ним, перейдя через другие средние звуки, и, наконец, нет этимологии отдельной, которая бы сама в себе содержала доказательство своей истины, ибо истина отдельного вывода определяется только живою общностью целого наречия. Два примера могут представить всю сомнительность и прихотливость этимологии. Всем известно латинское слово contractio. Есть ли в целом мире такой ученый, который мог бы сказать, где искать его корня, в словах con и trahere или в contra и agerel Я знаю, что первый вывод не подлежит сомнению, но эту достоверность должно приписать бесконечному множеству памятников латинского языка и аналогичному своду всех случаев, в которых слово contractio употреблено было писателями; в самой же форме слова нет ни малейшего признака, почему оно не могло бы быть составлено из корней contra и agere, как contradictio, contravallatio и другие. На одном из наречий Африки брак выражается двумя словами: одно демтекимакандра, а другое демлибинангамакандра. Кому в голову придет, что это переделка из немецкого языка или из его шведского наречия? Между тем оно именно так, и, зная историю этих слов, легко отыскать корни dem, tah, lieb и ander, связанные логикою и искаженные произволом. Этих двух примеров не должно никогда забывать при разыскании о происхождении слов: они очень поучительны. Прибавим еще невероятное, но несомненное братство двух названий дня, di( [314] ) и jour, которых общий корень dies или dier, или diur (в diumus), и переход слова небо в нивельгейм (ад). Небо, выражавшее идею тверди небесной, мало–помалу переходило в vεφέλη (облако), в nebula (облачко), в nebel (туман) или nivel, и наконец в nivelheim (страна туманов, ад Скандинавии). Какой сравнительный словарь обнимает все богатство этих сходств и разнообразие этих изменений? Лучший план для колоссального здания словаря, обнимающего хотя ближайшие семьи языков, индо–германскую и семитическую, был бы, кажется, избрать вероятные корни, в каком бы они наречии ни сохранились, и ставить против них главные выводные слова без всякой оглядки на их значение. Нет сомнения, что такой план был бы весьма труден в исполнении, требовал бы от исполнителя тонкого чувства этимологической истины, подвергал бы его беспрестанным ошибкам и дал бы великий простор произволу, но это было бы творение не одного человека, не одного десятилетия, а началом труда, который бы совершился веками и соединенными силами людей, теперь разбросанных и разрозненных, а тогда мало–помалу соединенных ясным сознаньем кровного братства, выраженного в сродстве языков. Ни одна семья человеческая не имеет права считать себя хранительницею первой человеческой речи. Самые мешаные языки, которые теперь идут под техническим и несколько презрительным названием lingua franco, часто содержат в себе первоначальные формы, утраченные в языках, гордящихся древнею самостоятельностью и древнею словесностью. Письменный язык Англии и Франции, эти безобразные сплавы нескольких десятков наречий, представляют этимологу корни, которых он напрасно бы стал искать в самобытной Германии, в остатках древне–итальянского языка и в более или менее чистых кельтских диалектах. Нет сомнения, что эти случаи довольно редки и что Индустан, или Иран, или Израиль, или страны, населенные беспримесными германцами или славянами, должны представить жатву обильнее запада или юго–запада Европы, но нет такого угла мира, такого бедного и мелкого племени, в котором не могла бы утаиться разгадка или корень какой‑нибудь семьи слов, которую мы считаем теперь безродною или первобытною. Прежде всего должно отстранить все этимологические системы, около которых вертится современная ученость. Основанные на произвольном априоризме историческом, они исчезают даже без филологического разбора, от одной исторической критики. Когда добросовестный взгляд на физиономию, судьбу и предания племен, на смысл и распространение религиозных понятий представляет нам ясную картину Индустана как такой страны, в которой издревле происходили столкновения и борьба племен разнородных и враждебных, смешно бы было искать в нем начало слова человеческого. Систематическое суеверие, с которым книжники–брамины нашего века обращаются к Гангесу, скрывает от них самые простые истины науки. При разборе языков, для определения братства наречия с другими индо–германскими наречиями, принято правило: что похоже на санскритское, то принимать в семью; что не похоже, исключать без милосердия и приписывать к кому угодно, хоть к Гогу и Магогу, но только не к нашей родне. Покойно и глубокомысленно! Это правило с прибавкою необходимого глагольного корня есть язва современной филологии. Прекраснейшие труды выходят из нее, как из оспы, или трупами, или уродами. Здравомысленная критика, отвергнув все мнимые права заиндского полуострова на самобытное население, не может допустить и языка его за мерило чистоты иранских наречий. Внутренние войны, которые в продолжение двудесяти веков опустошали все пространство между скатами Гиммалая и Цейлоном, не были междуусобицами братьев, спорящих о первенстве, но враждою двух или разнородных племен. В таком волнении народов не мог уцелеть первобытный язык иранских колонистов. Беспрестанные нашествия иноземцев, египтян и ассириян, сомнительные только для тех, для которых все сомнительно, персиян, греков, бактрийцев, доказанные или достоверными историческими сказаниями, или монетами индо–бактрийского царства, или преданиями Индии, вроде повестей о Кала–Явана и о священной корове, наконец, потопы магометанских нашествий от времен газневидов до тимуровых потомков, все эти страдания внутренние и внешние не могли сохранить чистого слова, переданного доисторическою стариною. Нет сомнения, что все народы, принадлежащие европейской системе, более или менее подвергались тем же бедствиям, но резкость физиономии белых семей доказывает, что они не столько приняли в себя чужеплеменной примеси, сколько жители Индустана. Отвергая безусловно пустую надежду отыскать на берегах Гангеса все корни языков, получивших начало свое из Ирана, мы не думаем отнимать у санскритского языка огромной важности в этимологическом смысле и даже первенства перед всеми другими наречиями той же семьи. Племя кушитов было, как мы сказали, по коренному развитию и религиозному характеру, племенем художественным и безмолвным. Слово принадлежало вполне вселенцу иранскому. Народы при столкновении своем мешались и роднились, но иранское словесное начало сохранило свое благородное владычество. В слове была вся жизнь и сила иранца–брахмана. Он эту силу чувствовал и питал, охраняя от всякого чуждого влияния. Это глубокое убеждение (высокий инстинкт древних веков) развило в Индустане богатство мышления и словесности. Брахман мог быть побежден кушитом, завоеван иноземцем, но когда все богатства равнин и крепость горных твердынь переходили в руки чуждых насильников, он уходил в неприступную святыню мысли и слова и снова покорял своих победителей. Оттого‑то так давно в Индустане уже процветают занятия грамматические и словарные, оттого‑то Панини и его подражатели [315] пользуются там славою, которая для нас почти непонятна. Неприкосновенность слова санскритского была одним из орудий жреческой касты против всякого притязания чуждых начал. Но самое это направление, как чисто ученое, а не связанное с простодушным и полубытовым характером предания, усиливало и развивало дух философского анализа, возвышающего во многих отношениях человеческие способности, но истребляющего воспоминания бесхитростной старины. То же самое стремление к отвлеченностям выражается и в самой системе индустанского словопроизводства, в необыкновенной правильности языка санскритского, очевидно искусственного (напоминающего до некоторой степени искусственную правильность церковнославянского в его позднейших произведениях) и особенно в желании выводить весь язык из глагольных корней. Не нужно объяснять, почему философское направление ума склонно к этой ошибке. Если бы даже нельзя было ее весьма легко объяснить a priori, то пример нашей западной братьи, ученых германцев, мог бы дать нам прекрасное объяснение самим фактом. Нет сомнения, что склонность к отвлеченному мышлению была свойственна иранцу индустанскому и связана с его семейною личностью. Она принесла великолепные плоды, перед которыми нельзя не чувствовать истинного удивления. Труды пригангесских мыслителей так же изумительны, как зодчество их южных соперников, но кроме врожденного стремления к отвлеченностям, действовало, как мы сказали, самое чувство силы и необходимости при борьбе с племенем африканским. Колоссы поэзии и мышления восставали на севере против каменных колоссов юга. И те и другие уцелели, но север в том торжествовал, что позднейшие поколения забыли путь в сиво–буддаические храмы Элло–ры и Карли, называя их нечистым творением темного верования, а до сих пор прибегают к святыне Вед и к песням Рамаяны и Магабараты. Date: 2015-11-13; view: 292; Нарушение авторских прав |