Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Георгий Иванов и Ирина Одоевцева
Над розовым морем вставала луна, Во льду холодела бутылка вина. И томно кружились влюбленные пары Под жалобный рокот гавайской гитары…
Зима 1920 года. Холодный и голодный Петербург, переименованный в Петроград, но новое имя пока не очень приживается. В сгущающихся сумерках по нечищенным улицам спешит хорошенькая женщина в шубке, шапке и валенках. В руках мешочек с летними – вместо бальных – туфлями. Когда она снимет шубку, под ней обнаружится роскошное парижское платье, доставшееся от покойной матери. Когда снимет шапку – большой бант в волосах. Ирина Одоевцева явилась на бал. Сама о себе она сочинит шутливое:
Ни Гумилев, ни злая пресса Не назовут меня талантом. Я – маленькая поэтесса С огромным бантом.
На самом деле Гумилев говорил ей: «У вас большие способности». Под именем Ирины Одоевцевой вошла в русскую литературу Рада Густавовна Гейнике, дочь состоятельного латышского буржуа, владельца доходного дома в Риге. У нее легкий характер, и она очень любит танцевать на балах. В Питере люди ее круга жили в просторных неотапливаемых квартирах – в отличие от Москвы, где всех уплотняли и уплотняли. Донашивали красивую одежду – остатки былой роскоши. Даром получали тяжелый, мокрый хлеб, нюхательный табак и каменное мыло. И страдали от голода. Ирина Одоевцева, голодая, как все, о голоде не думает. Она живет другим: веселыми балами, какие устраивались, несмотря ни на что; встречами в Доме литераторов, где каждого могли подкормить похлебкой с моржатиной и где читали стихи; литературной Студией, где царила поэзия; поэзией как таковой. Главное чувство, которое ею владеет, – чувство счастья. Уезжая через два года из Петербурга за границу на время и еще не зная, что навсегда, она сядет ночью на постели и трижды произнесет громко как заклинание: «Я всегда и везде буду счастлива!»
* * *
«Ученица Гумилева» было второе звание Одоевцевой. Начиная с лета 1919 года, Николай Гумилев вел занятия в литературной Студии, где учил молодых людей писать стихи. Очаровательная Одоевцева среди студиек недавно. Возглавлявший Цех поэтов, признанный мэтр поэзии к тому времени разошелся со своей знаменитой женой Анной Ахматовой и женился на незнаменитой Ане Энгельгардт. Обожавшую его Аню он, однако, сослал вместе с маленькой дочкой в город Бежецк к родне, а сам вел холостяцкий образ жизни. Отныне Ирина Одоевцева занимает в ней свое место. Они обитают по соседству. Он – в доме № 5 по Преображенской, она – на Бассейной, в доме № 60. Он часто провожает ее после занятий. Между ними происходят такие диалоги: «Гумилев. Я несколько раз шел за вами и смотрел вам в затылок. Но вы ни разу не обернулись. Вы, должно быть, не очень нервны и не очень чувствительны. Одоевцева. Я нервна. Гумилев. Я ошибся. Вы нервны. И даже слишком». Гуляя, одолевали в день верст по пятнадцать. Потом шли к нему, сидели у камина, смотрели на огонь. Обладая феноменальной памятью, она вспомнит и запишет через много лет их разговоры. 19‑летняя поэтесса любит спрашивать, 34‑летний поэт любит отвечать. Они переговорили обо всем и обо всех. Об Ахматовой, Блоке, Мандельштаме, Кузмине, Северянине. Имена, звучащие как серебряный колокол, и был гумилевский круг. Она вошла в него. Он ввел. Рождественским вечером он попросит ее: напишите обо мне балладу. Она выполнит просьбу в Париже, в 1924‑м, когда он уже погибнет в застенках ЧК, обвиненный в контрреволюционном заговоре, которого не было:
На пустынной Преображенской Снег кружился и ветер выл. К Гумилеву я постучалась. Гумилев мне двери открыл. В кабинете топилась печка. За окном становилось темней. Он сказал: «Напишите балладу Обо мне и жизни моей».
Не очень умная Аня Энгельгардт после гибели Гумилева не найдет ничего лучше, чем отметить: я вдова, а она всего лишь первая ученица. Это будет не единственная потеря Ирины Одоевцевой. В новой России ко многому приходилось привыкать. Большевистская власть топором рубила жизни и связи. К каким‑то порубкам привыкнуть было невозможно.
* * *
Мы оставляем за скобками степень близости учителя и ученицы. Мы только знаем, что однажды, идя вдвоем с ним, Одоевцева увидит на противоположной стороне улицы торопящегося человека, высокого, тонкого, с удивительно красным ртом на матово‑бледном лице и челкой, спускающейся до бровей, под черными резко очерченными бровями сверкнут живые, насмешливые глаза. Сорвав с головы клетчатую, похожую на жокейскую, шапочку, он крикнет: «Николай Степаныч, прости, лечу!» И пропадет из глаз. Гумилев назовет его имя: Георгий Иванов.
Но я боюсь, что раньше всех умрет Тот, у кого тревожно красный рот И на глаза спадающая челка, –
напишет о нем Осип Мандельштам, его друг. Одно время у них даже была визитная карточка на двоих: «Георгий Иванов и О. Мандельштам» – эта идея пришла в голову Мандельштаму. Он ошибся. Его друг умер позже. В эмиграции. Сам Мандельштам – раньше. В лагерной больнице. Потери, убытки, одни убытки, как печально говорил герой рассказа Чехова «Скрипка Ротшильда»…
* * *
Гумилев представит Георгия Иванова Ирине Одоевцевой так: «самый молодой член Цеха и самый остроумный, его называют “общественное мнение”, он создает и губит репутации». И предложит: «Постарайтесь ему понравиться». «Наверное, высмеет мою молодость, мой бант, мои стихи, мою картавость, мои веснушки», – подумает Ирина Одоевцева, хотя понравиться захочется. Две‑три случайные встречи ни к чему не приведут. И она решит, что он, с его снобизмом и язвительностью, не в ее вкусе. Пройдет зима. Ранней весной Гумилев вдруг объявит ей: «А вы нравитесь Жоржику Иванову». Правда, тут же и охладит возможный пыл: «Но не надейтесь. Он ленивый и невлюбчивый мальчик – ухаживать за вами он не станет». 30 апреля 1920 года на квартире Гумилева происходит «прием‑раут» в честь прибывшего в Петербург Андрея Белого. Трое студийцев читают стихи. В их числе – Ирина Одоевцева. Когда чтение кончено, Андрей Белый взахлеб произносит невнятную речь. Одоевцева понимает, что молодые поэты ему, великому, просто‑напросто неинтересны. Появляется запоздавший Георгий Иванов. Гумилев заставляет читать для вновь прибывшего одну Одоевцеву. Она трусит и не знает, что выбрать. Гумилев предлагает «Балладу о толченом стекле». Но он же сам забраковал ее несколько месяцев назад и спрятал в папку с надписью «Братская могила неудачников». Недоумевающая поэтесса начинает:
Солдат пришел к себе домой, Считает барыши – Ну, будем сыты мы с тобой, И мы и малыши! Семь тысяч! Целый капитал, Мне здорово везло – Сегодня в соль я подмешал Толченое стекло.
Она больше не волнуется. Волноваться нечего. Она уже умерла, а мертвые сраму не имут. Георгий Иванов не отрывает от нее глаз. И случается невероятное. Он, «разрушитель и создатель репутаций», провозглашает балладу «литературным событием» и «новым словом в поэзии». В десятках рукописных отпечатков «Баллада» расходится по Петербургу. Автора объявляют «надеждой русской поэзии». Преграда между ними рушится. Теперь она не понимает, как могла быть равнодушна к нему. Он и только он – в ее мыслях. Она картавит, он шепелявит – может быть, это судьба? Гумилев просит ее не выходить замуж за Георгия Иванова. Просит один раз и второй. И не понять, в шутку или всерьез.
* * *
У Ирины Одоевцевой – свой Петербург, послереволюционный. У Георгия Иванова, который старше на семь лет, – свой, предреволюционный. Шум Невского проспекта, свет дуговых фонарей, фары «Вуазенов», экипажи, лихачи с их криком «берегись», военные, дамы, сияющие витрины – Европа. Даже туман на Васильевском – особый, европейский. Ночная жизнь пересиливает дневную. Сперва заваливаются в «Эдельвейс», он открыт с 10 вечера – официально до полуночи, а реально до часу ночи, там собирается отребье петербургской богемы. После перемещаются в «Доминик» на Невском, где можно гулять до трех. А в четыре утра уже распахиваются двери извозчичьих чайных на Сенной, где подают не только яичницу из обрезков, но и спирт в разбитом чайнике. Это называлось «пить с „пересадками“. Георгий Иванов убежден, что талантливые и тонкие люди встречаются чаще среди подонков богемы. Его интересует все, что «под» и «над». Никогда – между, серая середина. Место «над» – в знаменитой «Бродячей собаке» и в «Провале», возникшем вместо «Собаки», когда та закрылась. Существовал гимн «Бродячей собаке»:
На втором дворе подвал, В нем приют собачий. Каждый, кто в него попал, Просто пес бродячий…
«Собака» принимает гостей по понедельникам, средам и субботам. Являются люди театра, художники, поэты. Завсегдатаи – Ахматова и Гумилев, Кузмин, приезжавший из Москвы Маяковский, Мандельштам, артистка Судейкина и художник Судейкин, «мирискусники». «Проходите, ваши уже здесь», – радушно приглашает хозяин «Собаки» Пронин или его жена Вера Александровна, проводя очередного гостя за «артистический стол». Летом 1917 года за этим столом сидели Колчак, Савинков и Троцкий. В «Собаку» Георгий Иванов впервые приглашен письмом от Гумилева. Для знакомства. Тем же письмом его извещали, что он принят в Цех поэтов без баллотировки. Его восторг не знает границ. Еле дотянул до назначенной субботы. Перебирал, что надеть, бабочку или галстук, тот галстук или этот. Увидев его, Гумилев проговорил: «Я знал, что вы молоды, но все же не думал, что до того». Выйдя из «Собаки» на рассвете и подозвав извозчика, переполненный эмоциями и умирающий от усталости Георгий Иванов подумал, что счастливее ему уже не бывать. Самый остроумный, хотя и самый молодой член уникального Петербургского художественного сообщества, Георгий Иванов – баловень судьбы. Известна точная дата его «вступления в литературу». В осенний день 1910 года 16‑летний юноша прочел газетное объявление, где‑то между объявлениями о сдаче квартиры и продаже велосипеда, о том, что редакции требуются рассказы. Он принес. Рассказ напечатали. Но еще за год до этого знаменательного события произошло событие гораздо более знаменательное. Тоже осенью поэт Георгий Чулков, прочитав тетрадку стихов 15‑летнего кадета, привел его на Малую Монетную улицу, к Блоку. В памяти Георгия Иванова осталось, как Блок время от времени подходил к шкапу, плотно затянутому зеленым шелком, скрывавшим батарею бутылок, и залпом выпивал полный стакан красного вина, после чего возвращался к письменному столу и продолжал работать. Без этого не мог. Каждый раз вино наливалось в новый стакан. Предварительно Блок протирал стакан полотенцем и смотрел на свет: нет ли пылинок. Это особенно изумило юного визитера. Блок объяснил: самозащита от хаоса. Блок сразу обратился к нему как взрослому и словно продолжая прерванный разговор. В дневнике Блока 1909 года запись: «говорил с Георгием Ивановым о Платоне. Он ушел от меня другим человеком». Он ушел еще и с первым изданием «Стихов о Прекрасной Даме», на котором Блок начертал красивым четким почерком: «На память о разговоре». Блок будет писать Георгию Иванову письма на хрустящей бумаге из английского волокна. О смысле жизни, о тайне любви, о звездах, несущихся в бесконечном пространстве. Блок открывал ему секреты: «Чтобы стать поэтом, надо как можно сильнее раскачнуться на качелях жизни». «Жизнь приобретает цену только тогда, если вы полюбите кого‑нибудь больше своей жизни». Спустя два десятка лет Георгий Иванов продолжит ту же мысль в «Распаде атома»: «Полюбить кого‑нибудь больше себя, а потом увидеть дыру одиночества, черную ледяную дыру». Уже была эмиграция, уже был тот потерянный человек, что шел по чужому городу, бормоча: «Пушкинская Россия, зачем ты нас обманула? Пушкинская Россия, зачем ты нас предала?..»
* * *
– Послушай. О, как это было давно, Такое же море и то же вино. Мне кажется, будто и музыка та же, Послушай, послушай,– мне кажется даже…
Но пока Георгий Иванов молод и полон сил. В литературных кругах считалось, что он в совершенстве владеет стихотворной формой, а содержание ускользает. Стихи объявляли бессодержательными постольку, поскольку жизнь казалась лишенной страданий – пищи поэзии. Петербургская косточка, он никого не пускал в свой внутренний мир, всегда выглядел благополучным, а тотальная ирония создавала барьер, который сходу не преодолеть. Один поэт позавидовал Георгию Иванову, что вот‑де у того есть дворянский герб, а у него нет, потому что он не дворянского, а мужицкого происхождения. Иванов немедля уронил: «Хочешь, я тебя усыновлю?» Репутация безжалостного острослова сыграла свою роль. Его мемуарная проза – «Петербургские зимы» и «Китайские тени» – не понята, не принята. Последовали обиды и ссоры. Ахматова не пожелает и слышать о нем больше. Что ж он пишет, в частности, об Ахматовой? Уже помянутое кафе «Бродячая собака». Пять часов утра. «Она – всероссийская знаменитость. Ее слава все растет. Папироса дымится в тонкой руке. Плечи, укутанные в шаль, вздрагивают от кашля. Усталая улыбка: это не простуда, это чахотка…» Желание обидеть? О встрече ночью на мосту: думал, что чекист, оказалось – Блок. Блок спросил: «Пшено получили?» – «Десять фунтов».– «Это хорошо. Если круто сварить и с сахаром…» Далее шел текст автора: «Одаренный волшебным даром, добрый, великодушный, предельно честный с жизнью, с людьми и с самим собой, Блок родился с “ободранной кожей”…» О смерти Гумилева – разговор с футуристом и кокаинистом Сергеем Бобровым, близким к ЧК, когда тот, «дергаясь своей скверной мордочкой эстета‑преступника, сказал, между прочим, небрежно, точно о забавном пустяке: – Да… Этот ваш Гумилев… Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно умер. Я слышал из первых рук. Улыбался, докурил папиросу…» О Мандельштаме: «Такого беспримесного проявления всего существа поэзии, как в этом человеке (во всем, во всем, даже в клетчатых штанах), я еще не видал в жизни». Разве в этих описаниях что‑то оскорбительное? Разве не пропитано каждое слово болью и любовью? Воспоминания пишут о мертвых. Георгий Иванов писал о живых. А живые смотрят на вещи по‑разному. Особенно, когда их касается. Он тонок. Но и они тонки. И несовпадения – оценок и самооценок – ранят живых. Он сказал о себе: «талант двойного зренья», который «мне исковеркал жизнь». Двойное зренье – лиризм и насмешка. Закрытый человек насмешкой отгораживался от мира, скрывая собственные душевные раны.
* * *
Самая глубокая из ран, оставившая непреходящий след, – самоубийство отца, которого мальчиком любил до беспамятства. Красавица‑мать, будучи первой дамой при дворе болгарского короля Александра, где служил муж, привыкла к роскоши, балам, драгоценностям. После падения короля семья перебралась в Россию, потеряв статус и обеднев. Снова богатыми их сделала смерть сестры мужа, княгини Багратион‑Мухранской, завещавшей огромное состояние любимому брату. Было куплено имение в Литве, о котором говорили: чистая Италия. Там у Юрочки (так звали в детстве Георгия Иванова) было свое потешное войско из дворовых мальчишек и свой флот: большой игрушечный крейсер на пруду. «Я родился и играл ребенком на ковре, где портрет моей прабабушки – “голубой” Левицкий – висел между двух саженных ваз императорского фарфора, расписанного мотивами из Отплытия на о. Цитеру»,– писал он. «Отплытие на остров Цитеру» – озаглавит он одну из десяти своих поэтических книг. Ее упрекнут в надуманности. В доме имелась комната с зеркалами, в которую ему запрещалось входить. Но он вошел однажды и… пропал в зеркальном блеске. Сколько прошло времени, не ведал. А очнувшись, горько заплакал, почему‑то зная, что никому не должен рассказывать. Может быть, он побывал в четвертом измерении? Всю жизнь у него были странные отношения с зеркалами. Ирине Одоевцевой попытался объяснить: «Я чаще всего испытываю неприятный шок, когда вижу себя в зеркале с руками, ногами и головой. А мне кажется, что на самом деле я что‑то вроде эллипсиса из тумана и не хожу по земле, а плыву в воздухе». Спустя много лет он напишет «зеркальные» стихи:
Друг друга отражают зеркала, Взаимно искажая отраженья. Я верю не в непобедимость зла, А только в неизбежность пораженья. Не в музыку, что жизнь мою сожгла, А в пепел, что остался от сожженья.
События жизни рифмуются, как строки. Отцовское имение, со всем великолепием, что в нем было, сгорело в пожаре в одночасье. Мать плохо переносила новый виток беды и нищеты, мучилась и мучила других. Отца разбил паралич. Юрочка молился, чтобы он выздоровел. Бог услышал его молитвы: отец выздоровел. Но достатка по‑прежнему не было. Как‑то раз отец, попрощавшись, уехал из дому, один, несмотря на страстные просьбы сына взять с собой. Отчего‑то Юрочка весь день безутешно рыдал. На другой день пришла телеграмма о скоропостижной смерти отца. Каким‑то образом близким стало известно, что он выбросился на ходу из поезда, симулировав несчастный случай – тогда семья могла получить страховку. Юрочка всю ночь пробыл у открытого окна, дыша морозным воздухом, глядя в небо и желая одного: умереть, чтобы встретиться с отцом там, среди звезд. Жестокое воспаление легких. Две недели находился на грани между жизнью и смертью. А придя в себя, страстно захотел жить. Его отдали в кадетский корпус, где он занимался кое‑как. Он не умел заучивать стихов и за это получал плохие отметки. Однажды задали выучить наизусть стихотворение Лермонтова «Выхожу один я на дорогу». Юра проснулся ночью оттого, что вдруг ясно‑ясно увидел перед собой и эту дорогу, и блестевшие звезды, и одинокого путника. И услышал голос, читавший ему стихи. Пораженный, он догадался, что это был его голос. С той ночи в нем открылся дар. Когда, уже в наши дни, одной шведке, не знавшей русского языка, прочли стихи многих поэтов, она выбрала – по звучанию – всего двоих: Лермонтова и Георгия Иванова.
* * *
Предостережения Николая Гумилева не помогли. Ирина Одоевцева и Георгий Иванов смертельно влюблены и уже не видят жизни друг без друга. Отныне не Гумилев, а Георгий Иванов провожал Одоевцеву домой. Он был женат. Он женился в 1915‑м или 1916 году на француженке по имени Габриэль. Француженка училась вместе с сестрой поэта Георгия Адамовича Таней. Адамовичу принадлежала затея: его друг Георгий Иванов женится на Габриэль, а Николай Гумилев разводится с Анной Ахматовой и женится на его сестре Тане, в то время подруге Гумилева. Осуществилась ровно половина странного замысла. Габриэль родила Георгию Иванову дочь Леночку, после чего развелась с ним и уехала с дочерью во Францию. Георгий Иванов сделался свободен. 10 сентября 1921 Ирина Одоевцева выходит за него замуж. Она проживет с ним 37 лет до его последнего дня. Даже когда его не станет, она, знавшая его вдоль и поперек, будет думать о нем как о необыкновенном создании природы. «В нем было что‑то совсем особенное, – напишет она, – не поддающееся определению, почти таинственное… Мне он часто казался не только странным, но даже загадочным, и я, несмотря на всю нашу душевную и умственную близость, становилась в тупик, не в состоянии понять его, до того он был сложен и многогранен». Счастлив должен быть муж, которого так оценивает жена. Но мог ли человек подобного склада испытывать постоянное счастье? Откуда бы тогда алкоголизм? Выпустив две замечательные мемуарные книги – «На берегах Сены» и «На берегах Невы», нарисовав великолепные литературные портреты современников, Ирина Одоевцева ухитрилась оставить в тени самое себя и свой брак. «О нашей с ним общей жизни мне писать трудно – это слишком близко касается меня, а я терпеть не могу писать о себе», – скажет она, и это не фраза. «Я всегда и везде буду счастлива» – заказала она себе когда‑то и упрямо держалась избранного пути. Если их можно считать счастливцами, надо помнить, что судьба бывает ревнива к счастливцам. Ирина Одоевцева переехала со своей Бассейной на его Почтамтскую, в квартиру, которую Георгий Иванов делил с другим Георгием – Адамовичем. Днем Адамович бродил по комнатам, отчаянно скучая. «Господи, какая скука!» – было его привычное восклицание. Она не умела скучать и с удивлением смотрела на него. Адамовича мучила мука самопознания. Однажды он всю ночь пытался решить и не мог: согласился бы он умереть, безвестно, анонимно, если б знал, что этой ценой будет оплачено счастье всех людей. Оба Георгия целыми днями ничего не делали. Она не понимала, как и когда они работают. Гумилев приучал ее к стихотворному труду, сродни труду чернорабочего. А эти уверяли, что стихи рождаются сами собой, из ничего, и специально делать ничего не надо. В один прекрасный день, за утренним чаем, ее муж вдруг скажет «постой‑постой», и проговорит вслух внезапно возникшее:
Туман… Тамань… Пустыня внемлет Богу, Как далеко до завтрашнего дня!.. И Лермонтов один выходит на дорогу, Серебряными шпорами звеня.
Она задрожит и закроет глаза от волнения. «То, что эти гениальные стихи были созданы здесь, при мне, мгновенно, – признается она, – казалось мне чудом». В сумерки, в час между собакой и волком, она забиралась с ногами на диван, слева – один Георгий, Иванов, в своей излюбленной позе, с подогнутой ногой, справа – второй, Адамович, она молчком, они – размышляя вслух о вещах, исполненных мистики. Казалось, оба владеют эзотерическим опытом. Ее это завораживало, она чувствовала себя приобщенной к высшему духовному знанию. В эмиграции Адамович вспомнит об этих временах: «У меня к вам было столько нежности, одна нежность». В его стихах останется:
Реял над нами какой‑то особенный свет, Какое‑то легкое пламя, Которому имени нет.
* * *
Командировка Георгия Иванова в Берлин имела целью: «составление репертуара государственных театров на 1923 год». Шел 1922 год. В августе 1921‑го гроб Блока весь в цветах на Смоленском кладбище. Через две недели – панихида по расстрелянному Гумилеву в Казанском соборе. Георгий Иванов выдвинет свою версию смерти Блока: «Он умер от “Двенадцати”, как другие умирают от воспаления легких или разрыва сердца», – напишет, имея в виду роковую ошибку Блока, принявшего революцию. Гумилев когда‑то предложил Одоевцевой клятву: кто первый умрет – явится другому и расскажет, что там. Гумилев клятвы не сдержал: он так никогда и не явился ей. Происходившее вокруг не сулило хорошего. И молодая пара решила ехать за границу. Командировка была безденежная и вообще липовая. Но тогда можно было получить самые фантастические бумаги. Он вправе был возобновить свое литовское подданство: отцовское имение, в котором он родился, находилось в Ковенской губернии, в Литве. Ему, однако, представлялось, что стать литовцем, хотя бы по паспорту, означало изменить России. Прощался с Мандельштамом: «Полно, Осип… Скоро все кончится, все переменится. Я вернусь…» – «Ты никогда не вернешься»,– отвечал Мандельштам, на этот раз пророчески. Последний визит к Ахматовой полон скрытого трагизма. «Кланяйтесь от меня Парижу», – произносит Ахматова. «А вы, Анна Андреевна, не собираетесь уезжать?» – спрашивает Георгий Иванов. «Нет, – отвечает она. – Я из России не уеду». Он уплыл торговым пароходом в Германию летом 1922 года. Его жена не сопровождает его. Она сослалась на свое латвийское гражданство, и ее оформление задерживается. Слава богу, через две недели документы готовы, и она отправляется поездом – сначала в Ригу, где живет отец, а спустя месяц – в Берлин. В Берлине она – одна. Муж – в Париже, навещает первую жену и дочь Леночку. Вторая жена не ревнива. Она наслаждается заграницей, где свободна и может делать, что хочет. У нее спальня и приемная в немецком пансионе. Друзья и знакомые не оставляют ее вниманием. Она упоительно проводит время. С утра – по магазинам, днем – обед в ресторане «Медведь» или «Ферстер», вечером – кафе, «сборные пункты беженцев», как она именует со смехом. Опять балы, опять встречи с поэтами, Северяниным, Есениным, санатории в Браунлаге, в Гарце, лыжи, санки, горы в Брокене, где можно почувствовать себя Брокенской ведьмой, переезд во Францию, Париж, жизнь в самом прекрасном городе мира, с обязательной зимой – в Ницце. Во Франции случается трагикомическая история. Приезжает Георгий Адамович. Их охватывают ностальгические воспоминания о жизни втроем в Петербурге. И вдруг богатая тетка Адамовича предлагает племяннику деньги на квартиру, с тем, чтобы друзья опять могли поселиться вместе. Все оживлены и предвкушают новое счастье. Ищут подходящее жилье. Находят: четыре больших комнаты в новом элегантном доме с внутренним двориком и голубями. Адамович появляется с деньгами и почему‑то страшно нервничает. Георгий Иванов и Ирина Одоевцева не могут понять, в чем дело. Объяснение приходит поздно: он играет и уже проиграл часть денег. Он умоляет Одоевцеву поехать с ним в Монте‑Карло и сесть вместо него за карточный стол: вы выиграете, вы же выиграли однажды и спасли жизнь человеку! Действительно, был случай. Некто в Петербурге проиграл казенные деньги и собрался стреляться. Ирина Одоевцева, действуя как сомнамбула, пошла, отыграла проигрыш и вернула все деньги молодому человеку. На этот раз она решительно отказывается. Не хочет. Не верит в себя. Адамовичу, однако, удается уговорить ее. Втроем они садятся в поезд и едут в Монте‑Карло. По дороге Адамович сорит деньгами, уверенный в счастливой руке Ирины Одоевцевой. Отправляются в игорный зал, и Одоевцева отыгрывает часть суммы. На следующий день повторяется то же самое. Сумма выигрыша растет. Но когда она готова отыграть все, Адамович резко отстраняет ее и берется играть сам. И все спускает. Мечта жить вместе улетучивается, как дым. В Париже на рю Колонель Боннэ занимают апартаменты покинувшие Россию Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский. Они желают видеть Георгия Иванова с женой. Хозяйка наводит на гостью монокль. Гостья запоминает набеленное и нарумяненное лицо без рельефа, плоский лоб, большой нос, мутно‑болотистые бесцветные глаза, узкие кривящиеся губы, крашеные волосы, большая часть которых фальшива. Для Георгия Иванова все неважно – он любит Зинаиду Николаевну, с ее мужским саркастическим умом и декадентскими манерами. Зинаида Николаевна платит ему тем же. Она называет его «идеалом поэта», «поэтом в химически чистом виде». Георгий Иванов назначается бессменным председателем «Зеленой лампы», основанной Мережковскими во имя спасения если не мира, то России или, по крайней мере, ее филиала – русской эмиграции. Георгий Иванов – председатель формальный. Настоящий – Гиппиус. Первое заседание – 5 февраля 1927 года. Делаются доклады, обмениваются репликами, иногда острыми, как удары шпаги. Тэффи прерывает спорящих: «довольно, теперь займемся литературными делами, поговорим о романах, кто с кем разводится, кто на ком собирается жениться и кто кому с кем изменяет». Мережковский, рассчитывавший на Нобелевскую премию, сильно раздосадован, узнав, что дали не ему, а Бунину. Несмотря на досаду, пара приглашает нобелеата к себе. Некто, не ожидавший встретить Бунина, входит со словами: «Дождались! Позор, позор! Бунину дать Нобелевскую премию!» Взгляд его падает на Бунина. Не моргнув глазом, гость продолжает: «Как я рад, Иван Алексеевич!.. от всего сердца…» Русская эмиграция напоминает клубок змей. Неизменная близость Ирины Одоевцевой и Георгия Иванова – им двоим опора. Они живут на ежемесячную пенсию, присылаемую ее отцом. Осенью 1932 года Густав Гейнике просит дочь навестить его, поскольку он умирает. Рига пышно цветет, доживая последние дни перед гибелью, как пишет Одоевцева. Ее схватчивое перо и здесь не изменяет ей. Дамские разговоры в ее изложении: «Ах, вчера у такого‑то был чудесный обед: устрицы, специально выписанные из Остенде, седло дикой козы, спаржа, пломбир, шампанское и четыре посланника!..» А у кого‑то другого – лишь два посланника. После смерти отца Ирина Одоевцева становится богатой наследницей. Нельзя избежать печали сиротства, но ведь рядом – Георгий Иванов. Они снимают квартиру в фешенебельном районе Парижа, возле Булонского леса, заводят роскошную обстановку и лакея, покупают золото – как вложение денег.
Отчего же эти строки? Я люблю эти снежные горы На краю мировой пустоты. Я люблю эти синие взоры, Где, как свет, отражаешься ты. Но в бессмысленной этой отчизне Я понять ничего не могу. Только призраки молят о жизни; Только розы цветут на снегу…
Еще – 1930‑е. Впереди – 1940‑е и 1950‑е. Чем дальше, тем пронзительнее эта морока в стихах Георгия Иванова.
Россия счастье. Россия свет. А, может быть, России вовсе нет. И над Невой закат не догорал, И Пушкин на снегу не умирал. И нет ни Петербурга, ни Кремля Одни снега, снега, поля, поля… Снега, снега, снега… А ночь долга, И не растают никогда снега. Снега, снега, снега… А ночь темна И никогда не кончится она. Россия истина. Россия прах. А, может быть, Россия – только страх.
Георгий Иванов пристально всматривается в черты русского, бежавшего из советской России, нового хомо‑советикуса, пытаясь поймать очертания новой общности: «Материализм – и обостренное чувство иррационального. Марксизм – и своеобразный романтизм. “Сильная Россия” – и “благословим судьбу за наши страдания”. Отрицание христианства – “спасение в христианстве”… Достоевский, Достоевский, Достоевский…»
* * *
Вторая мировая война приходит во Францию. Оставаться в Париже опасно, они перебираются в Биарриц, живут у моря, их можно отнести к местным сливкам, они попадают в газетные светские новости, она играет в бридж, устраивает приемы, он – пьет. В его письме, за четыре года до смерти: «я бывший пьяница, от последствий чего упорно, но не особенно успешно лечусь (еда дорога, дешево только вино, но…)». Большие беды начнутся с небольшого недоразумения. Один из приятелей опишет Георгию Адамовичу великосветский образ жизни знакомой ему пары. Георгий Адамович – на войне, письма идут долго, когда он получит письмо, немцы оккупируют Францию, и он решит, что все увеселения Ирина Одоевцева вместе с мужем устраивают для немецкого генералитета. Слух облетит российскую диаспору. От них отвернутся. Особенно обидно, что отвернется Керенский, бывавший у них с женой и всякий раз при расставании целовавший и крестивший их. Купленное золото украдено. Немцы реквизируют дом в Огретте под Биаррицем. В парижский дом попадет бомба и разрушит его. Достаток стремительно оскудевает. «Это была еще “позолоченная бедность”, – признается Ирина Одоевцева, – и мы себе плохо представляли, что с нами случилось, надеясь на то, что скоро все пойдет по‑прежнему и даже лучше прежнего». Некоторые основания для надежд имелись. Немцы изгнаны из Парижа, война окончена, люди празднуют победу, завтра будет лучше, чем вчера. Георгий Иванов объявлен первым поэтом эмиграции. А поскольку в СССР и поэзии нет, он просто первый русский поэт. Он по‑прежнему легко пишет, он дышит стихами, хотя часто рвет написанное – чтобы не быть утомительным в самоповторах. Полоса известности наступает и для Одоевцевой. Она работает на износ, сочиняя пьесы, сценарии и романы по‑французски. Следуют повышенные авансы и гонорары. Они снимают номер в отеле «Англетер» в Латинском квартале. Один из сценариев Одоевцевой принят Голливудом. Планы – самые радужные. Но голливудский контракт так и не будет подписан. Георгию Иванову сообщают, что Америка собирается представить его на Нобелевскую премию – «если будет благоприятствовать политическая коньюнктура». Коньюнктура не благоприятствует. Нобелевку получает французский писатель Мартен дю Гар. Теперь они перебираются в самый дешевый отель. Окно их комнаты выходит в темный дворик, похожий на колодец. О красотах Булонского леса и Латинского квартала приходится забыть. У нее – глубокий кашель, врачи ставят диагноз: чахотка. «Только, ради Бога, не говорите Жоржу», – просит больная. Жорж целыми днями бегает по Парижу в поисках денег и еды. Ту еду, что все‑таки добывает и приносит, она тайком выбрасывает. Она решила умереть, чтобы не быть ему в тягость. Диагноз оказывается ошибкой. У нее – просто воспаление легких и малокровие от переутомления. Ее выхаживают. Отныне их мечта – не шикарный особняк в Париже или у моря, а всего‑навсего – старческий дом в Йере, на юге Франции, под Тулоном. Они прикладывают неимоверные усилия, чтобы попасть туда. И хотя по возрасту не подходят, им удается поселиться там. Сад с розовыми кустами, окружающий дом, видится им райским. Но тут выясняется, что южный климат вреден для Георгия Иванова. Он страдает повышенным давлением. И они вынуждены покинуть приют. Удается устроиться в «Русский дом» на авеню Шарля де Голля, в пригороде Монморанси, к северу от Парижа…
* * *
– Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой. Мы жили тогда на планете другой, И слишком устали, и слишком мы стары И для этого вальса, и для этой гитары.
Знаменитый романс написан на стихи Георгия Иванова. Больше никто не мог бы упрекнуть его в слишком благополучной жизни и отсутствии страданий. Но дело не столько во внешнем благополучии или неблагополучии. Внутренняя драма поэта, не раскладываемая по полочкам, просвечивает сквозь все написанное.
Я не знал никогда ни любви, ни участья. Объясни – что такое хваленое счастье, О котором поэты толкуют века? Постараюсь, хотя это здорово трудно: Как слепому расскажешь о цвете цветка, Что в нем ало, что розово, что изумрудно?
Счастье – это глухая, ночная река, По которой плывем мы, пока не утонем, На обманчивый свет огонька, светляка… Или вот:
У всего на земле есть синоним, Патентованный ключ для любого замка – Ледяное, волшебное слово: Т о с к а.
В книге «Курсив мой» Нина Берберова писала о нем: «Г. В. Иванов, который в эти годы писал свои лучшие стихи, сделав из личной судьбы (нищеты, болезней, алкоголя) нечто вроде мифа саморазрушения, где, перешагнув через наши обычные границы добра и зла, дозволенного (кем?), он далеко оставил за собой всех действительно живших “проклятых поэтов”»… Портрет поэта кисти Берберовой: «котелок, перчатки, палка, платочек в боковом кармане, монокль, узкий галстучек, легкий запах аптеки, пробор до затылка». Через три года в мужественно‑иронической переписке с Романом Гулем, писателем и издателем, гордый и независимый щеголь Георгий Иванов попросит: «Хорошо бы какие ни есть пижамы и тряпки для Одоевцевой… Ну и лекарства, раз решили, так вышлите». Она воротятся в «богомерзкий Йер», по словам Георгия Иванова. Там напишет он последние стихи, которые образуют «Посмертный дневник», равного которому нет в русской поэзии. Он открывается стихотворением:
Александр Сергеич, я о вас скучаю. С вами посидеть бы, с вами б выпить чаю. Вы бы говорили, я б, развесив уши, Слушал бы да слушал. Вы мне всё роднее, вы мне всё дороже. Александр Сергеич, Вам пришлось ведь тоже Захлебнуться горем, злиться, презирать, Вам пришлось ведь тоже трудно умирать.
Тяжело больной, он станет диктовать стихи, не в силах записывать. Почти все они будут обращены к той, кого любил до самой смерти. «Я даже вспоминать не смею, какой прелестной ты была» – это стихотворение кончается строками о ветре, который:
Играл твоими волосами И теребил твой черный бант… – Но объясни, что стало с нами И отчего я эмигрант?
Последнее стихотворение – реквием любви длиною в жизнь:
Поговори со мной еще немного, Не засыпай до утренней зари. Уже кончается моя дорога, О, говори со мною, говори!
Пускай прелестных звуков столкновенье, Картавый, легкий голос твой Преобразят стихотворенье Последнее, написанное мной.
* * *
Он умер на больничной койке, чего всегда боялся. «Если бы меня спросили, – писала Ирина Одоевцева, – кого из встреченных в моей жизни людей я считаю самым замечательным, мне было бы трудно ответить – слишком их было много. Но я твердо знаю, что Георгий Иванов был одним из самых замечательных из них». «Маленькая поэтесса с большим бантом» проживет 32 года без него и умрет в Ленинграде в 1990 году.
Date: 2015-11-13; view: 484; Нарушение авторских прав |