Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Никто не станет смеятьсяСтр 1 из 30Следующая ⇒
Милан Кундера Смешные любови (рассказы)
Милан Кундера Смешные любови (рассказы)
В книге сохранены особенности пунктуации автора
НИКТО НЕ СТАНЕТ СМЕЯТЬСЯ
– Налей мне еще сливянки, – сказала Клара, и я выполнил ее просьбу. Повод распить бутылочку был вовсе не из ряда вон выходящим, но все‑таки был: в этот день я получил сравнительно сносный гонорар за последнюю часть своего эссе, опубликованного с продолжением в нескольких номерах специального журнала по изобразительному искусству. Уже тот факт, что эссе вышло в свет, казался чудом. Все, что я утверждал в нем, носило характер остро полемический. Моя работа, поначалу отвергнутая журналом «Изобразительная мысль», чьи редакторы седобороды и осмотрительны, впоследствии была напечатана в менее объемном, конкурирующем с «Изобразительной мыслью» издании, сотрудники которого были моложе и опрометчивее. Гонорар, а вместе с ним и письмо принес мне на факультет почтальон; письмо малозначительное; в состоянии свежеобретенной самонадеянности я едва пробежал его глазами. Однако дома, когда время уже близилось к полуночи, а содержимое бутылки – ко дну, я взял письмо со стола и стал читать с явным намерением повеселиться. «Уважаемый товарищ и – с Вашего разрешения – мой коллега! – вслух прочел я Кларе. – Прошу Вас извинить меня за то, что я, не имеющий чести знать Вас, осмеливаюсь писать Вам. Обращаюсь к Вам с просьбой: не отказать мне в любезности прочесть прилагаемую статью. Не будучи знаком с Вами лично, я уважаю Вас как человека, чьи взгляды, суждения и выводы столь удивили меня своим совпадением с результатами моего собственного исследования, что я был просто потрясен. Так, например, при всем моем преклонении перед Вашими суждениями в плане сравнительного анализа, которым Вы, вероятно, владеете лучше меня, я категорически утверждаю, что к мысли о том, что чешское искусство всегда было близко народу, я пришел до того, как прочел Вашу работу. Я мог бы это легко доказать, ибо, помимо прочего, располагаю и свидетелями. Но это только так, к слову сказать, ибо Ваш труд…» – тут следовал еще ряд дифирамбов в адрес моей персоны, а затем просьба: не согласился бы я, дескать, написать на его статью рецензию, а точнее, отзыв для «Изобразительной мысли», где данная статья уже более полугода лежит без движения. Моя рецензия, насколько ему известно, может оказаться решающей, а потому я для него, автора этих строк, единственная надежда, единственный огонек в поглотившей его непроглядной тьме. Мы, конечно, не преминули посмеяться над паном Затурецким, чье высокородное имя нас буквально зачаровывало; однако наши шутки были вполне благодушными, поскольку фимиам, который он курил мне, особенно в сочетании с превосходной сливянкой, смягчал меня. Смягчал настолько, что в те незабвенные минуты я возлюбил весь мир. И в этом огромном мире – прежде всего Клару. Уже хотя бы потому, что она сидела напротив меня, тогда как остальной мир был скрыт за стенами моей мансарды в пражских Вршовицах. И не имея возможности чем‑то одарить тот, большой мир, я одаривал Клару. По крайней мере обещаниями. Клара была девушкой двадцати лет от роду, из хорошей семьи. Да что там из хорошей – из отличной семьи! Папочка, бывший директор банка, как представитель крупной буржуазии в пятидесятом году был выслан в отдаленную от Праги деревню Челаковице. Доченька по злой воле кадровиков работала швеей в большой мастерской пражской фабрики модной одежды. Сейчас я сидел против нее и лез из кожи вон, чтобы снискать ее благосклонность хотя бы тем, что легковесно расписывал ей преимущества будущей работы, на которую я обещал устроить ее с помощью моих друзей. Невозможно, убеждал я ее, чтобы такая прелестная девушка, как она, убивала свою красоту, сидя за швейной машиной. Я был полон решимости сделать ее манекенщицей. Клара не возражала мне, и мы провели ночь в счастливом взаимопонимании.
Человек проживает настоящее с завязанными глазами. Ему дано лишь думать или догадываться, что он живет. И только позднее, когда ему развязывают глаза, он, оглядываясь на прошлое, осознает, как он жил и в чем был смысл этой жизни. В тот вечер я думал, что пью за свои успехи, и вовсе не предполагал, что это торжественный вернисаж моих закатов. А так как я ничего не предполагал, то и проснулся утром в отличном настроении, взял в постель статью, приложенную к письму, и, пока Клара блаженно посапывала рядом, с веселым равнодушием приступил к чтению. Статья, озаглавленная «Миколаш Алеш, мастер чешского рисунка», не стоила даже того получаса рассеянного внимания, что я ей уделил. Это было беспорядочное нагромождение банальностей без всякого представления о логической связи, без малейшей честолюбивой попытки разбавить их хоть какой‑нибудь собственной мыслью. Мне стало совершенно ясно, что статья эта – несусветная чушь. Кстати, доктор Калоусек, редактор «Изобразительной мысли» (в сущности, человек малоприятный), в тот же день подтвердил это; позвонив мне на факультет, он сказал: «Ну как, получил трактат этого самого пана Затурецкого?.. Тогда напиши. Уже пятеро рецензентов зарубили ее, а он никак не угомонится, теперь решил, что единственный настоящий спец – это ты. Напиши в двух словах, что это полная дребедень, ты это умеешь, язвительности тебе не занимать, тогда уж он оставит нас в покое». Тут что‑то во мне воспротивилось: почему, собственно, я должен быть палачом пана За‑турецкого? Я что, получаю за это редакторскую зарплату? К тому же я прекрасно помнил, что именно в «Изобразительной мысли» из осторожности завернули мою статью; зато имя пана Затурецкого крепко увязывалось для меня с Кларой, сливянкой и восхитительным вечером. И наконец – не стану отрицать, это же вполне по‑человечески, – и одного пальца мне было бы достаточно, чтобы сосчитать тех, кто полагает меня «настоящим спецом»; так чего ради терять мне и этого единственного? Я закончил разговор с Калоусеком какой‑то невнятной остротой, которую он мог счесть обещанием, а я – всего лишь уверткой, и повесил трубку, будучи твердо уверен, что рецензию на пана Затурецкого не напишу никогда. И вместо рецензии я, вынув из ящика стола почтовую бумагу, написал пану Затурецкому письмо, в котором, обойдя какую бы то ни было оценку его работы, извинился и сообщил, что мои взгляды на живопись девятнадцатого века считаются порочными и дерзкими, и потому мое мнение – особенно в редакции «Изобразительной мысли» – могло бы скорее навредить делу, чем поспособствовать; при этом я обволок пана Затурецкого таким дружелюбным многословием, что трудно было бы не усмотреть в нем моего расположения. Стоило мне опустить письмо в почтовый ящик, как я тотчас забыл о пане Затурецком. Зато пан Затурецкий не забыл обо мне.
В один прекрасный день, только я закончил лекцию – в институте я веду курс истории живописи, – в дверь аудитории постучала наша секретарша, пани Мария, приветливая пожилая дама, что нередко варит мне кофе и избавляет от нежеланных женских телефонных звонков. Заглянув в дверь, она объявила, что меня дожидается неизвестный господин. Мужчины не вызывают во мне страха, и я, попрощавшись со студентами, бодро‑весело вышел в коридор. Низкорослый человечек в поношенном черном костюме и белой рубашке поклонился мне и весьма учтиво сообщил, что он Затурецкий. Я пригласил его в свободную комнату и, предложив кресло, учтиво завел с ним непринужденный разговор обо всем на свете, о том, какое нынче в Праге мерзкое лето и какими выставками она нас балует. Пан Затурецкий вежливо поддакивал моему трепу, однако каждое мое слово стремился тотчас увязать со своей статьей о Миколаше Алеше, пролегшей между нами в своей незримой субстанции, точно неустранимый магнит. – Ничто не доставило бы мне такого удовольствия, как рецензия на вашу работу, но я уже объяснил вам в письме, что меня нигде не считают специалистом по чешскому искусству девятнадцатого века и, кроме того, я некоторым образом не в ладах с редакцией «Изобразительной мысли»; там числят меня законченным модернистом, и мой положительный отзыв мог бы только навредить вам. – О, вы слишком скромны, – сказал пан Затурецкий, – вы такой знаток, как вы можете столь мрачно оценивать свое положение! В редакции мне сказали, что все зависит от вашего отзыва. Если вы одобрите мою работу, ее напечатают. Вы моя единственная надежда. Эта работа – результат трехлетнего труда. Ее судьба в ваших руках. Как легкомысленно и неумело возводишь порой стены своих отговорок! Я не знал, что и ответить пану Затурецкому. Невольно взглянув ему в лицо, я узрел не только маленькие старинные невинные очечки, уставленные на меня, но и мощную, глубокую поперечную морщину на лбу. В короткий миг ясновидения по моей спине пробежали мурашки: морщина, упрямая в своей сосредоточенности, выдавала не только мыслительные потуги, терзавшие ее обладателя, когда он размышлял над рисунками Миколаша Алеша, но и недюжинные волевые способности. Утратив присутствие духа, я не нашел ни одной толковой отговорки. Я точно знал, что отзыва не напишу, но знал и то, что у меня нет сил сказать об этом прямо в умоляющие глаза человечка. Расплывшись в улыбке, я пообещал ему что‑то неопределенное. Пан Затурецкий поблагодарил меня и сказал, что вскоре опять зайдет – справиться. Я простился с ним, расточая улыбки. Спустя несколько дней он и вправду пришел. Я ловко увильнул от него, но на следующий день, как мне доложили, он вновь искал меня на факультете. Я понял, что дело швах, и попросил пани Марию принять необходимые меры предосторожности. – Марженка, будьте так добры, если еще когда‑нибудь будет меня спрашивать этот господин, скажите ему, что я уехал в научную командировку в Германию и вернусь лишь через месяц. И учтите, пожалуйста: как известно, мои лекции бывают по вторникам и средам. Но я тайком перенесу их на четверг и пятницу. Знать об этом будут только студенты, и никто больше; расписание же оставьте прежним. Я ухожу в подполье.
Пан Затурецкий и правда вскоре опять заявился на факультет, чтобы разыскать меня, и пришел в отчаяние, узнав от секретарши, что я уехал в Германию. «Невозможно! Пан ассистент должен написать на меня рецензию! Как он мог взять и уехать?» – «Не знаю, – сказала пани Мария, – но через месяц он должен вернуться». – «Еще целый месяц… – простонал пан Затурецкий. – А нет ли у вас его немецкого адреса?» – «Нет», – ответила пани Мария. Итак, впереди у меня был месяц покоя. Однако месяц пробежал быстрее, чем я полагал, и в канцелярии уже снова возник пан Затурецкий. «Нет, он еще не вернулся», – сказала ему пани Мария, однако, встретив меня чуть позже, настоятельно попросила: «Этот ваш недоросток опять притащился, что теперь прикажете ему говорить?» – «Скажите ему, Марженка, что в Германии я подхватил желтуху и лежу в Йене в больнице!» – «В больнице! – вскричал пан Затурецкий в ответ на очередную отговорку Марженки. Невозможно! Пан ассистент должен же наконец написать на меня рецензию!» – «Пан Затурецкий, – укоризненно сказала секретарша, – пан ассистент серьезно болен и лежит где‑то на чужбине, а вы думаете только о своей рецензии». Пан Затурецкий, ссутулившись, удалился, но через две недели пожаловал в канцелярию снова: «Я послал пану ассистенту в Йену на адрес больницы заказное письмо, но оно пришло обратно». – «Ваш недоросток сведет меня с ума, – сказала мне на следующий день пани Мария. – Не сердитесь на меня. Что мне было ему сказать? Сказала, что вы уже вернулись. Управляйтесь с ним сами». На пани Марию я и не думал сердиться. Она сделала все, что могла. Я знал, что я неуловим. Я жил исключительно в подполье. По четвергам и пятницам тайком читал лекции, по вторникам и средам тайком ежился в подъезде противоположного дома и млел от радости, видя, как перед институтом торчит пан Затурецкий и ждет, когда же наконец я выйду на улицу. Я решил было надеть котелок и приклеить бороду и усы, представляя себя то Шерлоком Холмсом, то замаскированным Джеком Потрошителем, а то бредущим по городу Невидимкой; я казался себе просто мальчишкой. В конце концов пану Затурецкому надоело подкарауливать меня, и он пошел в атаку на пани Марию: «Когда, собственно, товарищ ассистент читает лекцию?» «Взгляните, пожалуйста, на расписание», – сказала пани Мария, кивнув на стену, где на большой, разделенной на четыре части доске с завидной наглядностью были расписаны все занятия. – Это мне известно, – не поддавшись на провокацию, заявил пан Затурецкий. – Однако товарищ ассистент ни по вторникам, ни по средам не читает здесь лекций. Он что, числится больным? – Нет, – в растерянности сказала пани Мария. Вот тут‑то недоросток и налетел на нее: попрекнул неразберихой в расписании, поиронизировал насчет того, что ей и невдомек, где и когда тот или иной преподаватель читает лекцию. Объявил, что пожалуется на нее. Кричал. Сообщил, что пожалуется и на товарища ассистента, который не читает лекций, хотя читать их обязан. Спросил, на месте ли ректор. Ректор, увы, был на месте. Пан Затурецкий, постучав к нему в дверь, вошел. Минут через десять вернулся в канцелярию и со всей строгостью спросил у пани Марии мой домашний адрес. – Литомишль, Скальникова, двадцать. – Как это, Литомишль? – В Праге у пана ассистента лишь временное жилье, и он не разрешает давать адрес… – Я требую дать мне адрес пражской квартиры товарища ассистента, – кричал недоросток дрожащим голосом. Пани Мария вконец растерялась. Она дала ему адрес моей мансарды, моего жалкого убежища, моей сладкой норы, в которой мне предстояло быть пойманным с поличным.
И то правда: постоянное мое жилье – в Литомишле; там мама, друзья и воспоминания об отце; когда удается, я покидаю Прагу и работаю дома, в маленькой маминой квартирке. Так уж случилось, что мамину квартиру я формально считаю своим постоянным местом жительства и в Праге не удосужился обзавестись даже приличной холостяцкой квартирой, что было бы естественно, а жил в Вршовицах, снимая маленькую, абсолютно изолированную мансарду, наличие которой я, по возможности, утаивал и нигде не оглашал уже хотя бы во избежание случайных встреч непрошеных гостей с моими мимолетными сожительницами или визитершами. Не стану отрицать, что именно по этой причине в доме обо мне ходили далеко не лучшие толки. Кроме того, на время моих литомишльских отлучек я не раз предоставлял комнатушку в распоряжение своих приятелей, которые резвились там вовсю и ночи напролет никому в доме не давали спать. Все это до того возмущало некоторых жильцов, что они затеяли против меня тихую войну, выражавшуюся подчас в характеристиках уличного комитета и даже в одной жалобе, направленной в жилищную управу. В тот год, о котором идет речь, Клара решила, что ездить на работу откуда‑то из Челаковиц слишком утомительно, и стала ночевать у меня. Сперва робко и в виде исключения, потом принесла ко мне одно платье, потом еще несколько, и вскоре два моих костюма убого жались в углу шкафа, а моя комнатушка превратилась в дамский салон. Мне нравилась Клара; она была красива; люди, к моему удовольствию, оглядывались на нас, когда мы вместе шли по улице; она была по меньшей мере лет на тринадцать моложе, что возвышало меня в глазах студентов; короче, у меня была тысяча причин не расставаться с ней. Но обнародовать, что она живет у меня, я не хотел. Боялся молвы и сплетен в доме; боялся, что тем самым пострадает хозяин квартиры, милый старый человек, который умел быть корректным и не лезть в душу; боялся, как бы в одно прекрасное утро ему не пришлось заявиться ко мне и с тяжелым сердцем попросить – ради его доброго имени выставить барышню за дверь. Вот почему Кларе было строго‑настрого приказано никому не открывать. В тот день она была дома одна. Ярко светило солнце, и в мансарде было довольно душно. Раздетая догола, она лежала на моей тахте и отсутствующим взглядом блуждала по потолку. Вдруг раздался стук в дверь. Клару это ничуть не встревожило. В мансарде не было звонка, и всем посетителям приходилось стучать. Не обращая внимания на шум, она продолжала неотрывно смотреть в потолок. Но стук не прекращался, напротив, усиливался с размеренной и непостижимой настойчивостью. Клару охватило беспокойство; она представила себе, что за дверью стоит человек, который сперва медленно и многозначительно отвернет перед ней лацкан пиджака, а потом грубо накинется на нее: почему‑де она не открывает, что утаивает и прописана ли она в этом доме. Она вдруг почувствовала себя виноватой; оторвав взгляд от потолка, торопливо стала искать брошенное где‑то платье. Но стук был таким настойчивым, что она впопыхах не нашла ничего, кроме моего плаща‑болоньи. Надев его, открыла дверь. Но за дверью вместо злобного, пронырливого лица увидела лишь маленького человечка, поклонившегося ей. «Пан ассистент дома?» – «Нет, его нет дома…» «Жаль, – сказал человечек и извинился за вторжение. – Дело в том, что пан ассистент должен написать на меня рецензию. Он обещал, а дело больше не терпит. Если позволите, я хотя бы оставлю ему записку». Клара дала человечку бумагу и ручку, и вечером я прочел, что судьба статьи о Миколаше Алеше исключительно в моих руках, что пан Затурецкий с глубоким почтением ожидает моей рецензии и что постарается снова найти меня на факультете.
На другой день пани Мария поведала мне о том, как пан Затурецкий угрожал ей, как, накричав на нее, пошел жаловаться; голос у нее дрожал, она чуть не плакала; во мне закипела злость. Я прекрасно понимал, что секретарша, до сих пор смеявшаяся над моей игрой в прятки (хотя голову даю на отсечение, что смеялась она скорее из симпатии ко мне, чем если бы это действительно ее забавляло), чувствует себя теперь оскорбленной и причину своих неприятностей, естественно, видит во мне. А когда к этому прибавились еще и раскрытая тайна моей мансарды, нескончаемый стук в дверь и тревога Клары, моя злость переросла в сущую ярость. Но именно в ту минуту, когда я, разъяренный, метался по канцелярии пани Марии, кусая губы, орал и помышлял о мщении, распахнулась дверь и на пороге возник пан Затурецкий. Когда он увидел меня, лицо его осветилось счастьем. Он поклонился, поздоровался. Да, он явился преждевременно, явился чуть раньше, чем я успел продумать свою месть. Он спросил меня, получил ли я вчера его записку. Я молчал. Он повторил вопрос. – Получил, – сказал я. – И вы, надеюсь, напишете эту рецензию? Передо мной стоял хилый, упрямый, просящий человечек; я видел поперечную морщину, прочертившую на его лбу линию одной‑единственной страсти; вглядываясь в эту незамысловатую прямую, я понял, что эта линия определяется двумя точками: моей рецензией и его статьей; что в его жизни, кроме этой маниакальной прямой, нет иного прегрешения, все остальное – сплошная аскеза святого. И тут меня осенила спасительная злонамеренная мысль. – Думается, вам должно быть ясно, что после вчерашнего происшествия мне не о чем с вами разговаривать, – сказал я. – Не понимаю вас. – Не ломайте комедию. Она рассказала мне все. Вы напрасно отпираетесь. – Не понимаю вас, – проговорил недоросток снова, но на этот раз уже решительнее. Я перешел на добродушный, можно сказать, дружеский тон: – Послушайте, пан Затурецкий, я не стану вас ни в чем упрекать. Я ведь тоже любитель женщин и вполне понимаю вас. На вашем месте и я бы стал домогаться такой красивой девушки, окажись я с ней наедине в квартире, да еще при том, что под болоньей она была совершенно голой. – Это оскорбление, – побледнев, проговорил недоросток. – Нет, это правда, пан Затурецкий. – Это вам сказала та дама? – У нее нет от меня секретов. – Товарищ ассистент, это оскорбление. Я женатый человек! У меня жена! У меня дети! – Человечек сделал шаг вперед, под его натиском мне даже пришлось отступить. – Тем хуже, пан Затурецкий. – Что значит это ваше «тем хуже»? – А то, что если вы человек женатый, ваше женолюбие – отягчающее обстоятельство. – Возьмите свои слова обратно! – угрожающе произнес пан Затурецкий. – Что ж, ладно, – допустил я. – Брак не всегда отягчающее обстоятельство для женолюба. Иной раз, напротив, он может быть и оправданием. Но не в этом суть. Я же вам уже сказал, что вовсе не сержусь на вас и даже вполне вас понимаю. Не понимаю вас лишь в одном: как можно от человека, чьей жены вы домогаетесь, требовать еще и рецензию. – Товарищ ассистент! Эту рецензию просит у вас доктор Калоусек, редактор журнала Академии наук «Изобразительная мысль». И эту рецензию вы должны написать! – Рецензия или жена. И то и другое вы не посмеете требовать. – Что вы себе позволяете, товарищ! – крикнул мне охваченный гневом пан Затурецкий. Невероятное дело: у меня вдруг возникло ощущение, что пан Затурецкий и вправду хотел соблазнить мою Клару. Я вскипел и сказал: – И вы осмеливаетесь так разговаривать со мной? Вы, кто обязан был бы здесь, в присутствии пани секретарши, передо мной извиниться? Я повернулся к пану Затурецкому спиной, и он, вконец выведенный из себя, нетвердым шагом вышел из канцелярии. – Вот так, – сказал я, переведя дух, точно после тяжелого победного боя. Уж теперь он не станет требовать от меня рецензию, – уверил я пани Марию. Она улыбнулась, а чуть погодя спросила: – А почему, собственно, вы так не хотите написать для него эту рецензию? – А потому, Марженка, что его работа сплошная белиберда. – Тогда почему бы вам в этой рецензии так и не написать, что это сплошная белиберда? – А зачем мне это писать? Зачем наживать себе врагов? Пани Мария посмотрела на меня со снисходительной улыбкой; в эту минуту открылась дверь и вошел пан Затурецкий со вскинутой рукой: – Не я! Вы должны будете передо мной извиниться! Выкрикнув это дрожащим голосом, он снова исчез.
Не помню точно, в тот день или двумя‑тремя днями позже, мы нашли в нашем почтовом ящике конверт без адреса. Письмо, написанное тяжелым, корявым почерком, гласило: «Уважаемая! Приходите ко мне в воскресенье по поводу оскорбления, нанесенного моему мужу. Весь день буду дома. Если вы не явитесь, мне придется принять необходимые меры. Анна Затурецкая, Прага 3, Далимилова, 14». Клара пришла в ужас, стала что‑то говорить о моей вине. Махнув рукой, я заявил, что смысл жизни в том, чтобы увеселяться ею, и если жизнь для этого слишком ленива, нам ничего не остается, как немного подтолкнуть ее. Человеку приходится неустанно оседлывать свои приключения, этих быстроногих кобылок, без которых он ползал бы в пыли, точно усталый пехотинец. Когда Клара заявила мне, что лично она никаких приключений оседлывать не собирается, я уверил ее, что ни с пани За‑турецкой, да и ни с паном Затурецким она больше не встретится, а приключение, в седло которого я вскочил, осилю играючи сам. Утром, когда мы выходили из дому, нас остановил дворник. Дворник не враг мне. Когда‑то я ловко подмазал его полсотней и с тех пор пребывал в приятном убеждении, что он приучился закрывать на все глаза и не подливать масла в огонь, который разжигают против меня мои недруги. – Вчерась тут вас спрашивали двое, – доложил он. – Какие двое? – Такой махонький да с теткой. – А как выглядела эта тетка? – На две головы выше его. Страсть до чего прыткая. Строгая баба. Про все выспрашивала. – Дворник обратился к Кларе. – Особливо про вас. Кто такая и как, мол, зовут. – Господи, и что же вы ей сказали? – Что мне говорить! Нешто я знаю, кто к пану ассистенту ходит? Сказал, что к нему кажный вечер разные ходют. – Молодец, – сказал я, вытягивая из кармана десятку. – Только так держать! – Не волнуйся, – сказал я Кларе чуть погодя. – В воскресенье никуда не пойдешь. И никто тебя искать не станет. И настало воскресенье, после него – понедельник, вторник, среда; ничего, полная тишина. «Вот видишь», – сказал я Кларе. Потом наступил четверг. На очередной подпольной лекции я рассказывал студентам, как молодые фовисты горячо и в бескорыстном единодушии освобождали цвет от прежней импрессионистской описательности, когда в дверь вдруг просунулась пани Мария и шепотом доложила мне: «Пришла жена этого Затурецкого». – «Но меня же нет здесь, – говорю я, – покажите ей расписание!» Но пани Мария покачала головой: «Я так и сказала ей, но она заглянула к вам в кабинет и на вешалке увидела ваш плащ‑болонью. Теперь сидит в коридоре и ждет». Тупиковое положение для меня – источник самых ярких вспышек вдохновения. Я обратился к своему любимому студенту: – Будьте любезны, окажите мне небольшую услугу. Пойдите в мой кабинет, наденьте мой плащ и выйдите в нем из института. Одна дама попытается вам доказать, что вы – это я. Но ваша задача – любой ценой разубедить ее в этом. Студент ушел и, вернувшись примерно через четверть часа, сообщил мне, что задача выполнена, воздух чист, а дамы и след простыл. На этот раз победа осталась за мной. Но затем наступила пятница, и Клара вернулась после обеда с работы в жутком волнении. Оказалось, что в этот день заведующий, человек весьма вежливый, обслуживая в уютном салоне мод своих заказчиц, вдруг приоткрыл заднюю дверь, ведущую в мастерскую, где за швейными машинами вместе с моей Кларой трудились еще пятнадцать портних, и крикнул: – Кто‑нибудь проживает на Замецкой, пять? Клара прекрасно поняла, о ком идет речь: Замецкая, 5, – мой адрес. Однако хорошо усвоенные уроки осторожности удержали ее от признания: да, правда, она живет у меня незаконно, но кому до этого дело? «О том ей и толкую», – сказал вежливый заведующий, когда ни одна из портних не откликнулась, и вышел. Позже Клара узнала, что какой‑то строгий женский голос по телефону потребовал от него просмотреть адреса всех мастериц и минут пятнадцать уверял, что на фабрике должна работать женщина, проживающая на Замецкой, пять. Тень пани Затурецкой легла на нашу идиллическую мансарду. – Но как она могла разнюхать, где ты работаешь? Ведь здесь в доме никто о тебе ничего не знает! – восклицал я. Да, в самом деле я считал, что никто ничего не знает про нас. Я был тем чудаком, кто думает, будто живет неприметно за высокой стеной, но при этом совершенно упускает из виду одну маленькую деталь: эта стена из прозрачного стекла. Я подкупал дворника, лишь бы он не болтал, что у меня живет Клара, мучил ее, требуя вести себя неприметно и не высовываться, тогда как о ней знал весь дом. Достаточно было ей как‑то раз завязать с жиличкой с третьего этажа неосмотрительный разговор, и уже стало известно, где она работает. Даже не осознавая того, мы давно жили у всех на виду. Потаенным для наших преследователей оставалось лишь Кларино имя. Эта тайна была единственным и последним прикрытием, пока еще защищавшим нас от пани Затурецкой, вступившей в бой с такой последовательностью и методичностью, что меня охватил ужас. Я понял, что дело принимает серьезный оборот, что конь моего приключения оседлан дьявольски круто.
Это случилось в пятницу. А в субботу Клара пришла с работы и вовсе дрожа от страха. Произошло вот что: Пани Затурецкая отправилась со своим мужем на предприятие, куда звонила днем раньше, и потребовала от товарища заведующего разрешить ей с мужем пройти в мастерскую и осмотреть лица всех присутствующих портних. Хотя просьба и удивила заведующего, но у пани Затурецкой был такой вид, что отказать ей представилось ему невозможным. Она говорила что‑то туманное об оскорблении, о загубленной жизни и о суде. Пан Затурецкий стоял рядом и хмуро молчал. Итак, их ввели в мастерскую. Модистки равнодушно подняли головы, а Клара, узнав маленького человечка, побледнела и с принужденной непринужденностью продолжала работать. «Милости прошу», – насмешливо кивнул вежливый заведующий супружеской чете. Пани Затурецкая, поняв, что должна взять дело в свои руки, подтолкнула мужа: «Так смотри же!» Пан Затурецкий, подняв угрюмый взгляд, обвел им мастерскую. «Какая же из них?» – шепотом спросила пани Затурецкая. Пан Затурецкий, по всей вероятности, даже в очечках видел не настолько остро, чтобы осмотреть большое помещение, которое к тому же плохо поддавалось обозрению: горы набросанного хлама, платья, свисающие с длинных горизонтальных перекладин, неугомонные мастерицы, сидевшие не лицом к двери, а бог весть в каких позах: они то вертелись на стульях, то, на минуту присев, снова вставали и невольно отворачивали лица. Ему пришлось обойти всех, чтобы не пропустить ни одной. Женщины, заметив, что их разглядывает какой‑то тип, причем весьма неказистый и непривлекательный, ощутили в глубине своих чутких душ что‑то вроде унижения: начался тихий ропот, посыпались насмешки. А одна из них, молодая крепкая девушка, не сдержавшись, и вовсе выпалила: – Он по всей Праге ищет ту стерву, что его обрюхатила! На супругов обрушился громкий, грубоватый женский хохот, под его шквалом они стояли робкие и неприступные, с каким‑то поразительным достоинством. – Пани мамаша, – снова подала голос развязная девушка, – вы плохо следите за своим сыночком! Такого очаровашку я бы на вашем месте вообще не выпускала из дому! – Смотри в оба, – шепнула пани Затурецкая мужу, и он угрюмо и испуганно двинулся дальше, шаг за шагом, словно шел узкой улочкой под градом оскорблений и ударов, но все же шел твердо, не пропуская ни одного женского лица. Заведующий не переставал безучастно улыбаться; он знал своих женщин и понимал, что с ними каши не сваришь; делая вид, что не слышит их гвалта, спросил пана Затурецкого: – А как, собственно, та женщина выглядела? Пан Затурецкий, повернувшись к заведующему, медленно и серьезно сказал: Она была красивой… была очень красивой… Клара тем временем, склонив голову, жалась в уголке мастерской, выделяясь среди расшалившихся женщин своей взволнованностью и усердной работой. Ах, как скверно она изображала неприметность и невзрачность! И пан Затурецкий, находясь уже в двух шагах от нее, вот‑вот должен был заглянуть ей в лицо. – Если вы только и помните, что она была красива, этого мало, – сказал пану Затурецкому вежливый заведующий. – Красивых женщин полно. Она была маленькая или высокая? – Высокая, – сказал пан Затурецкий. – Брюнетка или блондинка? – Блондинка! – чуть подумав, сказал пан Затурецкий. Эта часть рассказа может служить притчей о силе красоты. Пан Затурецкий, впервые увидев у меня Клару, был так ослеплен, что по сути даже не видел ее. Клара сотворила перед его взором некую непроницаемую завесу. Завесу света, за которой она была скрыта, словно за вуалью. А ведь Клара не была ни высокой, ни блондинкой. Это лишь внутреннее величие красоты наделило ее в глазах пана Затурецкого видимостью физического величия. А свет, излучаемый красотой, наделил ее волосы видимостью золотистости. И вот, когда маленький человечек дошел наконец до угла мастерской, где в своем коричневом рабочем балахоне сидела, судорожно склонясь над какой‑то раскроенной юбкой, Клара, он ее не узнал. Не узнал потому, что никогда ее не видел.
Когда Клара несвязно и без должной внятности поведала мне о случившемся, я воскликнул: – Нам повезло! Но она, всхлипывая, накинулась на меня: – Как это повезло? Не раскрыли меня сегодня, раскроют завтра. – Хотел бы я знать – как. – Придут за мной сюда, к тебе. – Я никого сюда не впущу. – А если на меня наведут полицию? Или прижмут тебя и вытянут, кто я? Она говорила что‑то о суде, обвиняла меня в оскорблении мужа. – Господи, да там посмеются над ними: ведь все это была шутка, розыгрыш. – Сейчас не время для шуток, сейчас все принимается всерьез; скажут, что я преднамеренно хотела его опорочить. Разве кто‑нибудь поверит, взглянув на него, что он действительно мог приставать к женщине? – Ты права, Клара, – сказал я, – кто знает, может, тебя и посадят. Но подумай, Карел Гавличек‑Боровский тоже сидел в тюрьме, а как высоко взлетел: тебе даже в школе пришлось его проходить. – Не болтай чушь, – сказала Клара, – ты же знаешь, что я и так вишу на волоске, а если предстану перед уголовной комиссией и это просочится в характеристику – мне уж никогда не выбраться из мастерской. А кстати, хотелось бы знать, как обстоят дела с обещанным местом манекенщицы? Ведь теперь я и спать у тебя не могу, буду бояться, что придут за мной, сегодня же поеду в Челаковице… – Вот таким был один разговор. А другой состоялся днем после заседания кафедры. Заведующий кафедрой, убеленный сединами искусствовед и умный человек, пригласил меня в свой кабинет. – Публикация работы не принесла вам особой пользы, это вы, надеюсь, знаете? – сказал он мне. – Да, знаю, – ответил я. – Только ленивый не принимает ее на свой счет. А ректор и вовсе думает, что это прямой выпад против него. – Что тут поделаешь! – сказал я. – Ничего, – сказал профессор, – но у вас истек трехлетний срок ассистентской должности, и на нее объявлен конкурс. Конечно, обычно принято отдавать предпочтение тому, кто уже преподает в институте, но уверены ли вы, что комиссия в данном случае этой традиции не нарушит? Однако не об этом я собирался говорить. До сих пор считалось, что вы добросовестный преподаватель, пользующийся любовью студентов и кое‑чему их научивший. Но даже на эту свою репутацию вы не можете теперь опереться. Ректор сообщил мне, что три месяца вы вообще не читали лекций. Причем без уважительных на то причин. Ведь одного этого было бы достаточно, чтобы вас незамедлительно уволить. Я стал объяснять профессору, что не пропустил ни одной лекции, что все это была просто шутка, и рассказал всю историю с паном Затурецким и Кларой. – Хорошо, я вам верю, – сказал профессор, – но имеет ли значение, что верю вам я? Сейчас весь институт твердит о том, что вы не занимаетесь со студентами и бездельничаете. Об этом говорили даже в профкоме, а вчера об этом докладывали на коллегии у ректора. – Но почему никто не поговорил прежде всего со мной? – О чем с вами разговаривать? Им и так все ясно. Сейчас только и обсуждают всю вашу деятельность на факультете и ищут связь между вашим прошлым и настоящим. – Что они могут найти дурного в моем прошлом? Вы же сами знаете, как я люблю свою работу! Я никогда не филонил! Совесть у меня чиста. – Любая человеческая жизнь весьма многозначна, – сказал профессор. Прошлое каждого из нас можно в равной мере преподать и как биографию почитаемого государственного деятеля, и как биографию преступника. Взгляните на самого себя. Никто не станет отрицать, что вы любили свою работу. Но вы не особенно светились на собраниях, а если и приходили, то по большей части молчали. Никто достаточно ясно не представлял себе ваших взглядов. Я сам помню, как вы не раз, когда речь шла о серьезных вещах, отпускали вдруг какую‑нибудь шутку, чреватую сомнениями. Конечно, об этих сомнениях тут же забывали, но сегодня, извлеченные из прошлого, они внезапно приобретают определенный смысл. Или же вспомните, как на факультете вас разыскивали разные женщины и как вы пытались скрыться от них. Или ваша последняя статья, о которой любой при желании может сказать, что она написана с сомнительных позиций. Это, конечно, все частности; но стоит взглянуть на них в свете вашего нынешнего проступка, как они вдруг сливаются в единое целое, свидетельствующее о вашем характере и вашей позиции. – Но что за проступок? – вскричал я. – Кому угодно я могу объяснить, как все было на самом деле: если люди все еще остаются людьми, они только посмеются над этим. – Что ж, воля ваша. Но знайте, то ли люди перестали быть людьми, то ли у вас было неверное понятие о людях. Они не станут смеяться. Если вы объясните им, как все было на самом деле, окажется, что вы не только не исполняли своих обязанностей, предписанных вам учебным распорядком, то есть не делали того, что вам положено делать, но, кроме того, еще и читали лекции исподтишка, то есть делали то, что делать вам не положено. Выяснится к тому же, что и ваша личная жизнь далека от образцовой, что у вас без прописки живет некая молодая особа, а уж это произведет крайне неблагоприятное впечатление на председательницу профкома. Дело примет огласку, и кто знает, какие еще поползут слухи, которые весьма кстати придутся всем тем, кого возмущают ваши взгляды, но кто стесняется нападать на вас с открытым забралом. Я знал, что профессор не хочет меня ни пугать, ни обманывать, но, считая его чудаком, старался не поддаваться его скепсису. Скандал с паном Затурецким угнетал меня, но пока еще не утомил. Ведь этого коня я оседлал сам и, стало быть, не могу допустить, чтобы он вырвал у меня из рук вожжи и понес куда ему вздумается. Я был готов помериться с ним силами. И конь не увильнул от борьбы. Когда я пришел домой, в почтовом ящике меня ждала повестка: меня вызывали на собрание уличного комитета.
Уличный комитет заседал вокруг длинного стола в какой‑то бывшей лавчонке. Седоватый мужчина в очечках, с убегающим подбородком указал мне на стул. Поблагодарив, я сел, и он, взяв слово, объявил мне, что уличный комитет следит за мной уже долгое время, что им хорошо известно, какой беспорядочный образ жизни я веду; что это производит дурное впечатление на окружающих; что жильцы дома уже однажды жаловались на меня, когда шум в моей квартире всю ночь не давал им покоя, и что этого вполне достаточно, чтобы уличный комитет составил обо мне надлежащее мнение; однако, помимо всего, к ним за помощью обратилась товарищ Затурецкая, супруга научного работника, и сообщила, что еще полгода назад я должен был написать рецензию на научную статью ее мужа, но не сделал этого, хотя прекрасно знал, что от моего отзыва зависит судьба упомянутой работы. – Какая еще научная работа! – прервал я мужчину с убегающим подбородком. Это стряпня из надерганных отовсюду мыслей. – Любопытно, товарищ, – вмешалась в разговор изысканно одетая блондинка лет тридцати, на лицо которой была (очевидно раз и навсегда) наклеена сияющая улыбка. – Позвольте спросить: какая у вас профессия? – Я занимаюсь теорией изобразительного искусства. – А товарищ Затурецкий? – Не знаю. Вероятно, он стремится к чему‑то подобному. – Вот видите, – восторженно обратилась блондинка к собравшимся, – товарищ видит в работнике сходной профессии отнюдь не товарища, а своего конкурента. – Разрешите продолжить, – вступил мужчина с убегающим подбородком. Товарищ Затурецкая сказала нам, что ее муж зашел к вам в квартиру и встретился там с какой‑то женщиной. И та потом якобы оклеветала его, сказав вам, что пан Затурецкий сексуально домогался ее. У товарищ Затурецкой на руках справка, что ее муж на подобные действия не способен. Она хочет знать имя женщины, оговорившей ее мужа, и передать дело на рассмотрение уголовной комиссии национального комитета, ибо клевета может нанести моральный и материальный ущерб ее мужу. Я попытался было спустить на тормозах несоразмерную остроту этого анекдотичного происшествия: – Послушайте, товарищи, – сказал я, – ведь вся эта история выеденного яйца не стоит. Ни о каком моральном и материальном ущербе не может быть и речи. Эта работа настолько слаба, что я, да и любой другой, не мог бы рекомендовать ее. А если между этой женщиной и паном Затурецким возникло какое‑то недоразумение, то, полагаю, нет смысла ради этого созывать собрание. – Что касается наших собраний, товарищ, не ты, по счастью, будешь принимать решения, – срезал меня мужчина с убегающим подбородком. – И твое теперешнее утверждение, что работа нестоящая, мы можем рассматривать не иначе как месть. Товарищ Затурецкая дала нам письмо, которое ты написал по прочтении его труда. – Да, в самом деле. Однако в этом письме я ни словом не обмолвился о качестве работы. – Это правда. Но ты пишешь, что охотно помог бы ему; из твоего письма явно следует, что работу товарища Затурецкого ты высоко ставишь. А теперь ты заявляешь, что это пустая стряпня. Почему ты уже тогда не написал этого? Почему ты не сказал ему этого прямо в лицо? – Товарищ с двойным дном, – сказала блондинка. Тут в дискуссию вступила пожилая женщина с перманентом; она сразу взяла быка за рога: – Мы хотели бы от тебя услышать, кто эта женщина, с которой пан Затурецкий встретился в твоем доме? Я понял, что, видимо, не в моих силах освободить эту нелепицу от ее бессмысленной значимости и что у меня остается единственный выход: сбить их со следа, отвлечь, отвести их от Клары, подобно тому как куропатка уводит рыскающую собаку от своих птенцов, предлагая взамен себя. – Черт подери, я не помню ее имени, – сказал я. – Как это не помнишь имя женщины, с которой живешь? – спросила женщина с перманентом. – У вас, товарищ, можно сказать, образцово‑показательное отношение к женщинам, – сказала блондинка. – Возможно, я бы и вспомнил, но мне надо подумать. Вы не знаете, когда пан Затурецкий посетил меня? – Это было… извольте… – Мужчина с убегающим подбородком поглядел в свои бумаги. – Четырнадцатого, в среду, после обеда. – В среду… четырнадцатого… постойте… – Подперев ладонью голову, я задумался. – Да, да, уже припоминаю. Это была Гелена. – Я видел, как все напряженно уставились на мои губы. – Гелена… а как дальше? – Как дальше? Увы, этого я не знаю. С какой стати мне ее об этом спрашивать? Сказать откровенно, я даже не совсем уверен, что ее звали Гелена. Я называл ее так, потому что ее рыжий муж казался мне похожим на Менелая. Произошло это во вторник вечером, познакомился я с ней в одном винном погребке; когда ее Менелай отошел к стойке пропустить коньячку, мне удалось переброситься с ней двумя‑тремя словами. На другой день она пришла ко мне и пробыла до вечера. Вечером мне пришлось часа на два покинуть ее – на факультете было собрание. А вернувшись, нашел ее в полном расстройстве: дескать, какой‑то мужичок, заявившийся в дом в мое отсутствие, домогался ее; решив, что я с ним в сговоре, разобиделась и больше слышать обо мне не захотела. Как видите, я даже не успел узнать ее настоящее имя. – Товарищ, правда или нет все то, что вы говорите, – снова взяла слово блондинка, – но мне кажется совершенно непонятным, как вы воспитываете нашу молодежь. Разве наша жизнь не вдохновляет вас на что‑то другое, кроме попоек и распутства с женщинами? Что ж, можем вас уверить, что нам придется высказать свое мнение в соответствующих инстанциях. – Дворник ни о какой Гелене и словом не обмолвился, – встряла в разговор пожилая дама с перманентом. – Но он доложил нам, что у тебя уже месяц живет без прописки какая‑то девица с фабрики мод. Не забывай, товарищ, ты снимаешь квартиру! Думаешь, вот так запросто кто‑то может жить у тебя? Думаешь, ваш дом – бордель? Что ж, не хочешь нам назвать ее имя, милиция уж как‑нибудь его установит.
Я чувствовал, как почва ускользает у меня из‑под ног. На факультете атмосфера неприязни, о которой мне говорил профессор, становилась все ощутимее. Хотя пока еще никто не вызывал меня на соответствующий разговор, но там‑сям я улавливал какие‑то намеки, а кое‑что из сочувствия выкладывала мне пани Мария: в ее канцелярии преподаватели пили кофе и давали волю своему языку. Через несколько дней должна была заседать конкурсная комиссия, уже собравшая нужные характеристики; я на минуту представил себе, как ее члены зачитывают отчет уличной организации, отчет, о котором знаю лишь то, что он тайный и обсуждению не подлежит. Случаются в жизни ситуации, когда приходится идти на уступки. Когда ты вынужден сдать менее важные позиции во имя сохранения более важных. Мне казалось, что этой последней и самой важной позицией является моя любовь. Да, в эти тревожные дни я вдруг начал осознавать, что люблю свою модисточку и крепко привязан к ней. В тот день я встретился с ней у музея. Нет, не дома. Разве дом оставался еще домом? Разве дом – это помещение со стеклянными стенами? Помещение, охраняемое биноклями? Помещение, в котором приходится прятать любимую еще с большей осторожностью, чем контрабанду? Дома – уже не значило дома. Мы чувствовали себя так, словно проникли на чужую территорию и могли быть там в любую минуту застигнуты с поличным, у нас замирало сердце при звуке шагов в коридоре, мы постоянно ждали, что кто‑то постучит в дверь и в этом стуке будет упорствовать. Клара снова стала ездить в Челаковице, и у нас уже не возникало желания встречаться даже ненадолго в нашем ставшем чужим доме. Пришлось попросить друга‑художника разрешить вечерами пользоваться его мастерской. В тот день я впервые получил от нее ключ. И вот мы с Кларой оказались на Виноградах под высокой крышей, в огромнейшем помещении с одной маленькой кушеткой и широким покатым окном, откуда видна была вся вечерняя Прага; среди множества картин, прислоненных к стенам, среди беспорядочно и беззаботно разбросанного художнического хлама на меня сразу же нахлынули прежние ощущения блаженной свободы. Раскованно усевшись на тахте, я всадил штопор в пробку и откупорил бутылку вина. Свободно и весело болтая, я с нетерпением предвкушал прекрасный вечер и ночь. Однако тоска, оставившая меня, всей своей тяжестью придавила Клару. Я уже упоминал о том, что с некоторых пор Клара, отбросив всякое жеманство, с явной непринужденностью поселилась в моей мансарде. Однако теперь, когда мы ненадолго оказались в чужой мастерской, она почувствовала себя неловко. Более чем неловко. «Меня это унижает», – сказала она. – Что тебя унижает? – спросил я. – Что нам пришлось прийти на какое‑то время в чужую квартиру. – Почему тебя унижает, что нам пришлось прийти на какое‑то время в чужую квартиру? – Потому что в этом есть что‑то унизительное. – У нас не было выбора. – Да, – ответила она, – но в чужой квартире я кажусь себе продажной девкой. – Бог мой, почему ты должна казаться себе продажной девкой в чужой квартире? Девицы легкого поведения по большей части занимаются своим делом в собственных, а не в чужих квартирах… Разумными доводами тщетно было пробивать прочную стену иррациональных чувств, из которых, говорят, соткана душа женщины. Наш разговор с самого начала таил в себе дурное предзнаменование. В тот вечер я рассказал Кларе о том, что говорил мне профессор, что было на уличном комитете, и старался убедить ее, что мы в конце концов победим, если будем любить друг друга и будем вместе. Клара, помолчав немного, сказала, что я сам во всем виноват. «Ты сможешь хотя бы помочь мне выбраться из этой пошивочной?» Я сказал, что теперь ей, возможно, придется немного потерпеть. – Вот видишь, – сказала Клара, – это были одни обещания, а в конце концов ты и пальцем не шевельнул. А сама я оттуда не выберусь, даже если бы кто‑то и захотел мне помочь, ведь теперь по твоей же вине характеристика у меня будет испорчена. Я постарался уверить Клару, что история с паном Затурецким не может уж так ей навредить. – Все равно никак не пойму, почему ты не хочешь написать эту рецензию. Если бы ты ее написал, все уладилось бы само собой. – Поздно, Клара, – сказал я. – Если я напишу эту рецензию, скажут, что я зарубаю статью из чувства мести, и станут еще яростнее меня атаковать. – А почему тебе надо ее зарубить? Напиши положительный отзыв. – Не могу, Клара. Эта работа ни в какие ворота не лезет! – Подумаешь, какое дело! Почему ты вдруг строишь из себя правдолюбца? Разве это не ложь была, когда ты написал этому недоростку, что в «Изобразительной мысли» твое мнение и в грош не ставят? Или это не ложь, когда ты сказал ему, что он хотел меня совратить? И не ложь ли, когда ты болтал о какой‑то Гелене? А уж если ты столько наврал, что тебе стоит соврать еще раз и дать положительный отзыв? Только так ты и сможешь уладить эту историю. – Вот что скажу тебе, Клара, – ответил я. – Ты думаешь, что ложь – всего лишь ложь, не более того, и кому‑то могло бы показаться, что ты права. Но ты не права. Я могу выдумывать черт знает что, дурачить людей, устраивать всякие розыгрыши, озорничать, но при этом не чувствовать себя лгуном или человеком с нечистой совестью; мои враки, если тебе угодно так называть их, – это я сам, в них мое естество, такой ложью я не прикрываюсь, выдавая себя за кого‑то другого, такой ложью я, собственно, говорю правду. Но есть вещи, не терпящие лжи. Это те вещи, до сути которых я дошел, смысл которых я распознал, вещи, которые я люблю и воспринимаю всерьез. Тут не до шуток. Солги я здесь, я унизил бы себя сам, а это свыше моих сил, не требуй от меня этого, это исключено. Мы так и не поняли друг друга. Но Клару я действительно любил и готов был сделать все, чтобы ей не в чем было меня упрекнуть. На следующий день я написал письмо пани Затурецкой, что жду ее послезавтра в своем кабинете в два часа пополудни.
Верная своей предельной методичности, пани Затурецкая постучала в назначенный срок с точностью до минуты. Я открыл ей дверь и пригласил войти. Наконец‑то я увидел ее. Это была высокая, очень высокая женщина, с ее крупного простонародного лица на меня смотрели бледно‑голубые глаза. «Разденьтесь, пожалуйста», – сказал я, и она неловкими движениями стала снимать с себя какое‑то длинное темное пальто, приталенное и странно скроенное, почему‑то вызывавшее в памяти образ старинных военных шинелей. Я не хотел начинать наступление первым, предпочитая, чтобы сначала выложил свои карты противник. Пани Затурецкая села, и я, подбросив несколько вводных фраз, заставил ее заговорить. – Вы знаете, почему я искала встречи с вами, – сказала она серьезным тоном, без всякой агрессивности. – Мой муж всегда очень ценил вас как специалиста и человека принципиального. Все зависело только от вашего отзыва. Но вы отказались его дать. Мой муж эту статью писал три года. Ему в жизни было труднее, чем вам. Учитель, он каждый день ездил в школу за тридцать километров от Праги. В прошлом году я сама заставила его бросить это занятие и целиком посвятить себя науке. – Пан Затурецкий не работает? – спросил я. – Нет… – А на что вы живете? – Пока мне приходится тащить все на себе. Наука – страсть мужа. Если бы вы знали, сколько всего он проштудировал, сколько исписал бумаги. Он всегда уверял, что настоящий ученый должен написать сто страниц, чтобы из них осталось тридцать. И тут вдруг появилась эта особа. Поверьте мне, он никогда бы не мог сделать то, в чем обвинила его эта девка. Я в это не верю, пусть она скажет это нам в глаза! Я знаю женщин, может, она любит вас, а вы ее нет. Может, она просто хотела возбудить в вас ревность. Но верьте мне, мой муж не способен ни на что подобное! Я слушал пани Затурецкую, и вдруг мной овладело странное чувство: я уже не видел в ней ту женщину, из‑за которой я буду вынужден оставить факультет, из‑за которой между мной и Кларой пролегла тень, ту женщину, из‑за которой я провел столько дней в злобе и невзгодах. Связь между нею и событиями, в которых мы оба теперь играли такую печальную роль, показалась мне вдруг неясной, свободной, случайной, беспричинной. Вдруг я осознал, что это была лишь иллюзия, когда я считал, что мы сами седлаем свои приключения и управляем их бегом; что, возможно, это вовсе не наши приключения, что скорее всего они навязаны нам извне; что они никоим образом не характерны для нас; что мы не в ответе за их диковинный путь; что они уносят нас, управляемые откуда‑то чужими силами. Впрочем, глядя в глаза пани Затурецкой, я испытывал ощущение, что эти глаза не могут провидеть следствия поступков, казалось, что они вообще незрячие; что глаза лишь плавают по лицу; что просто размещаются на нем. – Как знать, может, вы и правы, пани За‑турецкая, – примирительно сказал я. – Может, эта девушка и впрямь говорила неправду, но представьте, что значит, когда мужчина ревнивец; я поверил ей и разнервничался. Это с каждым может случиться. – Да, вы же знаете, что это именно так, – сказала пани Затурецкая, и видно было, что у нее камень упал с души. – Хорошо, что вы сами это признаете. Мы боялись, что вы верите ей. Ведь эта женщина могла испортить моему мужу всю жизнь. Я уж не говорю о том, какую тень это бросает на его моральный облик. Но это мы бы уж как‑нибудь проглотили. А вот на вашу рецензию муж делает большую ставку. В редакции нас уверили, что все зависит исключительно от вас. Муж убежден, что, как только статья будет опубликована, его наконец признают научным работником. Уж коли все прояснилось, скажите, пожалуйста, вы напишете для него рецензию? И как скоро это может произойти? Сейчас настала минута, когда я мог бы отомстить за все и тем самым ублаготворить свой гнев, однако никакого гнева в эту минуту я не испытывал, и то, что я сказал, сказал лишь потому, что не было выхода: – Пани Затурецкая, с этой рецензией не все так просто. Скажу вам чистосердечно, как все было, хотя я и не люблю говорить в глаза людям неприятные вещи. Это мой большой недостаток. Я прятался от пана Затурецкого в надежде, что он догадается, почему я избегаю его. Дело в том, что работа его крайне слабая, не представляющая никакой научной ценности. Вы верите мне? – Мне трудно в это поверить. Нет, я не верю вам, – сказала пани Затурецкая. – Прежде всего эта работа лишена всякой самостоятельности. Поймите, ученый должен всегда прийти к чему‑то новому; ученый не может списывать лишь то, что уже известно, что открыли другие. – Мой муж никоим образом не списывал эту работу. – Пани Затурецкая, вы же ее читали… – Я хотел продолжить, но пани Затурецкая прервала меня: – Нет, не читала. Я был поражен: – Тогда прочтите! – Я плохо вижу, – сказала пани Затурецкая. – Вот уже пять лет, как я не прочла ни строчки, но мне и не надо читать, чтобы знать, честен мой муж или нет. Это определяется не чтением, иначе. Я знаю своего мужа, как мать своего ребенка, я о нем знаю все. Все, что он делает, всегда честно. Мне пришлось прибегнуть к самому худшему. Я прочитал пани Затурецкой абзац из статьи ее мужа, а затем процитировал соответствующие места из разных авторов, у которых пан Затурецкий заимствовал мысли и формулировки. Разумеется, пояснил я, речь шла не о сознательном плагиате, а о непроизвольной подчиненности корифеям, к которым пан За‑турецкий питал безграничное уважение. Но любой, кто услышит эти сравнительные пассажи, легко поймет, что эту работу не может опубликовать ни один серьезный научный журнал. Не знаю, насколько пани Затурецкая сумела сосредоточиться на моем объяснении, насколько следила за ним и воспринимала его, но она покорно сидела в кресле, покорно и послушно, точно солдат, знающий, что не смеет уйти со своего поста. Продолжалось это примерно полчаса. Когда мы кончили, пани Затурецкая поднялась с кресла и, уставившись на меня своими прозрачными глазами, бесцветным голосом попросила извинения; но я знал, что она не утратила веры в своего мужа, и если кого‑то в чем‑то и упрекает, так только лишь самое себя, что не сумела противостоять моим аргументам, казавшимся ей темными и невразумительными. Она надела свою военную шинель, и я понял, что эта женщина – солдат, печальный солдат, утомленный долгими походами, солдат, не способный осознать смысл приказов, но безоговорочно их выполняющий, солдат, который уходит сейчас побежденным, но не запятнанным.
– Ну вот, теперь тебе ничего не нужно бояться, – сказал я Кларе, пересказав ей в Далматском винном погребке свой разговор с пани Затурецкой. – А мне и так нечего было бояться, – ответила Клара с удивившей меня самоуверенностью. – Как это «нечего было»? Если бы не ты, я бы вообще не встречался с пани Затурецкой! – То, что ты встретился с ней, хорошо, ведь ты их достаточно помучил. Доктор Калоусек сказал, что интеллигентному человеку трудно это понять. – Ты виделась с Калоусеком? – Виделась, – сказала Клара. – И ты ему все рассказала? – Ну и что? Разве это тайна? Теперь я хорошо знаю, что ты собой представляешь. – Ну‑ну! – Сказать тебе, кто ты? – Пожалуйста, скажи. – Типичный циник. – Это тебе Калоусек сказал? – Почему Калоусек? Думаешь, я не могу сообразить это сама? Ты что, думаешь, я не способна тебя раскусить? Ты любишь водить людей за нос. Пану Затурецкому обещал отзыв… – Я не обещал ему отзыва! – Все равно. А мне обещал место. От пана Затурецкого ты отделался, все свалив на меня, от меня – все свалив на пана Затурецкого. Но знай, это место я получу. – Калоусек устроит? – попытался я съязвить. – Не ты же! Ты и понятия не имеешь, как плохи твои дела. – А ты имеешь? – Имею. Этот конкурс ты не пройдешь и рад будешь радехонек, если тебя примут на работу в какую‑нибудь захолустную галерею. Но ты должен понять, что все получилось только по твоей вине. И, если позволишь, дам тебе совет: постарайся быть всегда честным и никогда не ври, потому что вруна не станет уважать ни одна женщина. Она встала, подала мне (очевидно, в последний раз) руку, повернулась и ушла. И лишь минуту спустя до меня дошло (несмотря на леденящую тишину, обступившую меня), что моя история отнюдь не трагического, а скорее комического свойства. В какой‑то мере это утешило меня.
Date: 2015-11-13; view: 272; Нарушение авторских прав |