Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Тетрадь первая 2 page





– Какая прелесть! Какой чудесный голос!

– Да, но откуда он у него взялся?

Здесь позвольте мне улыбнуться. Отец рукоплескал тому, что раньше ненавидел. Так из изгоя я превратился в избранного! Из осужденного – в триумфатора! Прежде он слышать ничего не хотел о том, что все мое естество наводняют звуки, а теперь удивлялся тому, как я изменился, как изменился мой голос. Что может быть нелепей?! Он даже не догадывался, какая глубокая взаимосвязь существует между моей способностью слышать и моим певческим талантом. То, что так изумляло его, – это всего лишь звуки, жившие во мне и возвращенные миру моим голосом. Людям свойственно заблуждаться: важна не причина, а следствие. Мой отец, человек творческий и в душе, и по призванию, решил, что мне стоит всерьез подумать о поприще оперного певца. Если до сих пор он подозревал, что его сын одержим демоном, то теперь, обнаружив во мне ростки прекрасного, был готов признать, что на меня снизошла благодать Всевышнего. Он полагал, что искусство поможет мне спастись, искупить мою вину, потому что для него искусство было высшим проявлением одухотворенности, незримым мостиком, переброшенным из этого мира, полного зла и греха, в райские кущи.

Отец нанял мне преподавателя. Учитель Клеменс был весьма посредственным пианистом, он выступал в театрах захолустных городков и давал уроки музыки детям буржуа. Концерты питали его тщеславие, уроки – его желудок. Жил он в маленькой квартирке на Тюркенштрассе, неподалеку от Мюнхенской консерватории. Будучи закоренелым холостяком, он превратил гостиную в настоящий класс для занятий музыкой. Ее убранство составляли четыре современных металлических пюпитра, две старые скрипки, литографии с портретами немецких композиторов, деревянный рояль, небольшие старенькие клавикорды, которые явно нуждались в ремонте, и несколько огромных стеллажей с нотами и книгами по теории музыки. Здесь было собрано все – от популярных итальянских песен до романсов, а кроме того, партитуры опер и несколько либретто.

Как я уже говорил, учитель Клеменс был посредственным музыкантом, он не чувствовал и не понимал того, что составляет суть музыки. Если судить по технике, следует признать, что его манера исполнения была безупречна, но музыкант, на чем бы он ни играл, должен сверх того обладать чувством прекрасного и уметь выражать прекрасное в музыке. Как раз этого учителю Клеменсу и недоставало. Он прекрасно разбирался в музыкальной теории и никогда не фальшивил, но в его этюдах не было жизни, не было страсти.

Никто и не предполагал, что он будет преподавать мне вокальное искусство, – отец лишь попросил его прочитать вводный курс в историю музыки, познакомить с азами теории, обучить сольфеджио и лишь в том случае, если учитель Клеменс сочтет нужным, приступать к пению.

После получаса обучения нотной грамоте учитель Клеменс подошел к стеллажам, чтобы взять тетрадь с нотами. Я обратил внимание на его рояль, стоявший в другом конце комнаты. Я уже говорил вам, что одержимый поиском нового звучания, всегда обращал внимание на любой источник звука. Я уже слышал, как звучат рояли и клавесины, но этот был новейшей конструкции. Я встал, подошел к инструменту и нажал на случайную клавишу. Мне хватило мгновения, чтобы услышать, как загудела металлическая струна, когда ее коснулся молоточек, обтянутый фетром. Учитель Клеменс обернулся и взглянул на меня. Я нажал вторую клавишу и вновь почувствовал, как молоточек коснулся натянутой струны. Потом коснулся третьей клавиши и, как и следовало ожидать, услышал то же самое. То же произошло и с четвертой, и с пятой… Достаточно было взять несколько нот и разложить их на составляющие, чтобы понять, что все клавиши рояля звучат одинаково и не было необходимости вникать в их сущность. Низкие и высокие, тихие и громкие – это были всего лишь звуки молоточка, обтянутого фетровой тканью. Молоточек ударяет по металлической струне – и рождается нота. Впервые в жизни я мог не препарировать звуки.

Учитель Клеменс заметил во мне неожиданное изменение. Тогда он отложил в сторону тетрадь с нотами, которую только что снял со стеллажа, и сел за рояль.

– Подожди, я сыграю полную гамму. Я покажу тебе последовательность нот.

И исполнил несколько гамм.

Гаммы! Какое открытие! Мир подарил мне тысячи звуков, но в них не было никакой последовательности. Что делать человеку, который собрал в своей библиотеке все книги мира, но не знает, что их можно расположить в алфавитном порядке? Кто смог бы выжить в таком хаосе? То же происходило и со звуками в моем чреве: они хранились там в абсолютном беспорядке. Да, отец, я мог хранить их, находить и определять источник звучания, но не мог упорядочить их. Мириады нот без всякой упорядоченности. Мириады тональностей, звучавших вразнобой. Так я обнаружил, что в гаммах заключена логика звука, тончайшая прогрессия звучности – один тон, за ним другой, еще один и средний тон, и так далее. Так возникала гамма. А потом вниз: от одной ноты к другой. И снова то же. Внезапно все звуки, наполнявшие мое естество, начали, как солдаты на параде, выстраиваться в одну прямую линию. Хаос исчез. Подобно тому, как математик решает равенство, я установил соответствие между звуками, доносившимися извне, и теми, что обитали в моем теле, и в результате открыл для себя большие, малые и хроматические гаммы.


Почти насильно я прервал бег его пальцев и потребовал:

– Этюд, маэстро, сыграйте любой этюд.

Учитель Клеменс убрал пальцы от клавиатуры, пристально посмотрел на меня и наткнулся на взгляд, полный решимости.

– Я прошу вас сыграть что‑нибудь.

Учитель Клеменс почувствовал, что со мной творится что‑то странное. Снизойдя до моей просьбы, он сыграл сонату Гайдна. И случилось другое чудо. После того как отпала необходимость в каком‑либо анализе, я с головой погрузился в мелодии.

Именно потому, что теперь не было ничего, что требовалось бы препарировать, я мог чувствовать музыку. Двойные молоточки били по струнам. Ощущения обретали кровь и плоть, они превращались в ноты. Десятки нот и всего один звук. Какое блаженство! Как тут не увлечься музыкой! В ней было все: хаос, трепет души и холод, круговорот нот, порядок, мир и волнение.

– Давайте споем гамму, – попросил я учителя.

Связанный договоренностью с отцом, он не посмел мне отказать.

Всего за несколько минут я овладел гаммами. Я исполнял их чисто, без малейшей фальши. Учитель Клеменс не мог не обратить внимания на великолепную тесситуру и манеру исполнения.

– Песня, учитель Клеменс, давайте начнем петь!

– Не спеши, Людвиг, – возразил он, – это слишком сложно. Сначала ты должен освоить сольфеджио и выучить все ключи.

Но я ответил:

– Либо мы посвящаем оставшуюся часть урока тому, чтобы петь песни, либо можете забыть о деньгах, которые платит вам отец.

Любой репетитор знает, что, если он не хочет остаться без заработка, если он хочет, чтобы ученики приходили к нему снова и снова, ему следует уважать их пожелания. Так что я бил наверняка.

– Хорошо, давай попробуем вот эту.

Это был известный, достаточно простой мотив. Сначала он сыграл его для того, чтобы я прослушал мелодию.

– Не повторяйте. Этого достаточно, – сказал я и исполнил песню под аккомпанемент рояля. Надо ли говорить, что мое исполнение было безупречным. Он кивнул головой, признав, что это было хорошо, даже слишком хорошо, и попросил повторить. Песня зазвучала еще лучше. Он понял, что столкнулся с чем‑то совершенно исключительным, и принялся листать тетрадь в поисках более сложной песни.

– Посмотрим, Людвиг, как ты справишься с этим.

Так я спел пять песен, одну за другой, и каждая песня была на порядок сложнее предыдущей. Пораженный, учитель Клеменс захлопнул тетрадь и предложил мне познакомиться с чем‑то несравнимо более сложным. Но величайшее творение Шуберта, «К музыке», самая прекрасная ода, когда‑либо рожденная музыкальным гением, песня, за которую любой оперный певец продал бы душу дьяволу, далась мне без особого труда.


Учитель Клеменс закрыл партитуру и вновь взглянул на меня. В широко раскрытых глазах читалось изумление. Чуть помедлив, он оторвался от рояля, подошел к стеллажам и снял папку с песнями. Одна мелодия сменялась другой, и я повторил их все, расцветив новыми созвучиями. О, отец, что это были за звуки! Я играл не только с мелодией, но и с аккомпанементом. Я вел основную мелодическую линию, добавив к ней полные обертоны каждой ноты. Мой голос извлекал не ноты, а настоящие аккорды… На лбу учителя Клеменса высыпали бисеринки пота, его руки будто сковало льдом, в то время как все лицо горело нестерпимым жаром. Очки съехали с переносицы, и он неловким движением, выдававшим внутреннюю дрожь, вернул их на место.

Тогда он снял со стеллажа сборник арий и начал играть, а я все пел и пел… Чем дальше, тем сложней. Арии Моцарта, арии Сальери… а потом дуэты, в которых он сам исполнил вторую партию.

Я снова оказался на высоте, учитывая то обстоятельство, что тогда я не имел никакого представления ни о технике пения, ни о положении тела, ни о правильном дыхании… И дело здесь было не только в моем певческом таланте – своим голосом я вплетал в ткань песни звуки, жившие во мне: вой ветра, шуршание снега, шелест шелка. Я обрушил на учителя Клеменса водопад звуков: поцелуи, объятия, смех, рукопожатия, хлопки. Конечно, он не мог узнать их, но чувства, которые они разбудили в его душе, невозможно передать словами. Руки учителя Клеменса задрожали, и он три раза сфальшивил. Я услышал это. Охваченный паническим страхом, он перестал играть и попросил меня повторить ноты рояля, одну за другой, начиная с самой сложной для голоса первой ля. Я спел их, закончив четвертой си в высокой тональности, свойственной сопрано. Мой диапазон варьировался от баса до сопрано, включая контральто, – пять октав! Неудивительно, что учитель испугался…

– Урок окончен, – пролепетал он, с трудом шевеля побелевшими как снег губами. – Передай своему отцу, что я должен срочно поговорить с ним.

Когда захлопнулась дверь, я услышал глубокий вздох, оборвавшийся нервным всхлипом.

 

 

Нам следовало дождаться возвращения отца из Италии, из Ватикана.

Вскоре после приезда состоялся его разговор с учителем Клеменсом. И вот что поведал ему изумленный маэстро:

– Ваш сын – необычный ребенок. Либо он исчадие ада, либо дитя Божье. У него дар, господин Шмидт, у него дар. Его голос, его диапазон… за всю свою жизнь я не слышал ничего подобного! Он – восьмое чудо света; да что тут говорить – ни один певец в этом мире ему и в подметки не годится. Я дал ему послушать арию Моцарта, самого Моцарта. Ему хватило одного раза. На второй раз я исполнил ее без мелодии, только аккомпанемент. И ваш сын… спел ее так, будто он сам написал эту арию. Он спел то, над чем многие теноры бьются много лет! Я попросил вас прийти, потому что… видите ли, мне нужны эти уроки, но, я даже не знаю как сказать… Я теряю ученика, но оставлять его у меня было бы величайшей ошибкой, если не преступлением. Я обучаю музыке, а не пению. Мой метод слишком интуитивен, в некотором роде я всего лишь человек, который сидит с детьми по вечерам, пока их родители заняты своими делами. Ему здесь не место! Я знаю, что говорю, ему здесь не место… Им должны заниматься преподаватели в специальной школе певческого мастерства. Там ему дадут надлежащее музыкальное образование, и однажды он станет величайшим певцом, которого когда‑либо знала сцена. Потому что, уж поверьте мне на слово, господин Шмидт, ваш сын Людвиг будет не просто певцом, он будет божеством сцены.


Отец внимательно выслушал все, что сказал ему учитель Клеменс. Стоя в коридоре, я услышал, как участилось его дыхание. Несомненно, в этот момент он сожалел, что позволил себе уступить дьявольскому отродью, каковым он всегда меня считал.

– Он еще слишком мал для консерватории. Кроме того, вскоре мы переезжаем в Дрезден.

– О, как раз об этом я и хотел с вами поговорить! Есть одно место на юге Мюнхена, интернат для мальчиков, ровесников Людвига: Высшая школа певческого мастерства. Детский хор школы – лучший в Европе. Там Людвиг мог бы продолжить музыкальное образование и в то же время получать уроки пения. Он сможет заниматься музыкой по два часа в день. Учеба в школе стоит денег, господин Шмидт, но, несомненно, талант вашего сына вскоре оправдает любые траты!

Отец несколько раз глубоко вздохнул, опустился на стул, приложил руку ко лбу, словно пытаясь снять нахлынувшую усталость, и молвил:

– Да, мы отправимся в Дрезден, а Людвиг останется в Баварии. Несомненно, будущее Людвига стоит любых трат.

 

 

На дворе стоял ноябрь, черепичные крыши домов были засыпаны снегом. По улицам Мюнхена катился экипаж. Пара черных лошадей цокала копытами по заледеневшей брусчатке, в морозном воздухе то и дело раздавались сухие щелчки кнута. Мы с отцом покидали Мюнхен и направлялись на юг, по дороге, ведущей к озеру Штарнберг. Чем дальше мы отъезжали от баварской столицы, тем больше крепчал мороз и выше становились сугробы, что вздымались по краям дороги. В бледном небе кружили белые хлопья. Мы углубились в лесную чащу, и нас со всех сторон обступили деревья. Ели стояли так близко друг к другу, что между их стволами почти не было просвета. Их кроны, оттененные белизной снега, казались почти черными. Они тянулись вверх, смыкаясь над нами гигантским шатром, так что наша тропа походила на настоящую пещеру. Сумеречный пейзаж при свете полной луны пугал и в то же время захватывал воображение.

Я не помню, сколько времени прошло, прежде чем мы достигли озера Штарнберг. Обогнув берег, мы взяли вправо и поехали по направлению к озеру Аммер, пока не остановились где‑то между Штарнбергом и монастырем Андэкс. Экипаж то и дело встряхивало на ухабах, за колесами тянулся глубокий след. Едва слышное постукивание копыт уносило меня на несколько столетий назад. Ах, баварские леса, суровая длань времени никогда не коснется вас! Внезапно в моем воображении возникли величавые картины рыцарских времен: я будто услышал вокруг себя звон мечей, клятвы паладинов у трона короля, смех пажей, упившихся кислым вином, нежные переливы арфы, голоса невинных дев и пение монахов, шествующих в факельной процессии. Я оказался в месте, которое, как старинный испанский галион, навсегда осталось в прошлом, бросив якорь в мутные воды времени.

Мы свернули с тропы и уткнулись в стену, сложенную из серого камня.

– Высшая школа певческого мастерства, – провозгласил кучер, выпустив изо рта облачко пара, которое тут же рассеялось. Пошел снег. Снежинки кружили в воздухе – легкие, невесомые, как будто сила земного притяжения была над ними не властна. Дорога шла вдоль стены, вправо. Казалось, за стеной, очерчивающей границы школы, по всему периметру, мог бы укрыться целый город.

Со стен школы на нас смотрели разрушенные статуи. Все они изображали хор ангелов – обнаженных крылатых мальчиков. У ангелов были открыты рты, как будто они поют. Кроме того, каждый ангел держал в руке миниатюрный музыкальный инструмент – кларнет, кифару или рожок. Мрамор потемнел от времени и сырости, покрылся плесенью и мхом. Я вздрогнул, неожиданно почувствовав, каким обжигающе холодным должен быть снег, лежащий на их плечах. Снежинки падали на почерневшие лица и скатывались по щекам и застывали в форме слез. Ледяные слезы. Каменные крылья казались почти настоящими, скульптор сумел запечатлеть в мраморе почти неуловимое ощущение полета, но тот же скульптор вылепил лица невыразительными, бесстрастными, лишенными жизни… Чистый, нежный голос мальчика исполнен любви, но если бы эти ангелы могли петь, то их голоса не пробудили бы в слушателе ничего, кроме леденящего холода. Некоторые пьедесталы пустовали: на каждом втором или третьем не было поющего ангела. Казалось, будто я оказался в городе, где незадолго до этого свирепствовала эпидемия чумы и выкосила половину жителей. Такое зрелище навевало на меня грусть.

Но больше всего поразило меня то, что я услышал, когда мы въехали в ворота и оказались на территории школы. Отец Стефан, хотя из леса до меня доносились хлопанье крыльев и свист ветра, за этими стенами царило молчание. Впервые в жизни я, чей слух был способен уловить малейшее колебание воздуха, стук сердца, дрожание век, ничего не услышал. Меня окружало полное безмолвие. И я догадался, что этому месту недостает души.

Проехав под поднятой решеткой, экипаж покатился по длинной, вымощенной брусчаткой аллее, в конце которой возвышалось величественное здание. Два черных скакуна перешли на шаг и тревожно пряли ушами. Что‑то здесь их явно настораживало. Я выглянул из окна и огляделся по сторонам: огороженное стеной пространство было поистине огромным, почти бесконечным. В здешнем пейзаже был тот же непроходимый лес, густой шатер темных ветвей, полумрак, звенящий холод, слепящая глаз белизна снега. Почерневшие стволы и посеребренные кроны. То здесь, то там возвышались бесчисленные павильоны, беседки и теплицы из камня и стекла, большинство из них пришло в запустение. Высшая школа певческого мастерства располагалась в огромном строении XVII века, некогда принадлежавшем богатому коммерсанту – владельцу мануфактур, страстному меломану и любителю оперы. Каждый из павильонов был посвящен какому‑нибудь композитору. По слухам, они часто появлялись в этих краях и давали здесь концерты. Через несколько дней я узнал, что этот коммерсант был закоренелым холостяком и в каждую поездку брал с собой какую‑нибудь женщину из простонародья. Таких ничего не стоит соблазнить галантным обхождением и богатством. Каждый раз, ложась в постель с очередной простушкой, он обещал ей, что если она родит ему ребенка, то будет обеспечена до конца жизни. Но это было еще не все. Его незаконнорожденный сын должен был стать певцом – только тогда его мать могла рассчитывать на полный пансион. Меня уверяли, что он был отцом нескольких десятков певцов по всей Европе, и каждому из них он посвятил статую. После смерти коммерсанта его имущество по завещанию было разделено между несколькими консерваториями Германского союза, а усадьба была превращена в школу певческого мастерства.

Экипаж остановился. Мы вышли и поднялись по лестнице ко входу главного здания. По замшелым стенам змеились побеги плюща и жимолости, серые тесаные камни в точности напоминали те, из которых была сложена ограда. Все свидетельствовало о том, что за дверями царит строжайшая дисциплина. До сих пор мы не слышали ни детского смеха, ни голосов учителей или гувернеров. На мгновение мне показалось, что в Высшей школе певческого мастерства я буду единственным учеником.

 

 

– Господин Шмидт фон Карлсбург? – По парадной лестнице к нам спускался человек. – Мы ждали вас. Людвиг – последний из класса.

Это был учитель Драч, преподаватель сценического мастерства, человек, ответственный за порядок в школе. Он предложил нам пройти в приемную, располагавшуюся справа по коридору.

Отец внес плату за первый триместр. Учитель Драч записал наши адреса и объяснил некоторые правила поведения в школе. Потом он достал из ящика и выложил на стол договор. Отец расписался на нескольких страницах, после чего я под пристальными взглядами обоих тоже поставил свое имя. Отец поднялся со стула и взглянул на меня: в его взгляде соединились беспокойство и отрешенность, бессилие и покорность неумолимому року… Он открыл дверь, спустился по лестнице, сел в экипаж и уехал в город. Он даже не обернулся, чтобы попрощаться со мной. Как и предполагалось ранее, мои родители вскоре переехали в Дрезден, а я остался в Баварии. Так отец навсегда ушел из моей жизни. А в тот день я стоял у окна и смотрел, как удаляется, растворяясь в иссиня‑сером баварском тумане, экипаж, и чувствовал невероятное облегчение.

 

 

Учитель приказал мне оставить вещи в приемной и следовать за ним. Мы вышли во двор и пошли по тропе, которая, петляя под черными ветвями, вела на юг. Через несколько минут мы оказались у небольшой церкви. Деревья обступали ее так плотно, что любой строитель соборов наверняка пришел бы в ужас. Ветви нависали над крышей и тянули узловатые пальцы к дверям с витражами, составленными из цветных с позолотой стекол. Строение украшали вычурные готические арки и другие декоративные элементы: каменные кресты, орнамент, змеившийся плющом по колоннам, и маленькие узорчатые окна.

И тут я увидел звонницу. На звоннице болтался колокол без языка. Немой колокол. Ужас! С детства меня окружали колокола, я долго изучал их и умел узнавать по голосам. И скажу вам, что нет ничего более отвратительного и абсурдного, чем отнять у колокола то, что составляет самую его суть. И тогда я решил вдохнуть в него жизнь – закрыл глаза, и мое воображение отыскало среди прочих звуков колокольный звон. Мое чрево наполнилось величавым гулом. Музыка принесла мне некое успокоение, но я чувствовал внутри пустоту, немощь калеки.

Печальные удары колокола, раздававшиеся в моем теле, неожиданно прервались. Двери церкви со скрежетом распахнулись. Учитель Драч сделал жест рукой, приглашая меня войти. Внутри все было точно так же, как в любой другой церкви Мюнхена: центральный неф и два боковых прохода, отделенных колоннами. От колонн к самому своду тянулись каменные ребра, которые, соединяясь, образовывали бесконечные арки. В центральной галерее стояли рядами деревянные скамейки, на них сидели мальчики, мои сверстники, ученики Высшей школы певческого мастерства. Услышав скрип открывающейся двери, более сотни голов повернулось в мою сторону и уставилось на меня. Гулкое эхо усилило и разнесло по стенам торопливый шепоток.

– Тихо! Тихо! – раздался голос с кафедры.

Я занял место, на которое указал мне учитель Драч. Моим соседом оказался черноволосый мальчик с синими глазами. Дождавшись, пока в церкви воцарится тишина, человек на кафедре продолжил прерванную речь:

– На сегодня все. Теперь вы знаете правила. С завтрашнего дня мы начинаем уроки пения. А сейчас оставайтесь на местах. И чтобы ни единого звука!

Он скрылся за кафедрой. О кафедре следует сказать отдельно: она была подлинным произведением искусства. Ее нижняя часть повторяла в миниатюре колоннаду собора, а ряды колонн держали крышу, увенчанную скульптурой Девы Марии в окружении четырех ангелов.

По церкви пробежал приглушенный гул. Все говорили одновременно, так что трудно было что‑либо разобрать. Два мальчика, сидевшие передо мной, повернулись и спросили, как меня зовут.

– Меня зовут Людвиг Шмидт фон Карлсбург. Я баварец…

Внезапно по каменным плитам пола сухой дробью застучали каблуки, а потом все снова стихло. Все как один повернулись к кафедре – на нас с бесстрастным выражением лица смотрел человек лет пятидесяти; редкие волосы с проседью, не скрадывавшие неровность черепа, пронзительный взгляд, крючковатый нос, сообщавший лицу хищное выражение. Худощавую фигуру плотно облегал черный костюм. Судя по всему, он принадлежал к породе людей, чье лицо никогда не озаряет улыбка. Он привык повелевать, и его власть зиждилась на леденящем кровь безмолвии, ужаснувшем меня в первые секунды моего пребывания в школе. Это был человек без души, отец. Ведь слух мой способен улавливать не только звуки, издаваемые телами, – души людей обладают собственной, едва различимой тональностью. Но в этом человеке ничто не звучало, как будто он был олицетворением «абсолютного ничто». Так я впервые увидел господина директора.

Он поднялся на кафедру и вперился в нас суровым взглядом, в котором читалось, что все мы – закоренелые преступники, не заслуживающие даже капли милосердия и сострадания. Так он рассматривал нас одного за другим, не торопясь, будто все время мира принадлежало лишь ему. Он вцепился в кафедру; казалось, еще немного, и он вырвет ее из каменного постамента или, что еще хуже, набросится на нас.

Порыв холодного ветра с тихим шорохом пробежал по центральному нефу и смолк. Мы сидели, не шелохнувшись, а господин директор не сводил с нас глаз. Стоило хоть раз заглянуть в эти глаза, и вы навсегда становились его рабом. Этот взгляд преследовал вас и днем и ночью. Господин директор был органичным продолжением этого места, плотью от плоти здешнего пейзажа, сотканного из сырости, плесени, тумана и промозглого холода.

Прервав, наконец, затянувшееся молчание, он извлек из кармана пиджака маленький металлический предмет – это был камертон, – поднял его над головой, чтобы все видели, а потом резко опустил и ударил им о поручни кафедры. Камертон отозвался чистой нотой.

– Какая это нота?! – крикнул он.

Его голос, отец Стефан, его голос! Слышали бы вы хоть раз его голос! Лишенный всякой индивидуальности, точно вылепленный из десятков других голосов! Детских голосов! Нет, несомненно, он говорил как взрослый человек, хотя и без хрипотцы. Но ему удалось изменить свой голос, объединив несколько тональностей детских голосов.

Блестящий камертон все еще гудел, но его звук становился все тише и тише.

– Какая это нота? – переспросил господин директор и снова впился в нас глазами.

Мой абсолютный слух знал ответ – это была нота «ля». Но я побоялся открыть рот. Не дождавшись ответа, господин директор изрек:

– Начиная с сегодняшнего дня, музыка станет для вас всем! Вы будете просыпаться и ложиться с одной‑единственной мыслью – с мыслью о музыке. Да, вы всего лишь ученики, но вам выпала честь учиться в школе певческого мастерства. Величайшие певцы Европы вышли из этих стен, именно здесь они превратились в лучших теноров, баритонов, басов, именно здесь они постигали азы оперы. И именно здесь они развили свой дар, приводящий в восторг слушателей. Родители отправили вас сюда не только для того, чтобы вы овладели знаниями, приличествующими вашему возрасту. О, нет! Вы попали в настоящую кузницу певцов. Те, кто учится здесь не первый год, объясните остальным, где им предстоит жить. Забудьте о роскоши раз и навсегда. Ваша пища будет скудной, послушание – полным, дисциплина – железной… Но вы можете доказать, что достойны лучшего. Учитесь петь! Тот, кто докажет, что поет как ангел, может рассчитывать на мое особое расположение.

Господин директор замолчал, наслаждаясь нашим страхом. Потом он снова поднял камертон, ударил им о перила, и вновь сладостная нота испуганным голубем вспорхнула вверх и пронеслась по стенам церкви:

– Это нота «ля»! – торжественно провозгласил директор. – Так спойте же ее! Прямо сейчас! Давайте!

Он третий раз ударил камертоном о перила, и все как заведенные запели:

– Л‑я‑я‑я‑я‑я‑я‑я‑я‑я‑я‑я‑я‑я‑я‑я!

Я сохранял молчание. С высоты кафедры этот ужасный человек взмахом руки приказывал нам не останавливаться, а сам поднял голову и закрыл глаза, внимая нашим голосам, Казалось, будто он вдыхает аромат ста только что срезанных роз. Его пальцы мелко дрожали, словно пытаясь ухватить невесомую плотность звука. Все мы – и старожилы, и только что прибывшие – принадлежали лишь ему.

Когда моим приятелям стало трудно дышать, они перевели дух и снова запели, боясь остановиться.

Я продолжал молчать. Господин директор крикнул, перекрывая голоса учеников:

– Я хочу, чтобы вы навсегда запомнили эту ноту! Она должна стать частью вас самих! Завтра утром, перед завтраком, я потребую от вас вспомнить ее, но на этот раз уже без камертона!

– Л‑я‑я‑я‑я‑я!

– Вы сохраните ее в себе лишь в том случае, если всю ночь будете молчать и не запятнаете чистоту божественного звука праздной болтовней! Забудьте о том, кто вы и откуда, думайте только об этой ноте!

Последовал еще один удар камертоном, а за ним еще одни. Так мы держали ля три минуты, которые превратились для нас в вечность.

– Л‑я‑я‑я‑я‑я‑я‑я‑я!

Господин директор взглянул на меня. Сжав губы, я стойко выдержал его взгляд. Потом он опустил руку и с хрустом сжал кулак, как это делают дирижеры на последнем круге. Казалось, будто он схватил ноту и раздавил ее в кулаке. Все тут же замолчали.

– Отправляйтесь в корпуса! – скомандовал он.

 

 

Как и следовало ожидать, отец Стефан, в первые ночи, проведенные в школе, никто не осмелился и рта раскрыть. Никто из ста мальчиков, видевших друг друга впервые, не произнес ни слова. Все они, как заколдованные, напевали про себя то, что господин директор приказал им запомнить, – это был единственный способ удержать звук в памяти. В комнате, где мы спали, перед самым рассветом раздались всхлипывания. Какой‑то мальчик плакал во сне, и в его плаче, отец, звучала нота ля.

Господину директору хватило одной‑единственной ноты, чтобы перемолоть волю всех учеников в муку. Всего одной ноты!

На следующее утро господин директор приказал нам, голодным, едва стоящим на ногах, построиться во внутреннем дворике перед главным зданием. Ночью выпал снег, и наши ботинки тут же промокли. Сам он отошел назад и небрежным взмахом руки подзывал нас по очереди к себе. Мы напоминали солдат на плацу. Каждого, кто подходил к нему, он просил напеть ему на ухо ля. Тех, кто уже спел ноту, господин директор отсылал в столовую, где их ждал горячий завтрак. Те же, кому не удалось взять ля, отправлялись в аудиторию на урок без завтрака. Так счастливчикам, дошедшим до столовой, доставалась двойная порция. Я думаю, не надо объяснять, зачем это делалось.

Когда подошла моя очередь и я приблизился к господину директору, он заглянул мне в глаза и прочел в них вызов.

– Ваше имя.

– Людвиг Шмидт фон Карлсбург.

– Предупреждаю вас, молодой человек: еще одна такая шалость, подобная той, что вы позволили себе вчера, и на три месяца останетесь без обеда. Вам ясно?







Date: 2015-10-19; view: 274; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.028 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию