Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Тетрадь вторая 2 page





– Мартина! Мартина! Что с тобой?

Схватив меня за руки, она забилась как пойманная в силки птица, пытаясь избавиться от меня. Внезапно дрожь переросла в конвульсии, глаза закатились, спина выгнулась дугой, словно из нее вынули позвоночник.

– Мартина! Мартина! Ответь! Что происходит?

Вскоре дрожь прекратилась, дыхание смолкло.

А потом на губах ее выступила кровавая слюна и медленно стекла по подбородку. Лицо девушки, побелевшее, с красными ниточками в уголках рта, было похоже на венецианскую маску в дни карнавала.

Я отпрянул в ужасе. Я бил ее по щекам, пытаясь привести в чувство:

– Мартина, ответь!

Но тщетно. Тогда я обхватил ее голову руками и встряхнул, как тряпичную куклу:

– Мартина, Мартина! Скажи хоть что‑нибудь, пожалуйста!

Но она не ответила. Ее голова бессильно скатилась набок. Я испугался худшего и припал к ее груди – сердце не билось. Я пощупал пульс: пульса не было. Казалось, она умерла.

Постепенно по всему ее телу разлилась мертвенная бледность, с лица сошел румянец, а губы посинели, словно она съела ягод тутового дерева. Да, отец Стефан, Мартина умерла.

 

– Нет! Нет! – вскричал я и упал на землю рядом с ней, прижавшись губами к ее лицу. Так я провел несколько минут, сотрясаясь от горьких рыданий. Я повторял имя возлюбленной сотни, тысячи раз. Когда первый шок миновал, в моем сознании забрезжил слабый лучик надежды. А что, если я ошибся? Что, если Мартина жива? Я вновь приложил ухо к ее груди и прислушался. Мой слух никогда не подводил меня, он не подвел меня и сейчас. Если бы в ней еще оставалась жизнь, я бы обязательно ее услышал. Но я слышал лишь молчание, пустое и вечное молчание, звук смерти.

 

 

По всей видимости, у Мартины случилось внутреннее кровоизлияние или сердце ее оказалось настолько слабым, что разорвалось, не выдержав чрезмерного возбуждения. Я не знал, из‑за чего наступила смерть. Ясно было одно: девушка скончалась во время любовного акта.

Моей первой мыслью было позвать на помощь, но, немного успокоившись, я понял, что с моей стороны это было бы непростительной ошибкой. В глазах судебных приставов я окажусь первым подозреваемым. Врачи осмотрят Мартину и, обнаружив в ней следы моего семени, скорей всего, решат, что я ее изнасиловал. Конечно, не найдя других следов насилия, они, в конце концов, разберутся, что стало истинной причиной столь внезапно наступившей смерти, и разъяснят ее судьям. Да, моя невиновность будет доказана, но прежде мне придется пройти через унизительную судебную волокиту. Вы знаете, чем заканчиваются подобные процессы: пусть я не попаду в тюрьму, но на мое имя ляжет несмываемое пятно позора. И тогда о поприще тенора можно забыть. Любая консерватория Германского союза, включая мюнхенскую, навсегда закроют свои двери перед человеком с репутацией насильника и убийцы.

Я вскочил на ноги, лихорадочно соображая, что мне делать дальше. Ужасная картина, святой отец! Прекрасная девушка, еще не остыв от любовных ласк, лежала на лесной поляне, широко раскинув ноги. На белой маске лица – кровавая слеза. Я оглянулся по сторонам, и мне показалось, что лес таит угрозу. На сей раз мой слух обманывал меня. Я, непревзойденный хирург звуков, замирал при каждом шорохе, слыша в нем стук копыт, поскрипывание колес, шаги солдат. Но вокруг не было никого, лишь ветер шумел в кронах деревьев и шелестел травой. Я почувствовал себя сбитым с толку. Одна моя часть заклинала позвать на помощь и признаться в случившемся, другая же нашептывала: «Беги прочь! Исчезни, пока не поздно!»

Я вновь взглянул на девушку. Казалось, тело ей больше не принадлежит. Та Мартина, что лежала передо мной, обнаженная, с закатившимися белками глаз, не имела ничего общего с той, которую я любил, которая могла подарить мне детей, которой на веку было написано стать женой величайшего тенора Германского союза.

В одно мгновение ока морок рассеялся, ко мне вернулось самообладание. К счастью, Мартина никому не говорила обо мне, как и я никому не рассказывал о ней. Если бы она была жива, что бы она мне сказала? Несомненно, она сказала бы мне: «Беги, Людвиг, убегай! Мне уже ничем не помочь! Мне суждено было умереть здесь и сейчас, так не кори себя. Возвращайся в Мюнхен! Поступай в консерваторию и стань знаменитым! Сделай это ради меня!» Все это сказала бы мне Мартина, если бы я мог ее услышать.

Одеваясь, я быстро принял решение: мне следовало замести все следы нашей связи. Если власти обнаружат тело, то немедленно заподозрят изнасилование. Я оглянулся вокруг в поисках улик, потом ввел пальцы в лоно девушки – именно это, по моим предположениям, должны были сделать врачи, чтобы подтвердить факт изнасилования, – но ничего не нашел: моя сперма как будто испарилась. Как такое могло случиться, если до сих пор в паху было мокро? Но на размышления не оставалось времени. Не было ничего, что говорило бы о нашей связи.


Потом я одел Мартину. Это было нелегко, потому что ее тело отяжелело. Нижняя рубашка, корсаж, юбка, верхняя сорочка – казалось, одевание продлится целую вечность. Каждая минута, проведенная рядом с трупом Мартины, уменьшала мои шансы ускользнуть незаметно. Наконец, непослушными руками я застегнул последнюю пуговицу, отстранился от Мартины и взглянул на нее со стороны. Ощущение насилия полностью исчезло. Сейчас, как никогда раньше, казалось, что девушка умерла своей смертью. Если разобраться, так оно и было.

Быстрее, Людвиг, говорю тебе, уходи!

Я замешкался, бросил последний взгляд на возлюбленную и, склонившись, поцеловал ее в лоб. А потом бросился бежать. Ветви деревьев хлестали меня по лицу, но я не чувствовал боли. Я мчался со всех ног по направлению к городу. Избегая случайных встреч, я не вышел на главный тракт, а решил добраться до Мюнхена окружным путем, и этот путь оказался мучительно долгим. В конце концов, когда я уже совершенно выбился из сил, впереди показался город. Я остановился, перевел дух и лишь потом выбрался на дорогу.

Я прошел по мосту и, перебравшись на другой берег реки Изар, зашагал по улицам. Повсюду царило обычное в это теплое время года оживление. Все, кто встречался мне по дороге, вызывали у меня подозрение, хотя они даже не смотрели в мою сторону. Я ускорял шаг, задевая плечом прохожих, перебегая дорогу экипажам, отгоняя назойливых бродячих псов…

Наконец, я добрался до дома тети Констанции, открыл дверь своим ключом и сразу проследовал в свою комнату, чтобы сменить одежду, которая промокла от пота.

Сидя за ужином напротив тети Констанции, я не проронил ни слова. Мое сердце было разбито.

Той ночью мне так и не удалось заснуть: я представлял себе лесника. Видел, как он бродит сейчас с фонарем в руках, выкрикивая в темноту ее имя. Как ругает ее, на чем свет стоит, думая, какую трепку он ей задаст, когда она вернется домой. Я представлял себе Мартину, лежащую в ночном лесу, на подстилке из влажных листьев. Я почти видел, как какой‑то дикий зверь, выйдя из чащи, осторожно обнюхивает ее лицо и звезды в вышине озаряют бледным серебристым светом конец ее горестного существования. И, рисуя в памяти эти картины, я задавал себе вопрос – как могло случиться, что первая взрослая любовь моей жизни выскользнула у меня из рук, стоило мне лишь прикоснуться к ней?

 

 

Прошло две недели. Я так ничего и не услышал о смерти Мартины. Ни в городских новостях, ни в сплетнях, мгновенно распространявшихся по городу, о ней не было ни слова. Должно быть, все обошлось. Наверное, какой‑нибудь охотник, привлеченный невыносимым зловонием, наткнулся на ее труп и склонился над телом, желая узнать, жива ли она. Вид мертвого полуразложившегося тела вызвал у него приступ рвоты. Потом он забил тревогу, приехали судебные исполнители и, не найдя явных следов насилия, пустили дело на самотек.


Признаюсь, отец, все это время я больше страшился быть пойманным, чем скорбел об утрате любимой. Начались вступительные экзамены, и я окончательно успокоился.

Я пришел в консерваторию с рассветом, еще до начала экзамена. У ворот я повстречал толпу юношей и девушек. Все они были старше меня – средний возраст студентов консерватории был немногим больше 22 лет.

Когда двери распахнулись, я пересек внутренний дворик и, миновав колоннаду, вошел внутрь. Первое, что поразило меня, когда я переступил порог консерватории, – это великолепная мраморная лестница. Она поднималась до второго этажа, и от нее во все стороны разбегались коридоры, которые вели в учебные классы. Лестницу украшала двухметровая статуя бога Аполлона.

Крики, шлепки, хлопанье дверей – школа жила своей жизнью, эти стены хранили аромат музыки. Создавалось ощущение, будто по длинным гулким коридорам передвигаются не студенты, а скрипки, контрабасы, тубы или флейты в человеческом обличье. Каждая вещь представлялась мне застывшей музыкальной фразой. Симфонии, арии, сонаты, прелюды и токкаты повисали под потолком, прятались в каждом углу, сидели на подоконниках, бродили из класса в класс. Музыка витала в воздухе – ароматы дерева, металла, конского волоса воскрешали в мозгу образ оркестра. Жизнь здесь казалась россыпью нот на нотном стане.

Но музыка не была бы музыкой, если бы ее мог играть любой смертный. Половина поступающих, как правило, отсеивалась еще в первом туре. В таком случае оставалось две возможности – ждать до следующего года или попытаться поступить в консерваторию в другом городе. История не знает ни одного случая, когда абитуриент, не прошедший испытания, поступал на другой год. Если преподавателей не впечатляли вокальные данные абитуриента, наивно было надеяться, что их мнение изменится в будущем. Таким образом, провались я на экзамене, путь в мюнхенскую консерваторию был бы закрыт для меня навсегда. Другой вариант – попытаться поступить в другом городе – также мне не подходил, поскольку все консерватории Германского союза ответили на мой запрос отказом. У меня оставалась единственная возможность. Я понимал, что никто не сравнится со мной, но в то же время даже я не исключал возможной неудачи.

Всех абитуриентов по классу пения собрали в небольшом светлом зале на втором этаже. Они смотрели друг на друга с вызовом и презрением. Кто‑то с вызывающим жалость упорством истязал голосовые связки нелепыми распевками, кто‑то дрожащими руками перебирал исписанные нотами тетрадные листы. Некоторые переговаривались, снизив голос до зловещего шепота, словно они знали какую‑то страшную тайну, словно существовал некий ключ, открывающий сердца преподавателей. Я же в ожидании молча присел на одну из ступенек.

Каждые пятнадцать минут входил распорядитель и громко, почти крича, произносил имя очередного кандидата. Вслед за этим абитуриент, чье имя назвали, менялся в лице, делал глубокий вдох и, опустив голову, брел за распорядителем. Постепенно зал опустел. Остались лишь я да здоровенный толстяк. За то время, что мы провели здесь, толстяк успел поговорить со всеми абитуриентами, хотя, я был уверен, ни с одним из них он не был знаком прежде. Жизнь била из него ключом, он шутил, сам же смеялся над своими шутками, бродил из угла в угол, донимая всех докучливой бестолковой болтовней. Когда мы остались вдвоем, он хотел было подойти ко мне, но я отвернулся и посмотрел в другую сторону. Наконец вошел распорядитель, и я услышал свое имя:


– Людвиг Шмидт!!!

– Удачи, парень! – бросил мне вослед толстяк.

Я проследовал за распорядителем в просторное помещение. От обоев на стенах и занавесок на окнах веяло элегантной старомодностью. За длинным столом из орехового дерева, на котором были разбросаны листы бумаги и стояли пеналы с чернильницами и гусиными перьями, восседала экзаменационная комиссия из пяти преподавателей.

Справа от меня, чуть поодаль от экзаменаторов, находился рояль, за ним сидел еще один человек. Посреди комнаты стоял стул. Жестом мне предложили занять место. Первым заговорил преподаватель, сидевший по центру. Было видно, что заправляет здесь он.

– Людвиг Шмидт фон Карлсбург, не так ли?

Пока он говорил, я увидел, как в его очках отражаются листы с моей ученической биографией.

Я кивнул.

– Прекрасно… Вам известно, что мы принимаем в консерваторию юношей не моложе двадцати лет? Мы могли бы сделать исключение – мы делали так и раньше. Трудность в том, что вы требуете от нас невозможного: просите зачислить вас сразу на третий курс по классу пения. То есть хотите учиться со взрослыми голосами, с юношами, которым уже исполнилось двадцать два, двадцать три года. Вы, семнадцатилетний! Вы сами осознаете абсурдность своих притязаний?

Все учителя, включая пианиста, сверлили меня пытливыми взглядами, ожидая, что же я им отвечу.

– Что бы я вам ни сказал, это будет напрасная трата времени, – ответил я. – Пусть за меня говорит мой голос.

Экзаменаторы переглянулись и подали знак преподавателю за роялем начинать испытание.

– Какое из десяти произведений вы желаете исполнить?

– Десять произведений? Какие десять произведений? – недоуменно спросил я.

– Мы посылаем по почте десять арий на выбор для всех кандидатов. Вы должны исполнить одно из них. Для вас это новость?

О да, отец Стефан, для меня это явилось полной неожиданностью. Наверное, они отправили письмо в Дрезден, откуда я сделал свой запрос, а мой отец в это время был в отъезде. Моя мать оставила почту в ящике до его возвращения, потому что именно он открывал письма и отвечал на них.

Экзаменаторы смотрели на меня выжидающе. Для них я был уже обречен. О переносе сроков не могло быть и речи, потому что я нарушил одно из условий испытания. Мое оперное будущее висело на волоске.

– Скажите, из каких арий я могу выбирать. Дайте мне партитуру. Я спою ее с первой попытки, – заявил я с неслыханной дерзостью.

Но эти невежды не могли знать о моем даре…

В ответ воцарилось полное молчание. Это был дерзкий поступок. Ни один певец, будь он хоть семи пядей во лбу, не смог бы спеть арию с первой попытки, не допустив ошибок. И одна‑единственная ошибка означала бы крушение всех моих надежд. Другие испытуемые потратили на подготовку несколько недель.

Немного посовещавшись между собой, экзаменаторы согласились, но их взгляды выражали тревогу и недоверие.

Я выбрал Wie stark ist nicht dein Zauberton, арию Тамина из «Волшебной флейты» Моцарта, поднялся с места, взял в руки партитуру и подал знак преподавателю за роялем. Тот взял первые аккорды арии, и тут же вступил я.

Читая с листа, я вложил в свое пение все мастерство, всю гамму чувств, на которые только был способен.

Для меня нотная грамота все равно что для вас открытая книга. Что значили те двенадцать нотных значков для того, чей слух вмещал тысячи оттенков звука? Вам было бы сложно хранить в памяти двенадцать слов немецкого языка?

Мой голос то затихал, то обрушивался на слушателей с рокотом горного водопада. Звуки арии, пленительные, величавые, лишенные всякой фальши, наполнили зал. Я расцветил ее всеми форшлагами, трелями и украшениями, указанными в партитуре. Не поступился ни единым легато, следуя каждому значку на нотном стане.

Наконец, талант, который я столько времени скрывал, учась в Высшей школе певческого мастерства, проявился перед слушателями в полной мере. Наконец‑то я мог петь во весь голос, как делал это сидя по ночам в кронах деревьев. Это был долгожданный день моего триумфа. Учителя музыки были поражены, святой отец. В одну‑единственную арию я вместил более трехсот звуков, обитающих между небом и землей, звуков живых существ и предметов, звуков душ и тел.

Когда пение завершилось, в классе воцарилась гробовая тишина. Потрясенные экзаменаторы не могли вымолвить ни слова. Пианист убрал руки с клавиатуры и опустил голову, словно ему было стыдно взглянуть мне в глаза. Понадобилось несколько секунд для того, чтобы все пришли в себя. Председатель экзаменационной комиссии решился первым нарушить молчание:

– Это было… Это было… Не знаю, может быть, вы, коллеги, подберете соответствующее определение. Кроме того, вы сказали, что даже не готовились.

– Я слышал ее впервые в жизни. Мне повезло, – ответил я.

– Неслыханно, совершенно неслыханно! Впервые на моем веку! Вы были великолепны, неподражаемы, господин Шмидт фон Карлсбург. Где вы научились так петь? В Высшей школе певческого мастерства?

– Нет, не в школе. Мой голос, господа, вобрал в себя все звуки земли… – уверенно заявил я.

Мое утверждение вызвало неожиданный смех, и это несколько рассеяло нервозность, витавшую в воздухе. Потом меня попросили исполнить кое‑какие трели, состоящие из полутонов, терций, квинт и арпеджио. Через пятнадцать минут мне дали понять, что испытание окончено, и попросили подождать за дверью: экзаменационной комиссии нужно было посовещаться.

Ожидая за дверью, я вновь заметил толстяка. Он шел следующим, но, похоже, это его нисколько не беспокоило. Он смотрел в мою сторону и подавал мне знаки, смысла которых я не понимал, что вызывало у него приступы гомерического хохота. Какого черта этому назойливому буршу от меня нужно? – раздраженно подумал я и решил не обращать на него внимания.

Через десять минут мне разрешили войти. Экзаменаторы приняли решение.

– Вы еще очень молоды, Людвиг, слишком молоды. Но ваш голос развит не по годам. Неслыханно, но он полностью сформировался. Его тембр великолепен. Несомненно, у вас дар. Таким образом, мы не будем делать исключения, напротив, это вы, Людвиг, окажете нам честь, выбрав нашу консерваторию для продолжения обучения. И я не ошибусь, если скажу, что репутация нашего заведения только выиграет, если у нас будет учиться столь юный тенор. В любом случае, мы отказываем вам в зачислении на третий курс… Мы зачисляем вас сразу на четвертый! Ваш уровень дозволяет нам сделать это: вы в совершенстве владеете украшениями, техникой, постановкой голоса, дыханием… Мы займемся вашим репертуаром. Вы познакомитесь с творениями величайших композиторов – Гиллера, Гофмана, Вебера, Лорцинга, таких непревзойденных гениев, как Гайдн, Моцарт, Бах или Бетховен. Уверен, двух лет для этого вполне достаточно. Вы станете первым студентом, который выйдет из стен консерватории в девятнадцать лет. Для нас великая честь видеть вас с нами. Добро пожаловать в консерваторию Мюнхена!

Сопровождаемый почтительным гулом, я вышел из класса. Меня переполнял восторг! Я победил, отец Стефан! Я победил! Всего одной арии оказалось достаточно! Меня зачислили сразу на четвертый год обучения! Результат превзошел всякие ожидания: через два года, получив диплом тенора, я смогу петь в любом театре, на любой сцене; я стану оперным певцом в девятнадцать лет!

 

 

Я оплатил первый триместр и заполнил все необходимые бумаги. Потом вышел из здания и решил немного пройтись, чтобы в одиночестве насладиться первой победой.

Я отошел от консерватории всего на несколько метров, когда услышал за спиной окрик:

– Подожди! Подожди!

Это был тот самый здоровяк. Размашистыми шагами он приблизился ко мне, и на его лице расплылась широкая улыбка. Он принадлежал к тому типу людей, в которых все кажется чрезмерным: рост, вес, сложение.

– Экзаменаторы только и говорили, что о тебе, парень… – сообщил здоровяк. – Думаю, меня они даже не слушали. Они как один твердили, что твой голос – лучшее, что им доводилось слышать за последние годы… Черт побери, тысяча поздравлений, парень! В твоем‑то возрасте! Ха‑ха‑ха!

Он расхохотался и наградил меня шлепком по спине, таким сильным, что я едва удержался на ногах. Вслед за этим последовал новый взрыв хохота.

– А знаешь, мы будем учиться с тобой на одном курсе.

Юношу звали Дионисий Хольфельд. Он проучился три года в музыкальной школе в Регенсбурге, и теперь ему предстояло доучиваться еще два в Мюнхене.

Я все время задаюсь вопросом, какая причина побудила Дионисия Хольфельда, с которым я сдружился, как ни с кем в этой жизни, подойти ко мне в тот день. Вы, наверное, подумали, святой отец, что он проникся ко мне симпатией из‑за моего юного возраста или в нем взыграли чувства старшего брата? Нет, ничего подобного. Дионисий жил ощущением момента и радовался каждому прожитому дню, как последнему. Он смеялся над собой, над другими, надо всем миром, но спроси его: «Почему ты смеешься?» – он непременно бы ответил: «Не знаю». Смех был частью его натуры. Он принимал решения не думая, по мимолетной прихоти, ему были чужды переживания других людей. Он был живым воплощением беспечности, вечной радости, отрицающей существование смерти. Нет, он не был бессердечным, но заботы внешнего мира его просто не интересовали. Таков был Дионисий, человек, который, казалось, вот‑вот взорвется от переполняющего его хохота. Он обладал сильным проникновенным голосом, исполненным самого глубокого драматизма. За те два года, которые Дионисий провел со мной в консерватории, он почти не появлялся на занятиях. У него было все, что нужно певцу; его диапазон в два раза превосходил необходимый, но самое поразительное, что это его нисколько не заботило. Он пользовался благосклонностью судьбы, чтобы жить не думая о завтрашнем дне.

Дионисий проводил меня до дома:

– Эй, приятель, ты уже видел здешних сопрано и меццо? Ах, женщины! Признаюсь, во многом благодаря им я подался в певцы. У тебя может быть столько женщин, сколько пожелаешь. И жениться не нужно!!! Ха‑ха‑ха!!! – Его открытый рот напоминал рог изобилия, из которого сыпались слова вперемешку со смехом. – Женщины, женщины! Что за отвратительные создания! Ведьмы! Но без них нам не обойтись! Хуже всего, что они и сами знают об этом! Ха‑ха‑ха! Поэтому быть оперным певцом – это то что нужно! Ты можешь работать с женщинами, волочиться за ними, спать с ними, и они тебе только спасибо скажут! Я имею в виду прежде всего хористок! Они самые доступные, блудливые как кошки… Ха‑ха‑ха! Хористки мечтают о тенорах, баритонах и басах! Ладно, ты еще слишком юн, но я научу тебя волочиться за дамочками. Ты живешь здесь с родителями? Нет? Великолепно! Я тоже! Ха‑ха‑ха! Я снимаю комнату, так что у меня есть крыша над головой, и я свободен как ветер. Я тот, кто тебе нужен, парень! Я научу тебя, как соблазнять женщин не влюбляясь в них! Ох, смотри у меня! Ты же не собираешься влюбляться? Нет? Я очень рад! Ха‑ха‑ха! Многие восторженные мечтатели убеждены: для того чтобы заполучить тело женщины, нужно завоевать ее сердце. Ха‑ха‑ха! Чушь! Может быть, двести лет назад этот фокус и действовал, но сейчас – нет! Так что выкинь эти бредни из головы! Заруби себе на носу, Людвиг, любви не существует! Любовь – это ложь, выдуманная женщинами, чтобы подчинить себе мужчин, которые желают затащить их в постель! Ха‑ха‑ха! Нет, я неудачно выразился. Любовь – это налог на постель, который вынуждены платить мужчины за право переспать с женщиной… ха‑ха‑ха! Никогда не забывай об этом, парень! Женщина нужна на одну ночь, не больше! Это как пушка: выстрелил один раз и ушел! Прощай, дорогая! Если ты будешь ждать от них большего, потеряешь все! Даже не пытайся. Господь дал тебе мозги, так пользуйся ими, не будь простофилей… Ха‑ха‑ха! Ты ведь не собираешься влюбляться? Вот и славненько! Но не беспокойся, ведь с тобой я, король ловеласов, несравненный Дионисий. Я позабочусь о тебе! Я научу тебя всему! Ха‑ха‑ха!

 

 

В тот же вечер, возвратившись домой, я услыхал голоса в гостиной. Тетя Констанция принимала гостей, что на нее было непохоже. К ней пожаловала далекая родственница, кузина, двадцать лет назад вышедшая замуж за кузена баденского курфюрста, что тут же сделало ее аристократкой. И надо признать, она превосходно справлялась с этой ролью. Родственница тети Констанции была одной из тех женщин, которые, не имея от рождения ни титула, ни состояния, добиваются завидного положения в обществе. Она приехала не одна – ее сопровождала дочь Людовика, девушка среднего роста, с бледной кожей, большими карими глазами, маленьким вздернутым носиком и тонкими губами. У Людовики были длинные тонкие пальцы, как у пианистов, хотя они никогда не касались клавиш рояля. Девушка страдала хронической астмой, поэтому всякий раз, когда у нее начинался приступ кашля, она подносила к губам платок, пропитанный солями, который предусмотрительно протягивала ей мать. Услышав эти покашливания, я тут же про себя отметил, что болезнь девушки коренилась не в ее легких. Это непокорный дух рвался и просился наружу.

Людовика и ее мать прибыли в Мюнхен, чтобы заказать свадебное платье у самого модного дамского портного Германского союза. Через восемь недель Людовика должна была выйти замуж за сына графа Ганноверского. Ее мать без умолку болтала, выдавая бесконечный список знатных и коронованных особ, которые обещали почтить свадьбу своим присутствием. Казалось, Людовика ее не слушает. Отсутствующий взгляд блуждал по стенам, картинам, занавескам и, наконец, остановился на мне. Это был взгляд слепца, который просит о помощи, не зная, есть ли кто‑нибудь рядом. Лишь иногда, заслышав материнское «Не так ли, Людовика?», она как будто просыпалась, выгибала брови и согласно кивала головой.

Тетя Констанция, как родственница невесты, тоже была приглашена на свадьбу. Тетя ответила вежливой улыбкой, сокрывшей истинное ее состояние. Это приглашение бросало вызов ее тихому размеренному существованию: «На свадьбу! В Баден! В такую‑то даль! Зачем?» – читалось в ее глазах. Мыслями она была далеко отсюда. Болтовня кузины стучала в висках как барабанная дробь. Да, святой отец, память возвращала тетю Констанцию на тридцать лет назад, к тем балам, на которых рассыпались в прах ее мечты о любви и счастливом браке. Она, как солдат, что выбрался из пекла сражения и вновь был послан на передовую, снова представляла себя восемнадцатилетней девочкой в белом платье, и сердце ее разрывалось от горя.

Мать Людовики попросила меня сопровождать дочь на прогулке.

– Отправляйся, душа моя, – сказала она. – Тебе нужно подышать свежим воздухом. Доктор говорит, прогулки пойдут тебе на пользу.

Так мы вышли на улицу и пошли по направлению к центру. Я предложил ей осмотреть Фрауэнкирхе. Людовика не возражала, но и не высказала особого желания. Из окна за нами наблюдали. Людовика шла потупив взор. Я шел подле нее, но не мог заглянуть ей в душу. Я спросил, как идут приготовления к свадьбе, на что получил те же скупые ответы и беспомощные взгляды, что и в гостиной тети Констанции. Несомненно, она выходила замуж не по своей воле, но ничем не могла воспрепятствовать этому союзу, ведь на карту было поставлено общественное положение ее семьи. Скрепя сердце, она смирилась с неизбежностью предстоящего брака.

Я взял ее за руку и сказал:

– Пойдем, я покажу тебе самые красивые уголки в городе!

Сначала Людовика попыталась сопротивляться, но одно происшествие заставило ее сбросить наскучившую ей маску и показать свое истинное лицо.

Неожиданно на нашем пути возник пьяный бродяга. Он протянул черную ладонь и пожелал нам любви до гроба. Мы прыснули. Шатаясь, он побрел дальше, а мы, проводив его сочувственными взглядами, не смогли удержаться от смеха. Так, держась за руки, беззаботно смеясь, мы пересекли дорогу, миновали церковь и, добежав до королевского дворца, чуть не угодили под колеса экипажа. Это вызвало у Людовики новый взрыв хохота, она смеялась, не переставая, а я не мог оторвать от нее глаз.

Мы углубились в Английский сад. Там мы бросали камни в воду и бегали по мостам. На некоторое время я потерял девушку из вида. Я принялся бегать между деревьев и выкликать ее по имени. А потом она подкралась сзади и закрыла мне глаза ладошками, будто играя со мной в жмурки.

Я обернулся, а Людовика закинула голову назад и вновь захохотала как сумасшедшая.

Все то время, которое Людовика провела со мной, она ни разу не закашляла. Астма покинула ее тело, уступив место беззаботному веселью.

И вот, в одно из тех мгновений я испытал безудержное влечение. Я твердо решил – не знаю почему, – что Людовика должна принадлежать мне. Нет, отец Стефан, ни о какой любви не могло быть и речи, ведь мы были едва знакомы. Это был мимолетный каприз, не более чем прихоть, но прихоть небожителей становится законом для смертных.

– Послушай‑ка…

И, глядя ей в глаза, я спел небольшую детскую песенку. Я вложил в нее самые чувственные звуки, которые только смог найти: звук пальцев, что, погружаясь в волосы, ласкают их. Звук обнаженных тел, соприкоснувшихся в объятиях. Тихий звук пера, скользнувшего по бумаге.

По мере того как я продолжал петь, зрачки Людовики расширялись, удивление сменилось в них восторгом. Я хотел покорить ее, захватить ее волю, ее тело, пронзить ее, всецело обладать ею. Она должна была стать подарком для моей молодой нетерпеливой плоти. Семь последних тактов я заполнил звуком любви, тем самым, что превращал меня в божество, и Людовика была покорена. Всего семь тактов. И все это время я не мог удержаться и не вспомнить Мартину. Карие глаза Людовики, казалось, ничем не походили на глаза моей первой возлюбленной, но в них были разлиты та же страсть, то же безумное желание, тот же ослепительный свет.

Она смотрела на меня, а на лице ее сияла белозубая улыбка.

 

Вот он нежно улыбнулся…

Тихо взор открыл прекрасный…

О, взгляните! Видно вам?

Все светлее он сияет,

Ввысь летит в мерцанье звезд…

Видно вам?

В сердце гордом сколько жизни!

Полным счастьем грудь трепещет.

И дыханье, чуть дрожа, кротко веет на устах…

Тише… Смотрите!.. Иль не ясно вам?

Иль одна должна я слышать этой песни чудной звуки –







Date: 2015-10-19; view: 306; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.047 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию