Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Чертовка





Дмитрий Стрешнев

Чертовка

 

 

Текст предоставлен правообладателем http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=6136247

«Чертовка./ Стрешнев Дмитрий»: Спорт и Культура – 2000; Москва; 2012

ISBN 978‑5‑91775‑090‑3

Аннотация

 

Одна из самых правдивых книг о Востоке: автор провел в тех краях больше 10 лет. Действие этого небольшого романа переносит на Ближний Восток по время операции «Буря в пустыне». В книге развиваются два параллельных сюжета: обычный приключенческий и другой – возникающий из вечной загадки взаимоотношений между мужчиной и женщиной. Работник одного из советских учреждений в Сирии вынужден в силу обстоятельств устроить себе ложную командировку как можно дальше от Дамаска. Судьбе угодно, чтобы в сирийской глубинке он получил в спутницы курдскую девушку, чьи предки сохранили одно из древнейших верований на Земле и поклоняются дьяволу, принимающему облик павлина, а затем они оба встречают американского летчика, сбитого во время налета на Ирак и упавшего на сирийской территории. Сюжет отчасти основан на реально происходивших событиях.

 

Дмитрий Стрешнев

Чертовка

 

Езиды – вероучение этой замкнутой секты восходит к староиранским религиозными верованиям. Согласно езидской традиции, Бог, сотворив видимый мир, предоставил его в распоряжение ангела, изгнанного с небес. Они изображают его в виде павлина и называют Мелек Таус – Владыка Павлин.

Энциклопедический словарь

 

Телефон звонит всегда неожиданно, даже когда ждешь, что вот‑вот зазвонит.

Это точно так же, как с письмами, которые ждешь‑ждешь, ждешь‑ждешь, потом на один день забудешь ждать, и тут – хлоп!

Или как с повесткой в военкомат: вот сейчас, думаешь, вот сейчас, вот сейчас опять потянут, потому что осень уже лысая и наверняка чья‑то дивизия привалила в красноводские пески – ливийцы или йеменцы – повышать боевую и тактическую, все думаешь‑думаешь‑думаешь, чуть забудешь думать и сразу – бац! – шесть месяцев из жизни долой. «Береводчик блохо, бребадаватель не банимай, лязим[1]берерыв…»

– …Алло! Айуа (то есть то же самое «алло», но с египетским оттенком).

– Мистер За… (по слогам, с натугой) мур… мурси… Москву заказывали?

– Да‑да! Я мистер Замурцев. Заказывали!

Время, пространство сбиваются в какой‑то войлок, и этот войлок набивается в голову, в телефонную трубку, вяжет во рту. Столько много всего, но смято, сжевано, спутано, а начнешь потрошить, разделять, – получится одна пыль. Мистика!..

Московские грустные гудки.

Голос:

– Алло…

У нее всегда такой голос, как будто чего‑то ожидает и что‑то обещает. И всегда чуть нетерпеливый. В общем, примерно, как малая терция.

– Привет. Узнала?

Почти так же банально, как «здравствуй, это я». Давно надо бы придумать что‑то оригинальное… такое… с покушением на словари будущего.

– Узнала. Привет.

– Говорить можешь?

Когда Ю.В. недалеко, она отвечает: «Относительно».

– Могу.

– Как ты?

– Нормально.

– Получила письма? Было два.

– Да… Кажется.

Как это – «кажется»? Как это – «кажется»?!

– А твои письма где? Два месяца ничего нет.

– Извини. Так. Я, наверное, большая нахалка.

– Да уж, большая.

Что ей еще сказать? Не нахалка она, конечно, а просто пустая эгоистка. Как будто рука отломится – письмо написать. Если бы еще работала, как все, по‑советски. Так ведь Ю.В. за нее вкалывает.

– А почему голос такой? Что‑нибудь случилось? Заболела?

– Да, в общем… (си, затем ля бемоль) в общем, болею немного.

Что ей еще сказать? Хоть на бумажке тезисы пиши… В голове целые картины, а слова не вяжутся – это все равно, что рассказывать узор. Такая вот она, дружочек, значит, твоя жизнь!

– Ты там держись. Слышишь?

– Да…

Как‑то в трубке непривычно пусто… «Отключилось… что за техника дурацкая!..» – начал кто‑то врать лицемерно внутри.

Но Москва была еще здесь: Ясенево, сине‑белые стены, лифт с грохотом, дверь в пупках, душноватая прихожая, не смотреть на чужие тапочки… «Здравствуй, ты как?.. Какой ты смешной… С тобой хорошо… Звони».

Все?

Под ухом стал растекаться и звенеть космос. И вроде бы все уже ясно, но почему‑то надо было проталкивать сквозь этот космос еще какие‑то слова неестественным голосом – про погоду, и даже что‑то про войну в Заливе, и про иракские ракеты, пролетающие где‑то почти над головой на Тель‑Авив. И только через минуту он опомнился и сказал тускло, как говорят дальнему родственнику, позвонившему сообщить, что во вторник улетает на Марс:

– Ну, счастливо.

И эхо с того конца:

– Счастливо.

Куда уж счастливей!

Тишина на том конце. Теперь уже настоящий вакуум.

Он опустил трубку, чтобы не слышать голос телефонистки, отдающий никелем операционной: «Дамаск! Закончили?», а в голове продолжал раскручиваться безмолвный диалог – более настоящий, чем тот, пять минут назад доверенный электричеству. Как будто беседа шла уже по какой‑то непостижимой связи, летящей сквозь дамасский январский дождичек, капающий за окном на акации. А может, она отражалась от невидимо бродящей где‑то луны или от какого‑нибудь Мицара или Альфа Кассиопеи и уже оттуда падала в московский облачный кисель над Ясеневым.

«Почему ты не пишешь? Уже три месяца…»

«А ты сам не догадываешься?»

«Значит, конец истории?»

«Боюсь, что да».

«Быстро же…»

«Знаешь, надоело посылать письма на чужое имя. Он хоть есть в природе, этот Покасюк?»

Вздох.

Альфа Кассиопеи отключила связь за дальнейшей ненадобностью. В том месте, где была болевая точка, настроенная на Москву, осталась только какая‑то неслышная мелодия, что‑то виолончельное. Потом другая мелодия прилипла к зубам, как ириска. Ну, конечно, – севильяна «No te vayas» – «Не уходи». Он усмехнулся, но продолжал насвистывать:

 

«Y el barco se hace pequeno

Quando se aleja en el mar…»[2]

 

Потом он услышал, как стукнула дверь, и позвал:

– Мисюсь, это ты? – хотя и без того прекрасно знал, что пришла жена с пробежки по лавкам.

Мисюсь, она же Верусь, она же Вероника, появилась в дверях с белым пластиковым пакетом магазина «Reddies» в руках. Он увидел спокойные глаза под черным лаком гладко зачесанных волос, подумал, что надо что‑то сказать.

– Ну как, удачно?

– Нормально, – сдержанно ответила жена.

Какая она все‑таки умница, у нее таких глупостей не будет: завести роман и уехать в Сирию.

Белый пакет удалился в сторону кухни, и уже оттуда донеслось:

– Андрей, иди сюда, помоги мне.

Он встал и пошел перекладывать банки и свертки из сумки в холодильник.

– Я тебе шарф купила, ходи обязательно в шарфе, у нас сегодня на балконе лужа чуть не замерзла.

Он подошел и прижался к ней, как к волшебному источнику, из которого черпал жизненную силу.

– Мисюсь, ты меня любишь?

– Ой, отстань, не вовремя момент выбрал, у меня даже обеда нет.

Вот предлог, чтобы оскорбиться, найти оправдание… для чего угодно оправдание, невесело усмехнулся он.

– Я тебя люблю, Мисюсь.

Прислушался к самому себе.

«Действительно, люблю».

– Ты слышишь про шарф? Возраст уже не тот у тебя, понятно?

– Да, возраст уже не тот, – сказал он с многозначительной грустью.

И тут же почему‑то дернулось сердце, когда зазвонил телефон. Но сам он остался на месте. Телефон его больше не интересовал.

– Тебя, – сказала Вероника. – Этот твой… Петруня Суслопаров.

– А почему он тебе так не нравится? – вызывающим шепотом спросил он, зажимая рукой микрофон.

– Разве я сказала, что он мне не нравится?

Андрей еще раз униженно смирился с тем, что жена умнее его, и взял трубку.

– Алло! Как сам?

Внезапно этот развязный голос показался единственным цветным мазком в безнадежно сером мире.

– Правду сказать или соврать?

– Все. Понял. Но отчаиваться не надо. Знаешь, как сейчас в газетах пишут? «Специалист с большим опытом задушевного общения предлагает наркологическую помощь на дому».

– Нет. На дому не надо, – вяло сказал Андрей.

– Ясно. Но чувствую по голосу, что в таком состоянии, как у тебя, жить нельзя. Это чревато опасными последствиями. Поэтому даю вариант: баня.

– Какая? Опять Мохиддин?

– Как скажете, ваше величество. Можно на Бзурие. Там, говорят, тоже симпатично, но до сих пор без нас.

Андрей Замурцев с удивлением обнаружил, что выпустил из носа выхлоп придушенного смеха. Жизнь снова стала наполняться звуками и какой‑то безумной надеждой на смысл. Наверное, все‑таки хорошо – иногда – что на свете бывают безобидные алкоголики вроде Петруни. И хорошо, что бывают бани.

– Уговорил. Пусть сегодня там будет симпатично с нами.

 

* * *

 

Нежно‑голубая просторная даль стояла над Дамаском, а по ней извивались серые разводы облаков, как пролитая на чистый кафель жидкая грязь. Черт возьми, пронзительные природные этюды в этой стране иногда падали на сердце, как музыка. Вот и сегодня тоже казалось, будто что‑то трагическое гремит в надменной лазури, оскорбленной серыми мазками. Хотя, скорее всего, к лазури это не имело никакого отношения, а просто в душе разрасталась симфония жалости к самому себе. Но все равно ее немую музыку было приятно слушать под куполом этого огромного зала под породистое рычание «Вольво», заглушавшее фальшивящие ноты.

Он специально поехал через старую Меззе. Все эти заскорузлые районы казались ему тайным кодом чужой, не совсем понятной жизни. Здесь каждый дом в общей слепившейся массе каким‑то образом все равно оставался самим собой и будто еле сдерживался, чтобы не сболтнуть нечто сокровенно‑захватывающее. Шипя колесами по лужам, «Вольво» неслось в ту сторону, где из‑за многоэтажных коробок высовывался косой склон горы Касьюн. Солнце пропало в грязной марле, и гора стала мрачна, – словно неведомая сила глядела неодобрительно. Но Андрей не обратил внимания на предостережение.

Вот и старая Меззе. Мечетка тут такая трогательная – минарет в острой шапке, совсем как у каких‑нибудь мигунов‑жевунов из «Волшебника Изумрудного города»…

Потом вниз, через мост Тишрин, сквозь фешенебельный бульвар Мальки, отчего‑то (и особенно вечером) похожий на огромный стол, накрытый к банкету; потом вдоль узкой протоки с ивами («Яузская набережная» в просторечии дамасских совграждан) и – вниз, вниз, вдоль решетки сквера, пока не обнажится длинный сплошной забор, а в глубине за ним – безрадостный параллелепипед (вот уж точно передает словечко архитектурное впечатление!) административного корпуса Совпосольства («элеватор» в том же просторечии).

Петруня уже стоял на ветру у ворот.

– Сейчас – в туннель и стрелой вперед, – велел он полузамерзшим голосом, залезая.

Андрей боялся, что в теплом салоне «Вольво» суслопаровский язык оттает и начнет шевелиться больше, чем хотелось бы. Но Петруня, нахохлясь, молчал, и Андрей вдруг с удивлением догадался, что приятели по бане бывают иногда чуткими и понятливыми.

Всю дорогу Петруня проявлял чуткость, только один раз обронил:

– Заруливай к мечети Омейядов, а там пешочком.

Оливковая «Вольво» нырнула под приподнятый шлагбаум и длинной рыбой скользнула в пиковый туз старинных ворот.

Когда обогнули цитадель и замешкались в суете старого города, где эхом близкого базара толклись крошечные грузовички, сновали тележки с товаром, – и вдруг прямо перед радиатором безрассудно пролетал велосипедист, – Петруня спросил:

– Андрюш, а Дамаск в Библии помянут?

– Конечно.

– Сколько раз?

– Не знаю, может, десять.

– Ого! Надо будет все почитать. От Ноева потока до наших дней.

– Потопа.

– Да, верно, темнота… Я, кстати, вчера такое открытие сделал… что халдеи, оказывается, был такой древний народ.

– Ну? И что?

– А раньше я всю жизнь думал, что это исключительно официанты в ресторане!

Замурцев посмотрел на пассажира, смутно догадываясь кое о чем.

– Ты что, вздумал меня подразвлечь?

Но лицо у Петруни («кукишем» – по классификации мудрой Мисюсь) редко отражало что‑либо, кроме покорности судьбе, и уличить его в таком низменном чувстве, как сострадание, не удалось.

– Какое тут развлечение! Гольная правда. Ты смотри лучше не на меня, а куда надо. Чуть старьевщика не переехал.

Машин на площадке почти не было. Обычно здесь сплошные бело‑голубые номера туристов и «дипы», но сейчас погода не та. Колонны Юпитера, облепленные лавками, посерели без солнца. И правильно, что никого нет: не туристский совершенно денек.

Петруня, вылезя из «Вольво», торжествующе сказал, указывая пальцем в сторону каменных римских столбов, пытающихся сохранить надменность посреди базарного прибоя:

– У тех‑то, древних, храм был пошире!

Непонятно, почему его так трогало, что «у тех» был пошире. Оставив машину, они пошли в проход, где ветер и мелкий дождь терлись об огромные шершавые камни стены. Эти камни были отесаны еще в честь языческого бога Хадада, славили потом римского Юпитера, окрещены византийцами, а теперь скрывали громадную, как вокзал, мечеть Омейядов. Конечно, не хватает здесь каких‑нибудь грифонов или химер, как на парижской Нотр‑Дам. «Чертовски бы смотрелось», – подумал Андрей.

– Знаешь, Андрюш, – сказал Петруня, задумчиво глядя на каменное тело, уходящее ввысь, – я читал, что Аллах был вроде как космический пришелец, потому в память о нем минареты так вот и строют в виде ракет.

– Да брось ты верить всякой лабуде!

– Но красиво наврано, а? Почему не верить, если красиво? А не то в жизни только и останется, что закон Ома.

– Кончай трепаться, – сказал Андрей. Он, может быть, и догадывался, хотя и не признавался себе, что добрые чувства к Петруне вызываются в том числе умением того оставить интеллектуальное лидерство партнеру, но говорить при этом разнообразно и много.

– А что такого, Андрюш? Прежде я, как и весь советский народ, увлекался коммунизмом, а теперь – икебаной и НЛО!

Уже начались почти наркотические запахи Бзурии – пряного рынка, где лавки совсем из «Тысячи и одной ночи», самые загадочные для примитивного европейца, проводящего пресную жизнь возле соли и перца, максимум еще – корицы с гвоздикой. Так и умрет невежественный хаваджа[3], не попробовав ни кисловатый бурый суммак, ни золотистый бхарат. Не узнает, почему морковно‑желтый шафран идет всего за 500 лир, а персидский, почти такой же, но благородного густого цвета, – уже за десять тысяч. Бедняга! В его жизни не продернет свою нитку терпкий хантит; не обожжет зинджиль; не воскурится красный камень хаджар люк, чей дым отгоняет шайтана; не обезволит загруженные суетой мозги густой мажорный аккорд пережженного кофе с кардамоном. Стоит чуть скосить глаз, – сигнал тут же ухвачен, и голос приглашает на всех нужных языках:

 

«Месье, бонжур!»

«Мистер, хеллоу!»

«Товарищ, как дела?»…

 

И конфетные лавки сверкают, как подъезды маленьких театров; и сама баня – вот она, тоже как конфета: разноцветные дольки апельсина вместо окон, а за ними – резные листья явного родственника фикуса и стеклянные листья люстры. И как же все было бы прекрасно, разноцветно и легко, если бы мир давно уже не расщепился на два. Один был здесь, как был всегда, – с Мисюсь, Петруней, баней, с аквариумом чужих и нечужих глаз, стаями ртов, фабрикой рукопожатий, запахами то мяты, то виски, то рыбы, зубной пасты, пригоревшего масла, одежды, бензинового дыма. А другой – где она, где что‑то с ней, – просвечивал неуловимой матовой плотью сквозь небо, крыши, минареты, опахала пальм, грозди товаров, кувыркающиеся слова, шевелюры, плевки, скребущий воздух смех. Этот второй, как осторожная медуза, все отплывал, закрываясь водой расстояния, и вдруг болезненно знакомым бликом выдавал себя совсем рядом.

«Петруня, верни меня», – подумал Андрей.

И Петруня вернул:

– Андрюш, что это за крокодилов продают сушеных, там, на углу, я видел?

– Саканкур, водяные ящерицы.

– Для чего? Тещу травить?

– Для мужской силы – растолочь и с медом съесть.

– Мимо сада… Я с женщинами застенчивый, как водопроводный кран.

Таким образом, прежде, чем войти в баню, Андрей имел возможность еще раз поразиться точности Петруниных наблюдений, в данном случае над самим собой.

Ах, бани, бани! Голый человек лишен главного порока всех сапиенсов – суетливости. Он вынимает из карманов атрибуты так называемой цивилизации: удостоверение, ключи, деньги, и вежливый дедушка прячет их в мешочек и запирает в ящик; он снимает шелуху одежды, и служитель в черном жилете и в рубашке цвета молодой листвы набрасывает на нее тусклый чехол, – ведь в банях должен царить мираж всеобщего равенства. В клубах пара здесь резвится лукавый мальчик по имени Свобода, щиплется, хихикает, тащит упирающуюся, страдающую артритом душу вольно побегать вместе, мелькая розовой попкой. В банях решали свои дела патриции. В банях убивали султанов.

Она тоже одно время пристрастилась ходить в баню, вспомнил вдруг Андрей. Не в арабскую, конечно. В московскую пошлую сауну, построенную для себя какой‑то мелкой торговой мафией. Лежа у него на плече, она иногда вдруг предавалась воспоминаниям об этом замечательном месте, и в воспоминаниях оказывались вино, и шашлыки, и даже какой‑то Володя, пытавшийся сорвать с нее простыню… Она рассказывала и время от времени вскидывала на него глаза, что должно было означать: правда, занятно? А он суперменисто улыбался, судорожно пытаясь понять, так ли она божественно проста или же так безвозвратно испорчена? Но это пятно на стене… пятно фотографии, которую он помнил наизусть: самоуверенные усы Ю.В., взгляд, хозяйски оценивающий пространство, а рядом в фате – она, которая в данный момент лежала на его руке без фаты, как и совершенно без всего остального. И тогда картина их отношений начинала запутываться и тонуть в какой‑то мелкотравчатой философии, и разумней всего было уже просто лететь дальше вместе с вращением Земли, ни о чем не думая, стараясь лишь мучиться поменьше…

– Я тут вчера внес в жизнь немного разнообразия, – сказал над ухом Петруня, уже голый, обернутый в полосатую простыню. – Поэтому хорошо бы послать какого‑нибудь парня за пивом.

– Ты что! Какое пиво? Это все равно, что в церкви глазки строить! Баня – оплот ислама, можно сказать. А баня на базаре – оплот вдвойне! – и неожиданно, само собой, у Андрея добавилось: – Это тебе не московская пошлая сауна какая‑нибудь.

– Да я так… просто мысль залетела, – отступил Петруня.

В первом зале, круглом и сводчатом, скопились старики и дети, визг стоял непереносимый. Мда, патриции и султаны… В следующей парной, где жарче, полосатых простыней было, слава богу, меньше. Щелкая по полу деревянными шлепанцами, Андрей и Петруня прошли к… черт знает, как ее назвать – вроде как раковине, и железными мисками вычерпали оставшуюся после кого‑то мутную воду.

– И чего они не сделают у каждой такой лохани нормальный слив? – сказал Петруня. – Я понимаю – средние века, технологические сложности и все такое прочее. Но сейчас‑то!

– Потому что тогда это будет уже не арабская баня.

Петруня понял, что проиграл этот раунд, глаза у него заездили, и он сгладил поражение, пробормотав:

– Придумали себе тоже, понимаешь… сегедов труд.

Из тесной ниши волнами рвался пар, оседая на заплаканных изразцах. Петруня пошел туда – постоять, отмякнуть, вернулся и сообщил:

– В нашей родной парилке все равно лучше.

Тем не менее он, как настоящий араб, стыдливо отвернув край простыни, долго плескал себе плошкой на сакраментальные места.

– Конечно – баня, конечно – арабская, понимаю, – говорил он при этом, – но где сабли, фески, ятаганы? Где покуривание гашиша в чалме?.. – и потом, намыливая голову шампунем. – Почему здесь разрешают эту экологически вредную химию с французским названием? Вместо нее должен быть массаж, негр скакать по мне, как обезьяна… Восток измельчал, он гибнет, как погибли мы…

– Почему это мы погибли? – искренне удивился Андрей, стоя в пене, с закрытыми глазами, отчего разговор шел как бы по телефону.

– Я не в прямом смысле, мой друг. Мы погибли, как характер, как идея. Это же ясно, как божий дар.

– Ты меня пугаешь, Петруня.

– Не преувеличивай. Тебя это не печет, ты уже ближе к поколению эпохи призов за телекрасоту… Хотя… натура человеческая непредсказуема. Сегодня тебя спросят: чего ты хочешь больше всего на свете? Ты скажешь: попасть во‑он с той крошкой после кораблекрушения на необитаемый остров. А через пару дней окажется, что твоя самая большая мечта – сыскать на этом самом острове щипцы, чтобы постричь ногти на ногах.

– Слушай, – восхитился Андрей, – тебе же надо в философы. Такие ловкие демагоги всегда в ходу.

К его удивлению, Суслопаров сказал совершенно серьезно:

– Я об этом думал. Да, видишь ли, оказалось, что все уже придумано тысячи две лет тому назад. Им тогда было просторней мыслить. Тысячи две лет назад я, пожалуй, был бы среди них.

– В общем: «Скучно жить на этом свете, господа?»

– Видишь, даже это уже придумали.

Суслопаровский язык, размякнув от банной влаги, все лепечет и лепечет, проникаясь жалостью к самому себе:

– Кому в наше время, по большому счету, нужны философы и пророки? Если даже завтра объявится один такой, с патентом от природы видеть на сто лет вперед, и начнет убеждать тебя, например, что через год ты будешь чистить ботинки какому‑нибудь императору Северного Полюса – ты ему поверишь? Кто ему поверит?.. Пойдем, старик, отдохнем от горьких грез европейца на вытертых коврах умирающего Востока…

Наступает самый приятный акт ритуала, и три служителя уже ждут, чтобы, суетясь, заменить мокрую простыню на бедрах на новую, сухую, причем так, что клиент даже на мгновение не почувствует себя голым; мокрую смачно шлепают в руки мальчику, срывая у него с согнутого локтя еще одну – сухую, в которую заворачивают плечи.

– Превратили нас в пиратов каких‑то, – бурчит Петруня, когда голову ему закручивают голубым полотенцем.

– Больше смахивает на новорожденных, – вяло возражает Андрей.

А дальше – в зал, на те самые вытертые ковры, о которых говорил Петруня и которыми закидан помост, – на него поднимаешься, ощущая усталость и величие, и тут же снова появляются зеленые рубашки под черными жилетами, помогают сесть на топчан и ловко ставят рядом столик – крошечный, как все удовольствия в этой жизни. Однако прежде тело придавливают покрывалом, убивающим желание не только двигаться, но и думать, потому что тяжелая парча впитала столько сладостной рахат‑лукумной тяжести бессильных восточных грез, столько неправдоподобного неверия в законы людского бытия… Нет, Петруня, Петруня, все‑таки Восток жив. Ты мудр, Петруня, но мудрость твоя европейская, или почти европейская, твердо помнящая об округлости Земли и о вращении электронов. Твоя мудрость разбита на главы и слишком хорошо знает, что молекула сахара, как и молекула желчи, состоит из тех же самых атомов углерода и водорода. Конечно, Петруня, ты прав в том, что уже трудно увидеть настоящую чалму и что железные лейки душей в предбаннике хаммама[4]– отвратительный признак нашего техничного века. Но все‑таки ты рано разделался с Востоком, с его многослойной, капризной душой, где живут, не мешая друг другу, сладкая страсть к беспредельной роскоши и мучительная тоска по нищей нирване; где в чешуе легенд о свободе змеится наслаждение рабством; где трусливая покорность нафарширована фатальным безразличием к судьбе. А ведь душа – это главное, Петруня, а не ятаганы и не гаремы, и она неистребима, как и твоя, которую я не берусь описывать, потому что она слишком похожа на мою собственную…

Закрученные усы черных жилетов склоняются и почти шепчут с нежным обещанием рая:

– Чаю?

Чаю, чаю, и поскорее, потому что сверху, из‑под купола, снова просачивается холодный космос одиночества, и только чай, и журчащий фонтан, и нарочно запутанная золотая вязь на черном коленкоре защитят этот картонный домик раскрашенного игрушечного Востока и всех, кто в нем, от большого, ехидного мира, чересчур требовательного, как учитель чистописания.

Лубочный Антар с круглыми глазами упрямо скачет на черном коне по нежно‑салатовой пустыне. Петруня интересуется:

– Это кто, Андрюш?

– Это Антар, арабский Илья Муромец, жил в Йемене.

– Это ж далеко, Йемен, да?

– Порядочно.

– А почему тамошний их герой – в сирийской бане?

– Так везде же был один халифат.

– А… вроде как у нас. Ясно. А потом, что?

– Распался.

– Ясно. Как «Битлз».

А вот и принцесса Абла, печальноокая возлюбленная Антара, на красном коне на другой стене, – вечно им скакать и не доскакать друг до друга…

Когда поблизости опять объявился черный жилет, Андрей спросил:

– Это у вас, что – настоящий Ат‑Тинауи или копия?

– Настоящий, месье. Абу Субхи. Подлинный.

Вот так. Жил человек в нищете, всю жизнь рисовал, и пылились его картиночки на чердаке, а как помер – оказался непревзойденным классиком. Везде человечество разводит пиросманщину. Знал бы ты, Петруня, сколько эти картиночки сейчас стоят.

Но Петрунин мозг уже деятельно шествовал дальше.

– Что‑то, Андрюш, после этой бани резко упало давление пива в организме.

Это была его неразменная острота.

– Не пивное у меня настроение, Петруня.

– Это так всегда спервоначала кажется. Брось червя сомнения!

Поздно, поздно, Петруня! Чай выпит, струны восьмиугольного фонтана, уставленного цветочными горшками, дрожат перед глазами, наигрывая андалузские аккорды, и это уже как будто совсем другой фонтан, без горшков, а за ним всплывает большое окно в стеклянную клетку a la Montparnasse, да и весь остальной угол улицы под названием «Нофара» с чужим, мопассановским, фонарем – в меру уродливое дитя искусственного парижского осеменения, хотя Салех Ахмад Рибат совсем не по‑парижски выскакивает наружу из своей кофейни в одной полосатой рубашке под дождь – навстречу самым достойным гостям. И Абу Махмуд, а может, даже Абу Али Шахин, если еще не умер – последние сказители Дамаска, сидя на возвышении над всеми, тянут бесконечную балладу о бесконечных подвигах того же Антара и другого великого народного героя – Абу Зей‑да аль‑Хиляли, то есть про то, как вырубают под корень царства, протыкают львов и увозят красавиц – их мало кто слушает, но голос скользит по лицам солнечным бликом, по мужским лицам, исключительно по мужским, других тут нет, разумеется…

– Я знаю, о чем ты думаешь, – говорит Петруня, сидя в своем коконе, как мумия фараона, и в голосе его играет лукавость кларнета. – Не надейся, что для меня твои мысли – тайны мадридского дворца. Ты хочешь потащить меня дальше по смачным камням Истории, по злачным местам дряхлеющего Востока. Зна‑а‑аю!..

– Ты у нас в языках король, – мурлычет Петруня через секунду, заплывая с другой стороны. – Это для меня, плебея, вся эта филология – как с белых яблок дым… А ты на скольких языках говоришь, Андрюш, а?

Потом, вздохнув, злобится:

– Привередливый ты, как Пиноккио. А я, между прочим, вчера внес…

– Знаю, все знаю! – не выдерживает Андрей и перечисляет, опережая:

– Внес в жизнь немного разнообразия, обманул бутылочку, положил в себя полбанки…

– Аккуратно положил, – вздыхая, поправляет Петруня последний вариант, и с этим вздохом рушится картонный мир, где было так уютно и просто, и Антар больше не скачет, застыв раскрашенной картинкой с неловко приделанными руками, и топырящаяся люстра и пластмассовые горшки съеживаются, вдруг поняв свое убожество, и угол у фонтана отколот, и чьи‑то ноги шаркают мимо, отсвечивая красными пятнами мозолей сквозь дырки в сандалиях.

– Ты беспросветный человек, Петруня.

– Я… беспросветный… – смакует Петруня слово. – Как ты припечатал меня, Андрюш, а? Вот что значит вольная пташка, не в нашем посольском компаунде живешь, не за забором. А я сижу и думаю: «Упаси бог, надумает завтра Саддам по нам ракету кинуть. Или вдруг какая‑нибудь одна дурная до евреев не долетит, свалится нам на голову». И знаешь, почему я больше тебя об этом думаю? Потому что нашего брата, технаря, тогда никуда вообще из посольства выпускать не будут. По соображениям безопасности. Только и будешь знать, что вкалывать, как проклятый бобик.

– Ладно. Пойдем, куда хочешь, черт с тобой!

– Спасибо за глоток свободы. Если уж связался с таким, как я, то терпи двумя руками. И вообще… – Петрунины синие глаза оказались болезненно близко, и смотреть в них было неприятно, как в таинственно переливающийся купорос, – вообще… мне почему‑то кажется, что тебе сегодня это тоже не повредит.

 

Когда вышли из бани, на Дамаск сыпался мелкий копеечный дождь. В такой дождь комфортнее всего гражданкам в чадре, наверняка съязвил бы по этому поводу Петруня, если бы не был так отягощен мечтами о пиве. Чтобы обмануть стихию, пришлось дать обход буквой Г через крытые пуговичные ряды и рынок новобрачных. В отместку дождь пошел крупными пулями, а с неба стала быстро спускаться тьма. Оливковая «Вольво» тронулась обратно. Андрей засунул в щель магнитофона кассету, и под Жана‑Мишеля Жарра город плыл за стеклами, как в кино.

– В какой бар рванем, Петруня?

– В барах цены барские, Андрюш, лучше у ливанца прямо в лавке.

– Ты что! Плебейство какое. Сейчас как раз наши хабиры[5]с работы повалят. Хочешь, чтобы тебя местные граждане замучили вопросами типа: «Как дьела, садык?..»[6]

– Ну, тогда только не в» Белую лошадь», я там как‑то полтыщи ни за фигом оставил.

– Понятное дело. «Лошадь» – не бар, это уже кабак. А мы поедем в «Пингвин».

– Где этот «Пингвин» живет?

– Возле площади Арнус.

– Не знаю… – сварливо сказал Петруня, – не знаю, что за Арнус, что за «Пингвин»… A‑а! Пропадай все! Устроим Пирров пир!

Сквозь капли дождя на стекле огни и тела машин переливались, как медузы. Андрей почувствовал, что тот – второй – мир опять подкрался опасно близко. Одно неосторожное движение внутри, какое‑нибудь дуновение ветра в голове, – и этот легкий руль мощной машины, и теплая волна из печки, и удобные ботинки из Ливана за 35 долларов, и негустые огни Абу Румани вдруг поплывут болезненным бредом, мысли станут расползаться, как гнилое сукно, которое сдуру расправили, чтобы рассмотреть, что там за узор?..

– Ты смотри, какой «мерс»! – заорал Петруня с таким воодушевлением, что Андрей вздрогнул. – Вон тот, серебристый… как хек. Это же тридцать четвертый год, шесть цилиндров, сорок сил, гонит до ста в час… А вон, гляди, «хадсон» сорок шестого года… нет, сорок седьмого. Не город, а автомобильный музей, ус. ться можно.

– Ты бы шел в автобизнес, что ли.

– Ты что, дурак? Идиот? Не знаешь, что почем у нас в стране? Куда попал – там и сиди, не рыпайся. То в философы меня засунуть хочешь, то еще куда… Как будто сам родился для того, чтобы в торгпредстве непонятно чем торговать…

Андрей ничего не ответил, потому что Петруня попал на сей раз метко, да и подъехали уже, и он напрягал глаза, чтобы в расплывающемся сыром ландшафте, среди блестевших под фарами автомобильных задов найти нишу для «Вольво».

Два скромных фонаря «Пингвина» делали угол улицы уютным; над входом дерево беспокойно шевелило голыми пальцами, сбрасывая капли. Полукруглая открытая терраса была, разумеется, пуста, только махал на ветру красными плавниками мокрый навес. Сам пингвин на темной вывеске под фонарями совсем растаял в тени, зато еще сразу три жестяные птицы во фраках, отражая неон, сияли над дверью, которая вела куда‑то вроде трюма. Андрей и Петруня провалились по крутым ступеням в красно‑коричневое узкое нутро этого трюма, оказавшись нос к носу с не слишком опрятным парнем, вид которого наверняка успокоил Петрунины опасения насчет кошелька, и который тут же стал бойко называть их «месье». Конечно, дураку понятно, что никаких месье в его заведении быть не может, и за версту он разбирает, что заявились русские садыки (особенная походка, что ли, черт возьми!), но знает: садыкам нравится, когда их называют «месье».

– Пиво есть?

Вот типично отечественный вопрос. Конечно, пиво есть, и что к пиву – тоже, и никелевые ободки стульев прямо скучают по влажным от дождя спинам.

– Интересно, у нас в Союзе Советских пиво вот так запросто когда‑нибудь будет или нет? – пробует Петруня шекспировски поставить вопрос и усаживается за клетчатое полотно скатерти.

– Ты лучше подумай, что со страной будет.

– Ничего невероятного с ней не будет. Только слова заменят. Вместо «политически грамотен» – «ненавязчиво интеллигентен». Или что‑нибудь еще. «Исторический материализм – продажная девка коммунизма». Звучит?

Малый вежливо ждал и делал такую заинтересованную мину, – того и гляди, сам вступит в разговор.

– Парень‑то ждет, – сказал Андрей.

– А чего ждет? Что у них – меню в сто страниц? По два пива, а остальное пусть сам домыслит – маслин, орешков… Чего он мямлит?

– Спрашивает: маслин, орешков, еще чего?

– Скажи ему, что он не философ. Люди всегда лучше знают, чего не хотят, чем чего они хотят!..

Малый почувствовал, что месье нервничает, и все понял, не дожидаясь дальнейшего перевода.

– Маши‑ль‑халь, маши‑ль‑халь[7], месье…

Пока он за стойкой собирал, чем богато его заведение, Замурцев непроизвольно проехал взглядом по подвалу. Редкие клиенты, разумеется, уперлись глазами в залетевших иностранцев. Глазеть здесь вроде как хороший тон. А впрочем, не только глазеть. «Аль‑ах мин уэйн? А! Русья! Горбачифф – мних?..»[8]

– Ну? – сказал Петруня.

– Что – ну?

– Знаешь, чем человек отличается от пчелы?

– Чем?

– Умеет рассказать о том, что чувствует.

– Так вот прямо взять и все рассказать?

– А что тебе еще делать? Давать объявление в газету? Сейчас модно давать объявления. «Куплю индийское пособие по любви и подвесной мотор»…

Малый со звоном посадил на стол поднос с бутылками, стаканами и плошками, и Суслопаров предупредил:

– Антракт.

Он не позволил малому наполнить:

– Иди, иди, тамам![9]

Он налил сам, выпил сразу свой стакан, и снова налил, и тогда опять стал годен для философских обобщений:

– Андрюш, подумать только, сколько лет люди гробились из‑за каких‑то мифических истин, разных там национальных и социальных миражей, и вот, наконец, явился один парень в Кремле и все поставил на место: держите, ребята, курс на общечеловеческие ценности. Правда, он их не обрисовал, Андрюш, эти ценности, но по логике нетрудно домыслить, верно? Вкусный харч, густое пиво, нормальный прикид… Впрочем, прости, я отвлекся, ты продолжай… то есть начинай.

– О чем ты хочешь, чтобы я начал?

– Не притворяйся. Каждому всегда есть, о чем. Всегда что‑то жжет.

– Даже мытищинских философов?

– Даже. Но меня жжет не сильно, так что вполне охлаждает вот эта жидкость с пеной. А в твоей котельной сегодня температура выше, чем у средней обыденной души.

– Ты думаешь, пьяный треп для моей души – лучшее средство?

– Фи, как грубо, молодой человек. Ну и держи весь свой угар при себе.

– Если б ты знал, в чем дело, ты бы не трепался.

– А я уже знаю.

– Откуда?

Петруня забеспокоился. Он и сам толком не понимал, как так получается, что он столько всего видит в людях, да и разбираться в собственном внутреннем хламе не хотел. Ему было бы противно всерьез убеждать кого‑либо в своих прозрениях, но и вышучивать божий дар тоже не стоило. Он снова окунул мысли в пиво и наконец нашел нужное, став прежним Петруней.

– А что ты стесняешься, Андрюш? Знаешь, когда немного пахнет грешком, это даже приятно… будто чуть пригоревшей кашей.

– Петруня, ты… ты сатир, – сказал Андрей почти весело, и ему стало легче, оттого что Суслопаров все (или почти все) почуял своим узким носом, и уже вроде как установилась уютная, домашняя обстановка маленького заговора, и не надо барахтаться в глупых излияниях. – Что – так сильно заметно?

– Если присмотреться, то да. И потом, я же знаю, каким ты нормально должен быть.

Андрей помолчал, шелуша орешки и отправляя их в рот.

– А у тебя было что‑нибудь… вроде такого?

– Не думаю. У каждого свой стиль жизни, Андрюш. Высокие драмы – это не мое.

– Ты понимаешь… Она такие писала письма вначале… Ты не понимаешь!..

– Я слушаю, Андрюш.

– Такие письма… А потом вдруг – ничего. Два месяца ничего. Сегодня я ей позвонил… в общем, кажется, все. Сказала, что ей не нравится писать письма на чужое имя. Как будто не понимает, что здесь личных почтовых ящиков нет, а общественных почтальонов больше, чем хотелось бы. И так еле сумел уломать одного, чтобы согласился на себя получать… Правда, фамилия у него дур‑рацкая!

– Я в этих вопросах не силен, Андрюш. Но допускаю, что есть такие женщины: для них лучше вообще без писем, чем вот так… Давай еще пивка?

– Разве ничего не осталось?

– А разве осталось?

– Не ерничай, тебе это не идет. Я сам удивляюсь, что так быстро кончилось. Эй, друг!..

Малый уже все понял (очевидно, по перетряхиванию бутылок), был тут и вежливо улыбался, показывая нездоровые зубы.

– Ты уже здесь? Смотри, какой сладкий… Еще четыре пива. Арбаа[10]. Ферштейн?

Как не понять, когда Петрунины глаза восходят двумя солнцами в легком тумане, когда четырехпалая корона из пальцев парит, как птеродактиль, а в голосе накатывает шум большого далекого леса.

– На чем мы остановились?

– Мы остановились на том, Андрюш, что у тебя был сегодня разговор, который заронил червя сомнения.

– Петруня, я тебе все пиво вылью за шиворот!

– Вон уже несут. Давай лучше выльем его в стаканы. Ты мне скажи: хорошая была девочка?

Жалобно закричали невидимые птицы в густых ветвях над головой.

– Хорошая…

«Как тебе объяснить, Петруня? Что‑то вроде внезапной флейты в привычном гуле оркестра. Безмолвно качающаяся ветка в окне… Печально идущий где‑то снег…»

– Очень хорошая, Петруня. Ты знаешь, у нее были глаза… как тебе объяснить… не забирающие, а отдающие. И, как ни банально, зеленые. Изумрудные… Нет! Изумрудные – это слишком стеклянные. У нее другие. Живые изумруды.

– Кажется, представляю, – вздохнул Суслопаров. – Мандраж по коже…

– Она сама говорила, чтобы я ехал, – продолжает Андрей, чувствуя, как весь наполняется сладостной грустью красивого умирания, похожего на закат над холмами Пальмиры под музыку Вивальди. – Сама говорила, чтобы ехал, – он толком не помнит, что она говорила ему и как говорила, но, кажется, что именно так, и он сбивчиво рассказывает Петруне, как они два года встречались, и как она обещала ждать, и что чертовски прекрасные были ее письма, все время прекрасные, пока не стало никаких. – Ведь ясно же было, что я когда‑нибудь куда‑нибудь уеду, контора же выездная! Зачем тогда было два года встречаться? Я ее не понимаю! Как она себе это внутри выстраивала, – не понимаю! Какие там мысли бродили?..

– Ты же не хирург, Андрюш. Чтобы с женщиной тррр… – что‑то лишнее попало Суслопарову в горло, он захрипел и заперхал, но спасся пивом, – чтобы с женщиной встречаться, необязательно знать, что и как у нее внутри фунциклирует. Это даже мешает. Отвлекает. Поэтому они и убегают с гусарами и цыганами, которым на метафизику с антимонией начихать… – тут Петруня понял, что переехал грань, и сгладил, – это я, разумеется, в порядке дежурного бреда, Андрюш.

Но Андрей уже был слишком далеко, чтобы его могли достать мелкие камешки Петруниного нагличания.

– У меня даже не осталось ее фотографии… Как‑то не думал об этом, ведь у меня была вся она, – зачем фотографии?..

– Это, может быть, и хорошо, – утешает Петруня, оценивая ситуацию со своей точки зрения. – А то еще Вероника накроет. У них вообще нюх… Ты письма‑то хорошо спрятал?

В голосе приятеля Андрею слышится слишком развязная гамма, и он суровеет.

– Ты не трогай Мисюсь. Это просто подарок судьбы – такая жена. Без нее я бы толком и галстук не умел завязать.

– Понятное дело! – коварно соглашается Петруня. – Она теперь опять всего дороже.

– Да! Представь себе! Или ты думаешь, что я собирался ее бросить?

– Ого‑го! Пью за повелителя стихий.

– Ты дурак и алкоголик. Может, я и ребенка собирался бросить? Тебя бросали родители?

– У них ничего такого не было.

– Откуда ты знаешь? А?

– Ладно. Успокойся. Все равно я тебе завидую. Безобразие лучше однообразия. Слушай, опять все кончилось. Давай теперь чего‑нибудь покрепче.

– Да мне уже хватит.

– Ну вот, я так и думал. С тобой идти пиво пить, – все равно что ехать в пустыню купаться. Надо как следует закончить… Где этот представитель древнего народа? Халдей! Принеси «ладошку» арака, понял? Что он клювом щелкает?

– Говорит, у них не подают.

– Вот те нате, хрен в томате… Знакомая песня… Ну, скажи тогда, пусть принесет откуда‑нибудь. Надо напоследок весело закончить… Чего он?

– Говорит, подороже будет.

– Ладно. Пусть тащит, не обидим.

Андрей не помнил, перевел ли он последнее, или Суслопаров уже поднялся на воздушном шаре воодушевления над высотой всех языковых барьеров. Во всяком случае, малый тут же исчез.

На какой‑то миг у Андрея блеснуло, как солнце из туч, предвидение:

– Петруня, может, не надо «ладошку»?

– Почему это?

– Мне‑то, знаешь, проще, я отдельно живу, а тебе через все посольство топать.

– Не будь роялистом больше, чем рояль. Я же не девка, чтобы ты меня провожал. А на всех этих цербернаров я клал, понял?

– Понял.

– Ничего ты не понял.

– Я понял, что ты на них всех клал.

– Да не в этом дело! Ты просто рад мне еще раз напомнить, как ты безобразно свободен… Молчи, я знаю, что ты не хотел. Просто у всех у вас пещерные понятия о свободе. А классик как говорит? «Свобода – есть осознанная необходимость». Не кивай, не кивай, ты не понимаешь всей глубины… А! Принес, наконец, мурмудон ты мой, молодец, парень куэйс[11]. Тебе сколько, Андрюш? Разбавить сильно? Ледку?.. Так вот, сегодня мной осознана необходимость устроить в этой пивной центр мироздания. И я устроил. Поэтому я свободен. Ха‑ха! Спроси его: он верит, что я свободен?.. Ладно, не спрашивай, давай лучше выпьем.

Арак мятной струей легко льется в горло, и внутри долго тает его холодная дорожка.

– Я, Петруня, тоже бы… как‑нибудь… Каждый день одно и то же!

– Правильно. Знаешь, чем человек отличается от пчелы?

– Чем?

– Тем, что должен доказать себе смысл жизни.

– Вот я и докажу. Поеду куда‑нибудь…

Поначалу туманная, эта мысль стала быстро оседать в голове переливающимся инеем.

– Возьму и поеду прямо сейчас.

– Куда же ты поедешь?

– Какая тебе разница?.. Что, в Сирии некуда поехать?

– Верно, есть места симпатичные… Маалюля ничего, Забадани…

– Дерьмо твой Забадани! Вы все дальше Забадани не ездили. Каботажники! А на севере ты был?

– Куда уж нам в лаптях за паровозом! Да и чего там хорошего?

– Там природа, друг мой. Ширь.

– Ну и что? Поедешь за пятьсот кэмэ и увидишь, что там такая же сраная пустыня. Ехал бы лучше в Маа‑люлю, – и ближе, и красивей.

– Ты дурак. Я там миллион раз был.

– Ну и съезди еще. Я там два миллиона, может, был.

– Тебе не понять. Это как зов.

– Ну‑ну. Езжай, если у тебя такая идея с фиксой… Слушай, а может, лучше Бейрут? Вот, куда бы я смотался.

– И не говори мне про него. Это же просто припадочная Ницца местного значения. Ты снимаешь трусы со своего плебейского преклонения перед банальщиной. Там, на севере, мне рассказывал Муликов из культурного центра, серная река вытекает из земли. Зеленая река, понимаешь?.. Как стекло… или, наверное, как жидкая бирюза. Может, она прямо из ада течет… Ты в Бейруте такое увидишь?

Насчет ада Петру ню задело.

– Да… Муликов – мужик с тараканами в голове… (это означало похвалу). И страну знает взад и поперек.

– Там, вообще, наверное, ближе к аду, Петруня, – продолжал Андрей разрабатывать найденный сюжет. – Потому, что вся земля пахнет серой, особенно к вечеру… и мост римский на Тигре… и лиловые горы… и еще черные горы… может, они торчат из самого пекла…

– Все равно, – капризно сказал Суслопаров, как будто Андрей умолял его тут же полюбить этот самый сирийский север, о котором наплел Муликов. – По пустыне тащиться… не люблю я эту вселенскую пудреницу…

Так или примерно так протекал, как вспоминалось впоследствии, этот полумифический разговор, полумифический не только потому, что весь вселенский космос, начиная от самых глаз, уже заливало нереальным туманом, но главным образом, может быть, оттого, что в недоступной никому параллельной жизни, в этой раковине, куда сам Замурцев заглядывал с опасением, вдруг, непонятно как, хозяйски расположился Петруня, пытающийся даже и сюда распространить свои философские изыски. Хотя, кажется, разговор очень скоро съехал в какие‑то невыносимые джунгли, отчего в памяти зацепились только несколько невнятных обрывков: почему‑то о гражданской войне, которая, в общем‑то, понятное стремление народа внести разнообразие в унылый идиотизм существования, и что, если петуха в воду бросить, ему, в принципе, раз плюнуть поплыть – между перьями‑то и в костях воздух, – а он начнет безрассудно барахтаться и все равно захлебнется, и что все мы похожи на таких вот петухов.

Помнилось еще, что потом (уже на улице) какой‑то мальчишка целовал себе грязные пальцы, показывая, какой Андрей сладкий, и говорил весело хриплым голосом:

– Мистер, дай двадцать пять!

И еще – сопливый от грязи тротуар и Петруня, делающий время от времени такие плавные па, что казалось: вот‑вот заиграет нежная музыка «Лебединого озера», и крик его души, когда он наконец добился своего: «Думаешь, легко представителю великой державы в картонных ботиночках за 150 лир?!»

Как ехали опять в «Вольво», Замурцев помнил уже лучше, все‑таки ему, как водителю, приходилось напрягать центральную нервную и вегетативную. Машины проносились мимо так быстро, что казались очень длинными. Петруня вертелся на сиденье (ничего нет хуже пьяного философа) и кричал:

– Куда лезешь, гад! Слушай, Андрюш, ну когда, наконец, все эти кретины за рулем переколошматятся и ездить станет приятно?.. – и тут же: – О‑о!.. Глянь: вот это «Мазда»! Какая форма – просто гениальный обсос! – и вдруг вспыхивала еще одна жгучая мысль, и он опять принимался орать, – ты видишь? Видишь, какая зайка поехала?.. Вон, в «Бьюик Сенчури»… одной кожи на ней на двадцать тыщ. А номерочек‑то государственный! Зарываются они, не кончится это добром, точно тебе говорю. Как у нас…

Слава богу, все лучшие места в Дамаске собраны тесно, и вот уже – темные задворки посольства с рядами машин под навесом и без, и сыроватый ветер, гасящий пронзительный Петрунин голос:

– Знаешь, ч… чем человек отличается от пч… пчелы?

– Кончай со своей пчелой. Надоел. Скажи лучше, чем не отличается.

– А ты разве сам не просекаешь? Вроде неглупый парень…

– Тем, что тоже живет в ульях?

– Ты умница. И тоже любит нектар! Ха‑ха!..

Что‑то будто толкнуло Андрея, он поднял глаза и угадал в темном небе глыбу горы Касьюн, в этом месте меньше усеянную огнями, чем где‑нибудь напротив Абу Румани. И нужно было бы, конечно, еще раз попытаться разгадать неясное беспокойство, немое послание, звездный язык, но сил уже не было, и он только сказал Суслопарову на всякий случай:

– Ты там… поосторожней.

Но этот пижон не понимал неслышного голоса судьбы, проговаривающегося шелестом ветра и кружением облаков, и в ответ на дружеский совет продолжал гаерствовать:

– Ты что, Андрюш, забыл, как пишет центральная партийная печать? «Мы не боимся разоблачений. Мы такие, как есть, и гордимся этим!»…

– Ну все‑таки. Постарайся там… без эксцессов.

– Конечно, конечно, друг мой… не волнуйся, я и сам понимаю. Будет очень неприятно, если после нашего милого вечера… Это ведь такая же будет гадость, как испортить воздух в сауне.

Андрей вздрогнул. В сауне? Ах да, просто очередная Петрунина шутка.

Но вот Суслопаров пошел к воротам, растворяясь в ночных бликах, а Андрей залез обратно в теплое автонутро к интимным огням (жалко, не зеленые, а то было бы похоже на кабину самолета). Часы показывали девять, в это время он всегда слушал «Радио Монте‑Карло», уже почти выработался условный рефлекс. Да и в самом деле интересно, что там случилось в остальном мире, пока они с Петруней заседали в бане и в «Пингвине», время сейчас богатое.

«…госсекретарь США заявил, что Буш и Горбачев назначат новую дату встречи в верхах, как только это станет возможным. Нельзя быть уверенным, подчеркнул он, что конфликт в Заливе завершится к середине года». Женский голос сменяется мужским.

«С начала военных действий союзная авиация совершила 25 тысяч вылетов против Ирака. Сегодня утром дождь из бомб обрушился на города Зурбатия и Бадра, – сообщило агентство ИРНА, – американское командование подтвердило, что была проведена воздушная атака на военно‑морскую базу Умм Каср».

«Двенадцатый день войны привлек внимание двумя главными проблемами: массовым перелетом иракских самолетов в Иран и разрастанием нефтяного пятна, которое угрожает саудовскому побережью…»

Еще полторы минуты такого же ровного, даже чуть занудного рассказа об армагеддоне:

«Саддам Хусейн подтвердил журналисту Си‑эн‑эн Питеру Арнетту, что иракские ракеты СКАД могут нести ядерные, биологические и химические заряды. По словам советского генерала Петрова, в распоряжении Багдада имеется от 2 до 4 тысяч тонн химических средств, в основном, горчичного газа, табуна и зарина».

Нежные голоса: «Радио Монте‑Карло‑о‑о!..» Потом – реклама стирального порошка. Как любят писать в плохих романах, жизнь продолжается.

 

* * *

 

Мисюсь тоже провела то время, пока они не виделись, культурно: сходила на угол за пиццей и теперь сидела с тарелкой перед телевизором. Андрей встал в дверях, для начала – подальше.

– Как баня?

– Ничего. Петруня только, по‑моему, немного перестарался.

– Это я чувствую. По амбрэ.

Нюху Вероники был поразительный. Он всегда просил ту не использовать крепкие духи, а еще лучше – не использовать никакие.

– Не надоело тебе якшаться с разной пьянью?

– Я как Фрэнк Каупервуд[12], – сказал Замурцев, спотыкаясь на чересчур длинном имени. – Я независим и встречаюсь с людьми интересными, а не полезными.

– Фрэнк Каупервуд… – повторила она с сомнением, граничащим с насмешкой. – Фрэнк Каупервуд был миллионер.

– А я что? Я тоже не последний человек по советским меркам!

Постукивание вилки, вопли телевизора. Мисюсь иногда умела так промолчать, что получалось впечатлительней любых слов.

Потом ровный голос:

– Хочешь пиццу?

«Может, надо ожесточиться?» – подумал Андрей. Но ожесточиться не получилось, и он в конце концов сказал:

– Ладно, давай.

Потом он вспомнил, что все‑таки главарь семьи, как сказал бы Петруня.

– А ребенок где?

– Занимается.

– Это хорошо.

Андрей тоже сел перед ящиком для идиотов и откусил кусок пиццы.

– Про Залив показывали?

– Показывали и говорили что‑то, но я не разобрала, по‑арабски ведь.

– Ничего, в десять снова будут новости, я тебе переведу.

– Маслом пиццу помажь, полезно, чтобы ногти не слоились.

– Пап! Па‑ап!

– Слышишь? Юлька кричит – тебя к телефону.

– Да ну их всех… (скаламбурил сам для себя) в баню!

– Ты что! Вдруг что‑нибудь важное.

– Па‑ап!

Как у них все основательно и правильно, прямо секретариат, а не семья.

– Не ори, иду!

Юлька преданно протягивала трубку, зажав ладонью микрофон.

– Из посольства, говорят…

– Разберемся, иди… Алло! У аппарата.

В телефоне был Леша Жандарев, молодой посольский парнишка, почему‑то с большим подобострастием относящийся к Андрею, кажется, после задушевного разговора то ли о Максимилиане Волошине, то ли о преимуществах блю терьеров.

– Андрей Сергеевич, добрый вечер, извините, пожалуйста, за беспокойство, но я решил позвонить… получилась такая история с Суслопаровым Петром Яковлевичем…

«Испортил все‑таки Петруня воздух в сауне!» – выскочила самая первая мысль, и как‑то сразу не связалось: зачем же ему‑то звонит Леша, если история получилась с Петром Яковлевичем? Но тут же нужная догадка пришла вместе с гаденьким сквознячком в животе, хотя он и сказал деланно ровным голосом:

– Какая именно… м‑м, история?

Леша не успел ответить; в трубке было слышно, как на его голос стал наезжать чей‑то более сильный, и вдруг в ухо громко зазвучал Войцыцкин, старый приятель, помощник военного атташе:

– Старик, тебе уже рассказали? Тут Петруню взяли под изрядным баллоном. Что же ты ему мозги не вправил? Он поперся сдуру в клуб и нарвался на Непейного, само собой. А у того, сам знаешь, какое губернаторское положение, ему хоть бы как‑нибудь обозначиться, напомнить, что он ум, честь и совесть. Виквас тоже на Петруню взъелся, время ведь режимное…

Андрей ощутил, что в двери возникла Мисюсь. Так и есть: Мисюсь, да еще с выражением «что стряслось?» на лице. Он махнул ей рукой: иди, иди! и снова прижал к уху войцыцкинский голос.

– …закладчиков хватает, видели, как вы у посольства расстаться не могли. Так что готовься завтра штаны снимать.

– А я‑то здесь при чем? – сказал Замурцев почти оскорбленно. – Подумаешь, видели у посольства!

– Ну, как знаешь. Петруня тоже не герой‑партизан, возьмут его за хипок, – неизвестно, чего нарассказывает. А я тебе говорю: Непейному ваш кульбит прямо подарок ко дню рождения. Он как раз метит в советники по кадрам. Так что думай, напрягайся.

– Спасибо, – сказал Андрей, и от беспомощной ненависти к ситуации, и к Непейному, и к Петруне получилось как‑то слишком униженно‑подобострастно. Но хуже всего, что Мисюсь еще была здесь и все поняла, да и что тут было понимать!

– Догулялись, мистер Каупервуд?

– Что‑ты‑имеешь‑в‑виду? – спросил он почти по слогам, пытаясь выиграть время, чтобы справиться с растерянностью.

Он терпеть не мог, когда его видели растерянным, тем более, знал, что через секунду это пройдет, и мозг начнет изворачиваться, бороться, даже, может быть, впадать в нездоровый азарт, поскольку характер у него, в общем‑то, был в деда: внешне мягкий, но с пружиной, а то бы его давно втоптала в домашний коврик такая волевая и умная женщина, как Мисюсь.

– Ты сам прекрасно знаешь, что я имею в виду. Кто это звонил?

– Войцыцкин, из посольства.

– И что там? Дружка твоего высылают?

– Пока только поймали.

– Ну, значит, завтра вышлют. И тебя, дурака, следом. Только мы вот, чем виноваты?..

На последнем слове голос Вероники дрогнул чисто по‑женски. Конечно, обидно и позорно уехать из страны из‑за какой‑то глупой пьянки.

– И что мы теперь будем делать?

– Только спокойно! – Андрей знал, что главное – не дать камню покатиться с горы. – Ты должна мне помочь быстро исчезнуть.

– Как – исчезнуть? Куда исчезнуть? – Мисюсь, разумеется, своим чересчур конкретным и обстоятельным умом уже крепко увязла в горестной ситуации, и пока все закоулки ее воображения не заполнились ужасающими подробностями гибели Помпей, нужно было оторвать внимание от вулкана, тем более, что в ближайшие полчаса ее помощь действительно была нужна.

– Я думаю, Виквас меня не будет топить…

– Кто это – Виквас?

– Ты что! Я же тебе рассказывал. Виктор Васильевич, офицер по безопасности. Он мужик ничего, но сейчас одна сволочь шум подняла. Петруню, может, и утопят, но если у меня будет что‑то вроде алиби, никто раскапывать не станет, нужно им! Одним дураком насытятся!.. Стой здесь.

Он схватил трубку и набрал номер, а Вероника, обессиленная сумасшедшим ветром, вдруг ворвавшимся в надежное, просчитанное существование, обреченно опустилась на диван.

– Алло! Дилором? Мирсаид дома?.. («Дома!» – шепнул он расстроенной Мисюсь и подмигнул, будто готовился обрадовать всех потрясающей шуткой) Мир, привет! Узнал? Как сам?.. Ну и прекрасно. Ты мне круто нужен, есть одно важное дельце… Еще важней, чем на миллион… Конечно, за мной не заржавеет (жене – скорчив обезьянью рожу, жестами: сейчас мы ему врубим, вот обалдеет! умора!). Я, видишь ли, уезжаю срочно в командировку… да‑да, именно в это самое замечательное время, на ночь глядя. Но это еще не самое интересное. На самом деле я уехал вчера утром, ты понял? Так что подтверди, если кто спросит. Да, мне надо. Очень… Завтра в посольстве узнаешь… Почему секрет? Были с Суслопаровым в бане, а он нарезался и влип. Может, кто‑то нас видел вместе. Как он садился ко мне в машину… Наверняка болтать языками начнут, не мне тебе рассказывать. Но я‑то – ты ведь чувствуешь? – в полном ажуре! Хочешь – дыхну? (поскрипывающий смех) Да, вот еще: справочку о командировке, как консул, напиши после возвращения, ладно?..

Прошла примерно половина вечности, после чего наконец из электрического молчания послышалось:

– Н‑ну, ладно… В память, учти, о нашей дружбе в институте.

– Спасибо, старик, – проникновенно сказал Замурцев уже своим натуральным голосом, без нервических рож и припадочного смеха. – Я, знаешь, не сомневался, что ты поймешь.

– Больше так не делай, – посоветовала трубка с легким южным акцентом, вместив в эту фразу все: бескрайнее море благородства и смертельную усталость от людской нечистоплотности. Но пришлось выпить смесь, не морщась.

– Все. Нормально, – сказал он, положив трубку. – Пусть теперь разбираются, с кем Петруня в темноте приезжал.

– И куда же ты отправишься? – спросила Мисюсь.

– Куда‑нибудь подальше… – тут его осенило: бирюзовая река, лиловые горы… – Туда… на север, к Дейру.

– В Дейр эз‑Зор! Это же у черта на рогах!

– Правильно. У черта! У дьявола! Тем лучше.

– А почему не в Хомс какой‑нибудь или не в Тартус? Ближе все‑таки. И от войны подальше.

– Это уж позволь решать мне.

Последние слова получились громко и внушительно, даже строго. Услышав этот рык взволнованного льва, Вероника не стала спорить, чем еще раз доказала, что она умная женщина.

– Па‑ап! – прилетело от Юльки. – Что это вы там?

– А ты не лезь в родительский базар, занимайся своими делами! – и вдруг его прошило электричеством. – Ах, черт! Черт! Я же ему не сказал!..

Он опять стал давить на белые зубы кнопочного телефона.

– Алло! Мирсаид? Слушай, я же тебе не сказал, куда поеду (с подозрением обманутого мужа). А почему ты не спросил?.. Не догадался!.. Ах, как у тебя просто все! А у меня, сам понимаешь, все довольно серьезно… В общем, я уехал в Дейр эз‑Зор… а потом, может, дальше куда‑нибудь… да хоть в Хасаке… не знаю, как сложится… К черту. Спасибо. Спокойной ночи.

– А в Хасаке зачем? – спросила Мисюсь. – Это уже совсем на край света. Почти Ирак. Еще какую‑то глупость задумал?

Чтобы подразнить ее, он сказал почти что с небрежностью путешествующего аристократа:

– Может, проеду чуть подальше. Там потрясающие есть места, Муликов рассказывал. Посмотрю реку серную… римский мост на Тигре…

Он чуть не прибавил: «А то вышлют, так ничего и не увижу», но все‑таки пожалел Мисюсь и ее слишком конкретный ум.

Он повторил ей, как Мирсаиду:

– В общем, не знаю. Как сложится.

Хотя на самом деле все у него уже сложилось, и он знал.

– Андрюша, о чем ты! Это ведь уже турецкая граница. Тебя и близко не подпустят!

– Видишь ли, там границу никто особенно не охраняет. За ней больше турки смотрят, чем сирийцы.

– Почему?

– Значит, туркам нужней.

– Странно как‑то…

– Восток, милая.

Тут он спохватился.

– Давай собираться. Алиби все‑таки надо поддерживать.

– Ага, – испуганно согласилась Мисюсь, как будто к дому вот‑вот должны были подъехать черные «эмки» с нелюдимыми чекистами. – Сейчас я Юльку привлеку для быстроты.

Но хоть бы и впрямь само НКВД грозило приехать, Мисюсь все равно была не в силах совладать со своим педантичным механизмом внутри.

– Ты выкладывай обувь, Андрюша, а я буду отбирать одежду.

– Какая обувь, ты что! На два‑три дня! Время, Вероника, время!

Вот так, подхлестами, удалось ввергнуть Мисюсь в суету, что было для нее худшим мучением, поскольку, когда хватаешь первую попавшуюся пижаму, отказывая себе всего лишь в двух минутах, чтобы рассудить, какая именно больше пригодна для данного случая, жизнь становится опасно легкомысленной и ненадежной.

От суеты проснулся в клетке попугай и полузадушенно бормотал. Из книг Андрей выбрал в дорогу «Комедиантов» Грэма Грина. Кроме этого предмета, бегство на север оказалось немыслимым без большой серой сумки, пакета с постельным бельем (на всякий случай), красного сундука‑холодильника и термоса. В два приема Андрей отнес все в машину. Потом надо было вдумчиво разложить по карманам деньги, документы, авторучку, ключи, записную книжку, запасные ключи от авто – чтобы ничего не мешалось и в то же время было под рукой.

– Может, не ехать? Может, обойдется? – под занавес робко предположила Вероника.

– Да нет, лучше уж – как Петруня говорит: «На бога не надейся и сам не плошай…» А Виквас даже благодарен будет, ему же меньше забот.

Жестом он поманил ее за собой следом на лестничную площадку.

– Юльку к телефону не допускай, чтобы не брякнула чего‑нибудь.

– Я его выключу.

– Ну… это уж лишнее. А в общем… как хочешь, – Андрей поцеловал Мисюсь и от чистого сердца сказал: – Ты у меня умница.

Только в лифтовом одиночестве до него дошла брезгливая гримаска, мелькнувшая на миг на лице Вероники, когда он процитировал Суслопарова. Сделал он это случайно, просто подвернулось на язык. Ну и хорошо, а то Мисюсь подумает, что он испугался до беспамятства. И еще хорошо, что нет душка предательства. Пусть знает, что он своих приятелей из анналов истории не вычеркивает, что бы ни случилось. Поэтому удачно вышло, очень политически правильно.

 

* * *

 

Еще не было половины одиннадцатого, когда он выехал. Дождь не мутил больше темноту, от его обильных слез, которые они с Петруней переждали в «Пингвине», остались лишь таинственные медузы луж на асфальте и тревожащий озон в воздухе. Машин почти не было, но Андрей все равно ехал спокойно, поскольку не относился к любителям голливудской езды, когда трещат клапана и скулят покрышки. Только очутившись на алеппском шоссе, он позволил двухтонной «Вольво» разогнаться до цифры 120. После 25‑го километра он свернул к Дмейру на дорогу провинциальную, узкую, но гладкую и пустынн

Date: 2015-10-21; view: 247; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию